Текст книги "Непознанная Россия"
Автор книги: Стивен Грэхем
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
На следующее утро мы отправились в путь на Холмогоры, то двигаясь по песку и болотам, то переправляясь вновь через Двину. Когда-то Холмогоры были вполне приличным городком, английские компании держали здесь склады, но за последнюю сотню лет он пришел в упадок. Крушение Холмогор обусловлено расцветом соседнего Архангельска, порт которого гораздо более удобен, и туда постепенно переместилось все движение. Было время, когда вверх по Двине к старинному городу подымалось множество судов, теперь же нет ни одного, все купцы и торговцы исчезли, их деревянные обиталища разрушились. Осталась одна грязная кривая улица да два-три собора. Время окончательно сотрет и их с лица земли. Уже сейчас здесь почти нет лавок, постоялых дворов, нет даже брадобрея – вообразите себе, город без брадобрея!
"Как жизнь в Холмогорах?" – спросил я у одного крестьянина.
"Худо, – ответил он. – Хуже не бывало. Сеем мало, зерно покупаем, да дорогое. Лес вокруг весь свели, одна поросль осталась. Вот мужики и уезжают туда, где валят лес".
"А ты чем живешь?" – продолжал я выпытывать.
"Землю пашу, коров держу, рыбу ловлю, дороги мощу, деготь варю... И все бедняк".
Вот и все, что можно сказать о Холмогорах, бывших когда-то одной из торговых столиц России, а теперь – трущобе без Уэст-Энда. Холмогоры до сих пор славятся по всей империи своей породой коров, причем большинство и не подозревает, что это имя не коровы, а города.
Мой музыкальный знакомец сделал здесь остановку, чтобы помолиться, и поскольку наши дороги далее расходились, мы расстались. Он намеревался пойти по Петербургскому шоссе, а я направил стопы по почтовому тракту, ведущему к городку Пинеге.
Я взял путь на деревню Матегоры. Бредя по песку и мелколесью, я добрался до перекрестка, откуда повернул на Усть-Пинегу. Ночь в Усть-Пинеге выдалась холодной и сырой, но я снова устроился на ночлег под открытым небом, на этот раз облюбовав лавку на деревянной пристани у реки. Там расположилась весьма веселая компания, два-три десятка мужиков, они собирались укрыться на ночь под лодками, раскиданными по песку. То были крестьяне-туземцы, не русские, а зыряне, и они пользовались такой дурной славой, что приютить их на ночь мог только кто-нибудь их же роду и племени. Зырян нанимали на какие-то работы в устье Пинеги и теперь они ждали парохода, чтобы отправиться домой, в свои деревни.
Я повстречал здесь человека, знавшего Переплетчикова, когда тот год назад писал здесь этюды деревенской церкви – и у нас завязался весьма серьезный разговор насчет религии англичан, наших праздников, наших святых. Он, разумеется, предполагал, что мы христиане, но у него явно роились сомнения относительно того, спасемся ли мы. Я перевел разговор на людей, ютившихся на песке.
"Это зыряне, – прошептал он, – да это не люди, говно". Для усиления своего презрения он махнул рукой, пожал плечами. "В дома мы их не пускаем, это же скотина. Напьются и как бешеные. Поначалу-то начальство обрадовалось, что можно сбывать им спиртное, а потом уж боялись и продавать. Их пригласи в дом, а они принесут водки и пошли топать да петь до утра. А то прикинутся, что спят, и потом среди ночи подымутся и ну приставать к нашим бабам, глядишь, и обесчестят. Начнут столы да лавки ломать, самовары из окон выбрасывать. Чистые черти. Теперь и винной лавки у нас нет".
"Как же так?"
"Была раньше, а мы написали прошение, чтобы убрали".
"И власти действительно ее закрыли?"
"Не сразу. Поначалу и ухом не повели. Ну, ты знаешь, лавка закрывается в четыре. И вот как-то она закрылась, а с реки пришли зыряне, да с топорами, порубили все и всю водку унесли. Начальники послали полицию, солдат, только ничего хорошего не вышло, зыряне-то живут среди болот непроходимых, а деревни их – на казенных картах и не отмечены, вроде бы их и нет. А люди они все похожие один на другого, мы их не различаем. Паспортов у них почти не водится да и фамилий-то никаких. Полиция поарестовывала и их, и нас, да что с того? Зыряне-то ворвались в трактир и вот по всей улице пошла драка, да дубинами. Нельзя было вечером пойти помолиться, а женщинам пойти в баню – они и туда забирались и такое творилось... Мы опять писали прошение".
"А вы как перенесли, что закрыли винную лавку?" – спросил я.
"Да ничего. Мы хоть водку и любим, да не хотим. Мы ее пьем потому, что она под рукой, а отказаться не можем".
"И лавку все-таки закрыли?"
"Теперь уж закрыли. Видят, что толку дать не могут, и закрыли".
"И что, зыряне с тех пор ходят трезвыми?"
"Что ты, откуда? Посылают вверх по реке за водкой, еще хуже стали. Русские —пьяницы и самоеды – пьяницы, только ты их рядом поставь, так русский-то сразу трезвым покажется. Раз ночью они церковь окружили, и орали, и выли, и всякого прохожего задирали, а один хотел поцеловать бабу Медведкину, Медведка-то – брат мой. В лавку вломились, забрали съестное. А потом по улице в грязи валялись. Говорят. "Пьяному зырянину-то и на четвереньках не пройти".
"А что это они сегодня такие мирные?"
"Боятся. По прошлой осени сход был, и вот вечером после схода все мужики вышли с ружьями, топорами, дубинами да и вышибли их из деревни. Погнали мимо церкви да к реке, и всех бы утопили, да полиция ввязалась".
"Чем кончилось?"
"Мы верх взяли. Зыряне нас больше не трогают. Полиция, верно, много из нас после этого денег вытянула".
"Убили кого?"
"Нет, никого не убили. Как же, убьешь их. Они круглый год под голым небом живут, на снегу зимой спят".
"Дома у них есть?"
"Так-то есть, худенькие, да они ведь, знаешь, напьются, а потом спят, где упали, такой у них обычай. Скотина, а не люди. Я сам видал, их бабы осенью валяются в грязи, воют, встать не могут. Русские тоже не больно чистые, только зыряне..." Он опять отчаянно махнул рукой.
"Когда винную лавку еще не закрыли, они норовили пробраться в окно, а не через открытую дверь. Вот ведь какие люди... Будешь здесь ночевать, так смотри, чтобы они тебе чего не сделали. А лучше шел бы ты в деревню".
"Зачем? Я их не боюсь".
"На то твоя воля, – сказал мой собеседник. – А я остаться не могу, так Господь с тобой".
Я еще понаблюдал за странной компанией дикарей, сидящих на песке по соседству с перевернутыми лодками. Смеркалось, шесть костров из сосновых поленьев полыхали малиновым светом, отделяясь от темного песка. Там явно шло разгульное веселье, до меня доносились обрывки пения, более похожего на рев. Мне пришли на ум Аларих и древние готы.
Усть-Пинега, похоже, деревня зажиточная. Три-четыре лавчонки, большая часть домов имеет по три этажа. Как и по всей Двине, здесь процветает разведение молочного скота. Маслодельные заводы, закупая сливки у крестьян, обеспечивают им постоянное занятие. Холмогорские коровы дают море молока, а заводики производят горы масла. В усть-пинежских лавках можно купить здешнее масло, аккуратно расфасованное и завернутое машиной по фунту и по полфунта, и лучшего масла не сыскать по всей России. Большое количество этого масла попадает и на стол англичанина. Я, надо сказать, ничего не имею против потребления масла, только должен заметить, что в этой местности необычайно много больных туберкулезом коров, и у меня большие сомнения в требовательности и честности русской санитарной службы.
Бродяга в масле особо не нуждается, вот уж без чего он может обойтись. Все же я купил четверть фунта да еще полудюжины сваренных вкрутую яиц и немного белого хлеба. Прихватив все это добро, я зашел в один из домов, попросил самовар и напился чаю. Яйца внутри имели явный розовый оттенок и это навело меня на мысль, что лавочник держал их свежими так долго, как только мог, а потом сварил в целях экономии, что показалось мне весьма ловким способом продлить жизнь яйца.
Налив себе чаю, я присел у самовара и стал писать письма. Я плохо спал и ощущал какую-то вялость. Погода стояла жаркая, душная, теплый юго-восточный ветер был как чье-то несвежее дыхание. Атмосфера, мое здоровье, все настраивало на пессимистический лад. Все меня не устраивало – собственные планы, русские деревни, литература.
Был день церковного праздника, и представители мужской части населения деревни кто располагался в свободных позах на песке, кто прогуливался по деревенской улице. С два десятка девок стояли кружком, перекидывая друг другу тряпичный мяч.
Мне не хотелось пока пускаться в путь, а потому я занял лодку и проплыл вниз по Двине до Чухчеремы, чтобы снова взглянуть на прекрасную старую церковь с ее девятью куполами. Каждый купол был похож на свечу, а все вместе они напоминали глаз, глядящий искоса из потаенного, сонного прошлого. Пока я там был, разыгрался сильный шторм, небо, казалось, переполнилось небольшими тучками, жавшимися друг к другу, как на одной из картин Переплетчикова. Я пытался понять, что имел в виду художник, когда изображал эту "битву добрых и злых облаков". Но тут с юга налетел ураганный ветер, заколотили по лицу крупные капли дождя. Я вытянул лодку на берег и побежал искать укрытие, каким оказалась одиноко стоящая мельница. Я взобрался по расшатанной лестнице и очутился вровень с крыльями. На галерейке, где стояли мешки с зерном, можно было примоститься, и оттуда открывался вид на Двину. Шторм длился два часа, и за это время мягкий обедник (юго-восточный ветер) сменился на резкий полуночник (северный), шел дождь, град и даже снег (представьте – снег в июле!). Южная сторона горизонта затянулась грязной пеленой, а северная приобрела серо-синий оттенок, и посреди дня наступили сумерки. Такого ливня я еще не видывал, и поблагодарил Бога, что нахожусь в укрытии, пусть и не совсем надежном. Меня поражали лиловые молнии, охватывающие все небо, как будто вспыхивало громадное количество пороха сразу.
Ближе к вечеру, когда снег перестал, и только резкий северный ветер бушевал под темным встревоженным небом, я решил вернуться в Усть-Пинегу, однако Двина так волновалась, что я предпочел не грести, а устроиться на плоту, который вверх по реке тянул буксир. Лодку мою привязали к плоту, а сам я осторожно ходил по нему, подскакивая на сосновых бревнах и чувствуя себя Гекльберри Финном.
A thunderstorm on the Dwina
Далеко на востоке, над лесом, встала полоса жуткого заката, он двигался к нам навстречу подобно какому-то страшному тигру. Свирепый, вызывающий удивление и поклонение, вздымался он над черным лесом. В тот вечер, уже в Усть-Пинеге, он все еще не исчез, а я бродил по песку, повторяя с новым чувством:
"Tiger, tiger, burning bright
In the forests of the night,
What immortal hand or eye
Framed thy fearful symmetry ?"
Часов в одиннадцать вечера к пристани причалил пароходик, зыряне бросили свою лодочную стоянку на песке и сгрудились вокруг капитана, торгуясь о цене проезда. Когда я понял, что пароход пойдет вверх по Пинеге, я побежал к дому, где оставил фотоаппарат и заплечный мешок, спеша составить дикарям компанию.
Когда я вернулся, зыряне толпой перебирались на судно, все еще вопя и выкрикивая во все горло соображения насчет цены. Поначалу капитан предлагал взять тридцать человек за двадцать рублей, при моем возвращении он соглашался уже на девять. Зыряне вопили: "Нет, восемь с полтиной", капитан в ответ грозился столкнуть их с парохода в реку. Тут вперед выступил я и предложил пятьдесят копеек за свой проезд, таким образом все уладилось, и капитан согласился.
Со всеми этими передрягами пароход отчалил хорошо за полночь. Спустившись вниз, я нашел теплое местечко возле двигателя, где и провел ночь на деревянной лавке. Дико пьяные зыряне валялись на полу, на трапах, на лавках. Через них можно было переступать, как через мертвое тело. Иные взобрались на теплые доски, покрывающие машинное отделение, и спали там. Трое-четверо не таких пьяных шатались взад-вперед, задевая головами низкие переборки. На них были фланелевые рубахи в красно-черную клетку, широкие пояса, мешковатые хлопчатобумажные штаны и сапоги выше колен. Пели, орали и пили без передыху. Четверо на соседней лавке несколько часов подряд выводили церковные песнопения, тщательно поправляя друг у друга все ошибки. Песнопения были все больше погребальные, их благозвучие и печаль чрезвычайно популярны в России. Прекратив, наконец, петь, они ударились в разговоры о политике, какая-то безалаберщина насчет нового распоряжения губернатора. Губернатор издал указ касательно охраны лесов, по которому строго карались мужики, похищавшие казенный лес или поджигавшие его. Заметив, что я их слушаю, один из пьяных спросил, не сыщик ли я.
Когда поднялось солнце и стало теплее, я зачастил на палубу. Пинега – сонная река, совсем не такая широкая, как Двина, и очень похожа на мирный пруд, камыши и кувшинки на ее поверхности кажутся неподвижными. Река такая узкая, что можно перебросить камень с берега на берег, а по обоим берегам лес, лес и снова пес, лес без конца и без краю. Река течет на север до Пинеги, а затем снова поворачивает на юг. Пинега расположена даже севернее Архангельска, вообще здесь более суровые и дикие края. К северу и востоку от Пинеги одни непроходимые леса и болота. Там живут лишь зыряне, самоеды, другие туземцы, и только в безнадежный городишко Мезень, что на реке Мезень, загнали несколько несчастных революционеров. Мезень – такая глушь, что иногда за всю зиму туда ни разу не привозят почту. Сюда ссылают тех, кто неважно показал себя в местах получше.
Пароходик исправно полз вверх по реке, окрестности постепенно менялись. Лесистые берега становились круче, появились белые скалы, доходившие почти до Пинеги. По Двине скалы состоят из глины, а на Пинеге – из мрамора. Мраморные скалы! Праздные русские болтают об этом в Москве так же, как и о лигроине из Сольвычегодска. "Ах, если бы Россия была развитой страной, – вздыхают они, – как бы мы все разбогатели!" Но русские предпочитают вечно мечтать, чем что-то делать. Я созерцал мрамор без всякого практицизма, видя в нем одну только невозможную красоту, вознаграждающую за бесконечную монотонность сосен и берез.
Необыкновенное зрелище представляют собой бытующие здесь подземные реки, выливающиеся из пустот в мраморе и впадающие в Пинегу. Некоторые из них текут по пятьдесят-шестьдесят миль под покровом слежавшихся за тысячелетия листьев. Есть здесь реки, пропадающие под землей и прогрызающие-таки себе путь сквозь скалы. По некоторым из них можно плыть на лодке под землей, и туннель оказывается гораздо шире, чем можно было бы предположить по отверстию. В громадных мраморных бассейнах плещутся большие темные озера, и все это под поверхностью земли.
Я высадился вместе с зырянами в месте, что называется Сойла, мне хотелось посмотреть окрестности. Я зашел в избу, попросил поставить самовар и вступил в разговор с хозяином. Он рассказал мне про мужика, рубившего лес и пропавшего в тундре. Партия лесорубов валила девственный лес, как вдруг один из них, Степа, поскользнулся, вскрикнул и пропал из вида на глазах у своих товарищей. Все случилось так внезапно, что нечего было и думать о спасении. Его причислили к мертвым, молились в церкви за упокой – ведь была опасность, что душа его не обретет спасения, раз он не был погребен в освященной земле. Но человек этот вовсе не умер. Каково же было удивление деревенских, когда он объявился на собственных поминках! Он провалился сквозь трясину на дно подземного потока, нащупал во тьме путь вдоль его течения и вместе с ним снова появился на свет Божий.
Вот еще одна история. Между Пинегой и Мезенью раскидано немало зырянских поселений – Мезень, между прочим, называют столицей тундры. Селения обычно находятся среди болот, а потому все лето бывают отрезаны от мира. Зимой по колыхающейся тундре прокладываются дороги. Одна деревня возле Пинеги вообще не имеет названия, ее нет на казенных картах, она не обложена податями, и все от того, что русский топограф выполнял обмеры летом и не смог к ней пробраться.
Прошлогодняя зима выдалась исключительно мягкой, и связь с этой деревней в марте-апреле стала несколько рискованным занятием. Во время распутицы не обошлось без приключений, поскольку в последние морозные дни земная твердь прогибалась и колыхалась подобно подтаявшему льду.
Одна семья все же отправилась в путь. Со многими трудностями проделали они половину дороги и оказались в глухой деревушке, а там, глядь, кругом вода. Что вперед, что назад – сплошная опасность.
" So far advanced from either shore,
Returning were as difficult as go o'er."
Они предпочли вернуться и до вечера отчаянно продирались по грязи и слякоти. Настал вечер, а они все еще были в большом отдалении от деревни, из которой начали свой путь. На их счастье, ночью подморозило и они кое-как добрались до места. Так вот и вышло, что они не могли вернуться домой все лето.
Самое забавное, что эти люди официально как бы не существуют. У них нет паспортов, нет даже фамилий, отец был известен как "Белые усы", а мать – Кулька. И кроме всего прочего, опросивший их касательно вероисповедования священник определил их язычниками!
Какое-то начальство имело с ними следующую беседу.
"Кто вы такие?"
"Белые усы и Кулька с семьей".
"Так ведь это ничего не значит".
"Ничего другого сказать не можем, ваше превосходительство".
"Все равно ничего не значит. Вас вроде и нет, так, одна видимость. А на самом деле вас нет".
В конце концов начальство ухмыльнулось, повернулось к сопровождавшему чиновнику и приказало: "Запиши его Белоусовым, (i.e. son of White-Whiskers) а деревню Белоусовкой".
~
Глава 22
ВОЗНИКНОВЕНИЕ ФАМИЛИЙ
Крестьян Севера знают чаще по кличкам, чем по фамилиям. Так же и улицы Архангельска официально носят одно название, а население зовет их совершенно по-другому. Поскольку крестьяне неграмотны, у них нет почтения к печатному слову.
Несколько лет назад, когда производилась перепись населения, в сферу чиновничьего внимания попали тысячи людей, их зарегистрировали, сделали военнообязанными. Если мужик не знал своей фамилии, чиновник записывал его прозвище и объявлял это прозвище фамилией. А если, случалось, мужик обладал и тем, и другим, прозвище записывали в скобках.
Все фамилии в России – это, в сущности, официально признанные прозвища. "Быков" значит "сын быка", "Переплетчиков" – "сын переплетчика". Фамилия Алексея Сергеевича означает "Вознесение"(Resurrection). Во Владикавказе я знал даму по фамилии "Transfiguration"" (Преображенская) и т.д. Очень распространен обычай давать ребенку имя по тому святому, в день которого ему довелось родиться. Старый адмирал Рождественский, слава Северного моря, есть всего-навсего адмирал Рождество, Rozhdestvo meaning Christmas. Люди получают прозвища по внешности, каким-то личным характерным чертам. Предок Толстого был тучным человеком. "Куропаткин" значит "птица", "куропатка". Мечников происходит от ремесленника, ковавшего мечи, "Победоносцев" означает "сын победителя". Распространенная на Севере фамилия "Карбасников" не что иное, как "сын барочника", "сын карбасника". Мне эта местная особенность представляется очень "живой", реальной, более истинной, чем фамилия.
Цивилизация уничтожила немало явлений, и среди них кличку. Только находясь среди этих примитивных людей, я осознал пропасть, отделяющую нас от предков. Кровь этих людей ничем не хуже нашей, только они отстали на много столетий. Они ближе к земле, мы – к небу. Они обитают в глубокой, темной почве, мы – на бесплодных горных вершинах. Если мы и дальше будем прогрессировать, то наступит время, когда мы откинем даже наши фамилии и примем номера подобно улицам Нью-Йорка. Мистер Браун и мистер Джоунз будут значиться как Б2924 и Дж3213 или что-то вроде.
Русский крестьянин не имеет ни малейшей склонности к математическим символам, цифрам, каким-либо официальным обозначениям. Даже ветер у него – "обедник", "полуночник", такая уж фантазия ему в голову взбрела. Дни в календаре знакомы ему не по числам и месяцам, многие крестьяне не отличают январь от июня. Крестьянин знает дни поста и праздничные дни, каждый день в году имеет свое особое имя.
"Когда у вас в последний раз был крестный ход?" – спросил я у одного.
"В петров пост, на второй неделе", – ответил он.
или
"Когда у вас сенокос?"
"На Петра и Павла или на Илью Пророка".
В Архангельске нелегко найти нужный адрес: все улицы имеют прозвища, по прозвищам их и знают. Нет смысла обращаться даже к жандарму, если вы не знаете ее народного обозначения. И это при том, что табличка с официальным названием висит на каждом углу, как и в Англии. Дело в том, что жандармы не умеют читать. Больше того, в Мезени гласные ставят вместо подписи крестик!
На пристани в Сойле меня ждал привет из Англии – связка кос, все с клеймом "сделано в Бирмингеме". Самые дешевые, самые бедняцкие косы, но, тем не менее, английские. Они находились без всякого присмотра, их просто здесь оставили, как в Лондоне поезда оставляют вечерние газеты.
Косы были предназначены для праздника Ильи Пророка. Каждая имела кольцо и трубку, в которую вколачивается деревянная рукоятка. Крестьяне уже вовсю тесали рукоятки, ни одна из них не держится больше года. И тогда в один день все, мужчины, женщины, дети, выйдут на сенокос.
Я покинул Сойлу, все еще держа направление на север, и дошел по мшистому лесу до красивого монастыря в Красногорске, что стоит над рекой высоко на горе, а оттуда добрался на лодке до маленького городка Пинега.
Вот еще один город без брадобрея, без постоялого двора, без уличных ламп и водоснабжения, без мостовых. Подобно Холмогорам, он возмещает свои недоборы немалым количеством церквей. Я прошел его из конца в конец три раза в поисках ночлега и, наконец, чувствуя себя несколько неловко, зашел в дом и спросил, нельзя ли мне в нем остановиться.
Как всегда, мне повезло. Вышедшая навстречу женщина сказала:
"Ночуй, если не куришь. Ты не куришь ли?"
"Не курю", – ответил я.
"А что это от тебя табаком пахнет?"
"Этого не может быть. Я три недели и не подходил близко ни к кому, кто курил бы".
"Ну так оставайся, коли хочешь".
Я попал в дом к староверам. Староверы почитают курение смертным грехом, как и вообще все новые обычаи, пришедшие с Запада. Меня ввели в красивую комнату, безупречно чистую, с натертыми до блеска полами, постель с белоснежным бельем —слишком белым и чистым для такого бродяги, как я. Они, однако, не обратили никакого внимания на то, какой я грязный и заросший. Напротив, может быть, со своей отросшей бородой я вырос в их глазах потому, что староверы считают грехом и стрижку волос.
Я снял заплечный мешок, плащ, расположился поудобнее. Из соседней комнаты доносился запах ладана, приглушенное пение. Хозяин с семьей творил молитву.
~
Глава 23
МОЙ ХОЗЯИН СТАРОВЕР
На следующий день, проснувшись в полдень, я никак не мог вспомнить, во сколько же я лег. Вроде бы стоял ясный вечер, коровы возвращались домой, но, когда я проснулся через несколько часов, было все так же ясно и солнечно. В Пинеге еще светлее, чем в Лявле.
Мой хозяин оказался наиделикатнейшим человеком. Он умирал от желания войти ко мне, поговорить со мной, и я заметил, как он один-два раза заглядывал в дверь, не проснулся ли я. Но не осмелился нарушить мой сон.
Когда я, в конце концов, стряхнул сонливость, в комнату вплыл блестящий самовар, а с ним свежие лепешки и пирожки. Очевидно, староверу жилось неплохо.
Я ощущал себя бодрым и готовым к принятию любой предложенной мне еды. Хотя уже было двенадцать часов, в воздухе ощущалась свежесть раннего утра. Яркое солнце светило с абсолютно ясного неба. Солнце здесь совсем близко, вообще Пинега воспринимается как крыша мира. Все напоминало чудесное пасхальное утро, и моя память безотказно воспроизвела образы кафедральных колонн и алтарных лилий. Такова власть ассоциативных ощущений – кто-то жег в моей комнате благовония до того, как я проснулся.
Пока я пил чай, старовер самолично явился ко мне и задал все неизбежные вопросы: "Кто я такой?", "Откуда?", "По какому делу?! и т. д. В ответ я выпытал все о нем. Он возглавлял артель лесорубов и был весьма рассудительным и умным человеком, хоть и мужиком. Но сначала я опишу его внешность. Около шести футов ростом, дюймов сорока в обхвате груди и пятидесяти – по поясу. Лет шестидесяти, страшно заросший и ни малейшей седины в волосах. Вытянутые брови, закрученные усы, борода доходит до самой нижней пуговицы пиджака. Под пиджаком яркосиняя русская рубаха, естественно, не заправленная в брюки, как была бы заправлена рубашка у англичанина, а висящая свободно на два-три дюйма ниже пояса.
Как только я вижу богатого крестьянина, носящего рубаху на бедняцкий манер, я вспоминаю слова Киплинга: "Русский бывает приятнейшим человеком, пока не заправит рубашку". Когда он ее заправит и почувствует себя западноевропейцем, с ним становится чрезвычайно трудно иметь дело.
Мой мужик относился к первой категории, богатство не испортило его. Да старовера и трудно испортить, это консерватор из консерваторов. Он не доверяет ничему новому и стремится к единственной цели – удержать себя и Россию на отметке 1670 года. Староверы так и остались жить во времена Алексея Михайловича, они почти верят, что Петр Великий, резко повернувший на Запад и введший курение, был антихристом.
Добрые рассудительные староверы! Я и сам такой, потому что сердечно расположен к старине и не принимаю то лишнее, что принесла цивилизация.
"И чем же ты занимаешься?" – спрашивал я Зыкова, так его звали.
"Я – старшой над мужиками, – отвечал он. – Мы ходим в лес, валим деревья. Лес далеко от Пинеги, так мы катаем бревна к реке".
"Как далеко?"
"Около двух верст".
"Так вам нужен трактор-тягач".
"Чего?"
"Локомотив".
"Не надо нам, лошади лучше. У нас на две версты проложена дорога из бревен, вроде железнодорожных путей. Оно, правда, медленно, так мы хотим попробовать по воде".
"Каким образом?"
"А там есть подземная река, в Пинегу впадает. Ее бы подкопать. Я сколько раз говорил агенту, да они не хотят платить за копку, вот ничего и не делается. Агенты —дураки. Каждый год отводят новый участок леса под рубку, а ничего снова не сажают. Весь лес уходит вниз по Двине в Архангельск да в Англию. Господу понадобились тысячи лет, чтобы возвести леса, а они за месяц их сводят!"
"А разве лес сам не восстанавливается?"
"Откуда! Ведь молодняку потребна защита старых деревьев. Нельзя сводить все старые сосны, кое-какие следует оставлять, чтобы прикрыть подлесок. Теперь вот каждую зиму дуют студеные ветры, они все и губят, даже и ту поросль, что успела вырасти".
"Значит, там нужно все расчищать и обрабатывать".
"Надо бы, да земля там худа и не наша, да еще болотистая, случаи часто бывают. Места эти в тундру обратятся, до самого Белого моря. И теперь уж в земле есть соль из Белого моря".
"Как это может быть?" – удивился я.
Он объяснил, что Белое море как бы подплывает под леса, постоянно размывая почву и скалы. Потрясающе! А Зыков продолжал:
"Если изволишь, я могу тебя взять в пещеру, покажу подземное озеро. Идешь по нему впотьмах долго-долго и, если не утопнешь, беспременно выйдешь на берег Белого моря, что в двухстах верстах оттуда. Вода никогда не замерзает, соленая, как морская, и приливы там бывают".
Я, разумеется, согласился, тогда Зыков без лишних слов приказал запрячь тележку и мы отправились обозревать пинежское чудо. По дороге он показал рукой в сторону севера:
"Вон там тундра. Живут здесь только самоеды и лопари, разводят оленей. Растят траву, да сено гниет. Там из болот выходит пузырями желтая тина, говорят, в ней железа полно. Приходил прошлым годом человек, брал пробы, так он говорил, что это железо. Только тина та портит все, чего ни коснется".
Оказавшись за городом, мы увидели протяженные бурые скалы, указывавшие на то, что здесь когда-то проходил ледник. Они тянулись на несколько миль и были весьма обрывисты. В скалах виднелось много пещер и я понял, что мы приближаемся к месту, где находятся беломорские пещеры. Когда мы подъехали ближе, я заметил, что скалы состоят из пестрого мрамора и затвердевшей глины, необычное сочетание. Зыков имел разрешение на добычу мрамора. Он получил его от властей пять лет назад, и бесплатно. Настало время, когда следовало заплатить хоть немного за право пользования недрами, и Зыков, добывший мрамора на несколько надгробных памятников да кое-какие мелочи вроде пресс-папье, испытывал по этому поводу немалые опасения. Он поинтересовался, не знаю ли я какого способа расстаться этими самыми правами. Я, к сожалению, не знал. Что же, его заставят держать эти права до смерти? Я опять не мог ответить.
Разговор наш прервал деревенский мальчишка, пригласивший нас подняться, на гору и выпить за здоровье жениха и невесты. Там, в доме наверху, шла свадьба. Зыков резко отказался, но при этом дал непонятное поручение: "Сходи к Гавриле, посмотри, трезвый ли. Коли трезвый, пусть спустится сюда, а коли пьяный, не говори ничего".
Мальчишка вскоре вернулся с неутешительным ответом: "Пьяный". Так я и не познакомился с Гаврилой.
Мы подошли к пещере. Большая дыра неправильной формы и, действительно, там плескалась чистая соленая вода, как будто на морском берегу. Влажные, липкие своды, скользкое ложе. Я зачерпнул воды, она оказалась ледяной и горькой, как лекарство.
"Здесь узкое место, – заметил Зыков, – но дальше озеро расширяется, становится большим, и стены там высокие, мраморные".
Я снял ботинки, носки, прихватил коробок спичек и осторожно ступил в воду. Не успел я далеко продвинуться, как сразу потемнело, поток стал глубже, а дно шире. Я зажег спичку. Кругом поблескивала глина пополам с серозеленым мрамором. Тьма впереди, тьма по обе руки, лишь над головой на липком своде сверкали тяжелые капли воды. Было холодно и сыро, как в могиле. Я двинулся дальше, стараясь поточнее запоминать дорогу. Тут я ступил на более мягкую глину, вспомнил о тундре и остановился, не решаясь идти дальше. Я зажигал спичку за спичкой, пытаясь вглядеться во тьму. Спички горели слабо, то ли от сырости, то ли от недостатка кислорода.
Высоких мраморных стен я так и не увидел. Тем не менее, место казалось заселенным самыми диковинными духами, я ощущал себя погребенным заживо. Чернота ужасала, тишина и уединенность внушали благоговейный страх. Я вслушивался, но сюда не доносились голоса моих спутников, я даже не слышал капанья воды. Полная отрезанность от мира.
Так я стоял, позволяя тьме подземного царства проникать в меня, как вдруг вздрогнул от звуков отдаленных голосов. Непонятно было, откуда они идут, и сердце мое забилось от внезапного ужаса. Но это оказались всего-навсего Зыков с мужиками, их напугало мое долгое отсутствие и они стали звать меня.