Текст книги "Непознанная Россия"
Автор книги: Стивен Грэхем
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Старик, усохший до размеров ребенка, был одет лишь в рваную рубашку да сатиновые штаны. Рубашка еле-еле натягивалась на его худое тело и, видимо, принадлежала раньше его младшему сыну, то же и штаны.
У солдата с семьей было много работы в поле, и они оставили меня со старым дедушкой. Мы разговорились. То была для него большая радость, ведь никто не говорил с ним, не слушал, не обращал на него никакого внимания, все только ждали, когда же он окажется в могиле. Мы долго разговаривали с ним об Англии, и он полагал, что Англия – это одна из российских губерний. Он задавал такие вопросы, как: «А пшеница у вас вызревает? А крестьяне у вас бедные? А рожь у вас сеют? А евреи у вас есть? А заработки хорошие?».
Мои незамысловатые ответы доставили старику немалое удовольствие. Он попросил у меня спичку, разжег старую трубку. Затем подошел ко мне совсем близко, взял меня за руку. Старик опустился на колени передо мной на покрытый сеном пол и, глядя на меня ничего не выражающим взглядом, спросил:
– Как думаешь, скоро я помру?
Я ответил, что думаю – нескоро. Ему явно хотелось жить, он боялся смерти. Он цеплялся за жизнь, пусть даже ради такого вот случая, как встреча с чужестранцем.
– Я скоро помру, – продолжал старик. – Голова по все дни болит, как что свистит в ней. Сильно болит. Им тоже охота, чтоб я помер, и все бьют меня, как не стал работать, так и бьют. Вчера я домовину себе делал, они и говорят: «Поспешай, а то помрешь ране, чем домовину сделаешь». Теперь я ее сделал, сам живой еще, а бона меня ждет. Они заставляют меня в ней спать, а я вот думаю, я утром еще спать буду, а они скажут, что помер. Страшно мне.
Он показал мне на ящик, стоявший у печи. Ящик был наполнен сеном и соломой и думаю, спать в нем было довольно удобно.
Когда вернулась семья и был согрет самовар, никто не предложил старику чаю. Но, когда они вскоре опять ушли, я налил ему чашку и дал больше сахару, чем он видел за многие годы. Старик принял его с жадностью, отложил лишний сахар и спрятал его под рубашкой. Когда мы закончили, он поблагодарил меня, набожно перекрестился.
Ночь старик провел в гробу, а я на полу, на сене, завернувшись в свой плащ. «Конечно, – размышлял я, – ему было бы лучше умереть. Только он не имеет понятия о достоинстве смерти, да ему и не надо, хотя жалкая его жизнь корчится на ворохе сена».
Утром я снова налил старику чаю, а после чаю он надолго притулился у печи, пытаясь разжечь свою трубку сосновой лучиной. А как он вчера встал на колени передо мной – старость, старость!
Когда-то он был красивым молодцем, как его сын-солдат, но красота ушла, а с нею и весь дух. В старом доме обвалилась часть крыши: задувает ветер, в детской разгуливают крысы, старуха крадется по скрипучим ступенькам. Скоро она откроет дверь, да так и оставит, а сама уйдет. И тогда ночью дверь захлопнется...
* * *
Я обмотал ноги льняными портянками, подложил в лапти свежей соломы – и снова в путь. В двух милях за Петрово повстречавшийся мужик помог мне надеть лапти по-православному. Он просто умирал со смеху, что есть люди, не умеющие надеть свои собственные портянки. Он же преподал мне урок искусства хождения в лаптях, посоветовав умерить мою английскую резвость. Надо ходить не торопясь.
Никольск был от меня в девяти милях, и, поскольку я собирался задержаться там на денек-другой, помыться, привести себя в порядок, действительно, можно было и не торопиться. И я не торопился до такой степени, что добрел до города лишь в четыре часа дня.
~
Глава 35
МЕНЯ АРЕСТОВАЛИ ДЛЯ МОЕЙ ЖЕ ПОЛЬЗЫ
Никольск – заброшенный городишко, лежащий в трехста сорока двух милях от Костромы и в четырехстах шестидесяти двух – от губернского города Вологды. Население составляет три тысячи человек, из них пятьсот – сосланные революционеры и профсоюзные вожаки. Кучка старинных домов с резными и расписными окнами и крыльцами, некоторые – под зелеными крышами. Горстка лавчонок, крохотный рынок – вот и весь Никольск. Его можно обойти за полчаса.
Тем не менее, городок имеет немалое значение, а его совет, земство, правит обширной территорией. Члены земства, в основном, неграмотны и вместо подписи ставят крестики. К счастью, сосны не нуждаются в управлении.
И все же, если города созданы человеком, то провинциальный город – порождение дьявола, и Никольск – прекрасный тому пример. Маленькая преисподняя, где единственное стоящее занятие – профессия полицейского.
Никольск напомнил мне город из комедии Гоголя, где почтмейстер проводит время в чтении чужих писем, полиция посещает место преступления лишь затем, чтобы получить взятку от преступников, где пациенты больницы валяются на кроватях по трое, пьяные, и где городничий – мошенник. «Власть, – говорит Мотли, – существует исключительно для пользы властителя».
Лишь только я появился в Никольске, как попал под наблюдение. Мне потом рассказали, что богомольцы, как правило, делают крюк, чтобы обогнуть это место. Им известны и негостеприимность, и дороговизна продуктов, здесь все вдвое дороже. По этой причине мое появление вызвало немалый переполох. Люди подбегали к окнам поглядеть на меня, а полиция, крадучись, следила за моими перемещениями.
Чем дольше они за мной следили, тем меньше я им нравился. До пояса – господин, ниже – крестьянин, непонятный человек. Без сомнения, я показался им опасной личностью. Сам же я понятия не имел, что меня выслеживает полиция.
Я довольно долго болтался по Никольску, пока нашел себе пристанище, перекусил в булочной, полчаса провел на почте, написал там даже письма, которые полиция потом вскрыла. В попытках устроиться я обошел не меньше шести частных домов – постоялых дворов в городе не было. Я исходил каждую улицу и переулок, весь город из конца в конец. Когда я совсем отчаялся, меня поманили из окна, приглашая войти.
Я без памяти обрадовался тому, что нашел, наконец, жилье. Городские жители оказались все, как на подбор, страшно недоверчивы либо боязливы, и даже не хотели открыть мне дверь. Наконец, приятного вида женщина пригласила меня войти.
Я взобрался по шатким ступеням и нашел на ощупь вход в комнату, откуда женщина позвала меня. Радость моя увяла, когда я увидел обстановку: в одной комнате стул, балалайка и пистолет, в другой – стол, лавка и стул. За столом обедали двое мужчин, женщина же стояла у окна, как будто кого-то высматривала.
Мужчины оглядели меня с ног до головы. Одному, малороссу на вид, было лет двадцать, другому, великороссу, примерно тридцать пять. Второй, очевидно, был гостем первого. Молодой человек задал мне обычные вопросы. Ответы мои явно показались ему необычными и я слышал, как он шепнул пару раз своему приятелю:
Дельце, верно? Что-то в этом есть.
– Вы лучше бы сняли эти свои... бахилы, обратился он ко мне, указывая на лапти. – Будьте как дома. Выпейте водки.
Мой отказ от водки несколько его обескуражил. Тогда поешьте чего, – предложил он.
На столе лежала треска, лежала не на тарелке, даже не на бумаге, а прямо на столешнице, а рядом в беспорядке валялись картофелины, сваренные «в мундире». Тут же стояли миска с неаппетитными на вид грибами и початая бутылка водки. Все это меня нимало не прельстило, а вид мужчин, раздирающих рыбу пальцами, едящих картошку грязной, в кожуре, вызвал отвращение.
Я попросил чаю.
– А, чай, – отозвался малоросс, в раздумье потирая висок, – это можно. Марфа, спроси насчет самовара. Сейчас, может, уже поздно, да господин подождет.
Марфа сделал недовольное лицо и вышла. Малоросс же представил мне своего товарища в следующих словах:
– Это Федор Матвеевич Потемкин, регент хора, а я певчий. Такое наше ремесло. Вы можете говорить с ним, как с другом. Он человек благородный, образованный. Покажи ему, Федька, что ты умеешь.
Федька проворчал в ответ нечто невразумительное. Он был темноволос, хорошо одет, явно пьяница, с сосредоточенным выражением глаз. В нем как будто бурлила потаенная злость.
Малоросс продолжал:
– Возьмите картошечки, вы, наверно, голодный. Не хотите? Не любите картошку? А чего же вы хотите? А, самовар, я забыл. А что это у вас за коробка? Фотоаппарат... Покажите мне.
Он показал аппарат хормейстеру, они вместе его изучили.
– Никакого толку, – сказал хормейстёр, он ничего здесь не стоит.
– Нет, стоит, – не согласился его компаньон, – тут ты не прав, Федька. А для чего он? Как он работает?
Я объяснил.
– А сколько стоит такая штука? – не унимался малоросс.
– Я купил его в Лондоне, – ответил я. – Здесь он не продается. Но в Москве вы можете его достать за тридцать-сорок рублей.
Подняв брови, он бросил взгляд на своего партнера. В молчании они глядели друг на друга и, как я понимаю, соображали, как бы им лучше украсть фотоаппарат. Я попал в воровской притон.
Вошедшая Марфа что-то им прошептала.
– Сходи займи у кого-нибудь, – сказал ей малоросс.
– В чем дело? – поинтересовался хормейстер. – У вас теперь нет самовара?
– Нету, Федька, я его продал. За шиллинг и шесть пенсов, а он стоит все двенадцать. Видишь ты, мы переезжаем. Я подумал, раз мы все равно переезжаем, так зачем лишнее трудиться, и продал самовар. Деньги-то легче переносить. А теперь вот, оказывается, мы вовсе и не переезжаем. Пропали десять шиллингов. И не вернуть. Byeda! Ты только подумай.
– Худо, – согласился хормейстер. Малоросс в отчаянии махнул рукой.
– Надо выкупить его обратно, – предложил его товарищ.
– Так я и сделаю. Выкуплю его при первой возможности. Продам что-нибудь и выкуплю.
Он глянул на меня с новым интересом:
– Вам нужна обувка. Я вам продам. Вот, к примеру, эти, – он похлопал себя по голенищам сапог. – Хороши, никто лучше не видывал. А вам их продам за сорок шиллингов.
Я отказался, указав на то, что его сапоги мне малы. То был бесспорный факт, и малоросс согласился, даже не предложив мне померять.
– Ну, ладно, – продолжил он. – Тогда, раз вы путешественник, вам нужны карты. Вот, гляньте, что у меня есть.
Малоросс пошел в другую комнату, вынес оттуда какую-то растрепанную книгу по географии и стал предлагать мне оттуда отдельные карты. Три-четыре карты он определил совершенно неверно. Было ясно, что читать он не умеет, потому что схему июньского звездного неба обозвал картой Греции.
– Цену не скажу, – заманивал он меня, – а какова ваша будет? Держался он по-дружески, как со старым приятелем, но по лицу было заметно, что все легко может перемениться. И, действительно, он предпочел разозлиться, потому что я не покупал его рваные карты, и несколько раз обращался к своему компаньону за поддержкой. Он снова позвал Марфу, велев принести мне постель.
Вы ведь устали.
На это я возразил, что не хотел бы ложиться до чая. Про себя я твердо решил, что ни за что здесь не останусь, хотя бы потому, что принесенный тюфяк был засален, как ни у одного самого грязного мужика. Кроме того, я прекрасно понимал, что, как только я потеряю бдительность и закрою глаза, некоторые мои вещи точно пропадут.
– Дьявол меня подери, – высказался певчий. – Марфа, иди займи где-нибудь самовар или горячей воды принеси, какая разница? Послушайте-ка, – обратился он ко мне, – вам же все равно нужна обувка. Мою вы покупать не хотите, но я сапожник. Сделайте мне заказ.
– Вы же сказали, что вы певчий. Он только отмахнулся:
– Шутки в сторону, я стачаю вам пару за восемь рублей, деньги вперед, это честная сделка.
Я промолчал.
Так вы согласны, – предположил он.
Я отрицательно покачал головой.
Вскоре в комнату вошла кошка – шелудивое создание с одним глазом, другой был когда-то выколот, может, тем же малороссом. Когда я подозвал ее к себе – «кис-кис-кис» – сапожник предложил продать ее за шиллинг.
Самовар так и не появился. Принеся тюфяк, женщина снова уселась к окну, я же еще раз про себя решил, что ни за что не останусь на ночь в этом притоне, и перебирал в уме способы поскорее убраться отсюда. В это время какой-то скрипучий голос крикнул на лестнице: Васька идет.
Пьяницы озабоченно переглянулись, а женщина выбежала из комнаты.
– С чего бы это? – спросил хормейстер.
– Не знаю, – ответил второй, – вроде бы незачем. Он узнал, что здесь этот человек. Хитрый, собака, пронюхал. Слышь, приятель, жандарм сюда идет. Твои сказки здесь не пройдут. Ты лучше скачи в это окно да беги. Я, со своей стороны, не видел поводов для беспокойства.
– Спрячь-ка эту фотографическую машину, – велел мне малоросс. – Или дай я спрячу. Коли он увидит, так возьмет.
Я, разумеется, отказался прятать камеру, они бы ее стянули, потеряли, разбили. Можно сказать, я обрадовался вмешательству, надеялся даже, что жандарм меня арестует, прикажет мне следовать за ним. И тогда я избавлюсь от пьяниц. Полиции же я не боялся, ведь у меня в кармане лежало удостоверение от архангельского губернатора.
Пьянчуги встретили жандарма настороженно.
– Ты чего, Вася, – спрашивал малоросс. – Ты чего заявился? Пропусти-ка с нами водочки!
Вася с серьезностью покачал головой. Он уже не мог быть с ними на дружеской ноге, мог даже принять папироски. Он направился прямиком ко мне, положил мне руку на плечо и важно выговорил:
– Паспорт ваш, сделайте милость. Я вручил ему архангельское письмо. Вася поглядел на него:
– Это что такое? – спросил он. Я объяснил.
– Вам следует пойти со мной в контору исправника. Он вас не задержит.
К чему это? – всполошились двое. – Он ничего плохого не сделал, пусть остается. Мы за него ручаемся.
– Да это так, для формы, – пояснил полицейский.
– Тогда подождите, пока я оденусь, – попросил я. – Мне потребуется время, чтобы все это надеть.
Я указал на портянки и лапти. Он согласился и я, достав из рюкзака чистый воротничок, галстук и английский пиджак, постарался придать себе такой пристойный вид, как только мог, причесался, а уж затем надел обмотки и берестяную обувку.
– Вас продержат с час, не больше, – обратился ко мне малоросс. – Вы возвращайтесь, как раз будете к самовару. Перекинемся в картишки. Вы в преферанс играете, нет? Ну, тогда сыграем в vindt. Вещи можете не брать, оставляйте плащ и камеру, да и мешок у вас тяжелый.
– Нет, я все возьму, – возразил я. – Кто знает, может, я всю ночь проведу в тюрьме, а, может быть, меня из города вышлют. Один Бог знает, что может случиться.
Полицейский держался нейтрально. Если я оставляю вещи, это мое дело. Я, тем не менее, не собирался оставлять ничего, поскольку был совершенно уверен, что сюда уже не вернусь.
Жандарму я объяснил, что путешествую с целью посмотреть на страну и людей, что являюсь членом «Общества по изучению Севера России», что у меня есть специальное разрешение и что я не русский, а англичанин. Мои слова произвели на него большое впечатление.
– Ведь эти люди – воры? – спросил я.
– Воры и убийцы, – ответил он. – Хуже людей в городе нет. Оставь я вас там, они бы вас обобрали. Одному Господу известно, что они могут натворить. Вам бы надо меня благодарить, я ведь не стал на их сторону, от водки отказался.
Нет, из-за меня вы выпивки не лишитесь, – сказал я. Он утешился.
– Какой город у вас негостеприимный, все двери закрыты, кроме как у мошенников. Я заходил мест в шесть, пока не попал к ним.
– Знаю, – откликнулся он. – Я вас видал, я и сам заходил в кой-какие дома. А к сапожнику вы чего-то сразу зашли.
Так он и в самом деле сапожник?
– В самом деле, только теперь этим не занимается. Украдет обувку, коли попадется. Худо бы вам пришлось, не приди я. Я и арестовал-то вас для вашей же пользы.
Как странно это все, – вздохнул я.
* * *
Результатом всех этих событий явилось то, что Ispravnik нашел мне спокойное жилье и пригласил на следующий день к обеду. В одиннадцать часов вечера тот же самый полицейский, что меня арестовал, был послан сопроводить меня и оградить от всяких приставаний.
– Хористы нас будут поджидать, – предупредил меня жандарм. – Если они будут вас что спрашивать, молчите. Шибко на меня серчают, что я вас от них увел. Худо мне будет, да как я мог позволить, чтоб вас ночью ограбили? Надо было вас спасать, Господь велел.
– Но раз уж они такие опасные, почему не посадить бы их под замок? Жандарм фыркнул:
– Коли мы всю шваль пересажаем, так кто останется? Занятие ваше исчезнет?
– То-то и оно, придется подаваться в мужики, идти в поле пахать. Пока мы шли по темному городу, полицейский нервно озирался вокруг, как будто чего ожидая. Вдруг впереди показались фигуры обоих хористов. Малоросс приблизился к нам.
– Что такое? – спросил он. – Что он сделал?
– Его вышлют по etappes, – ответил жандарм.
– А как?
Под конвоем в Устюг. Мы поспешили вперед, а они шли сбоку.
– А куда его ночью-то? – не отставал малоросс. В караульню, и сразу из города. Не верю я. Что он такого сделал?
– Иди отсюда, – приказал жандарм, – не то быть беде. Вон там офицер на углу.
Двое повиновались, но, прежде чем от нас отстать, малоросс шепнул мне:
– Не бойтесь, мы покараулим, как вас будут уводить. Вы только скажите, мы все для вас сделаем. А в полиции все воры.
Я отказался от их услуг, а полицейский только ухмыльнулся. Минуты через три мы достигли почтового отделения.
– Здесь вас никто не тронет, – заверил жандарм. – А коли бы вы там остались, вас бы обобрали, голым бы на улицу пустили. Только вы все-таки поберегитесь. Они могут найти, где вы, в окно залезть. Вы никого не пускайте и окно закройте.
Меня поместили в вполне приличной комнате, и жандарм откланялся. Мне принесли самовар, я напился чаю. Когда я уже собирался лечь спать, снова появился жандарм.
– Исправник передает свое почтение, – сказал он, – и приглашает вас завтра отобедать. Только не подумайте, что он приказывает. Ваша воля – идти или не идти, не пойдете – ничего худого вам не будет.
Я сказал, что буду.
Ispravnik оказался упитанным, ухоженным округлым человечком, глаза его засветились веселым любопытством, когда он увидел, что я в лаптях. Надо сказать, его веселость несколько подействовала мне на нервы, ибо и без того было непросто в такой обувке приблизиться к хозяину и пожать ему руку. Я подошел к нему медленным шагом, как робкий крестьянин. Почтенный чиновник предстоял передо мной в мягких венских туфлях.
– В самом деле, клянусь Богом, в самом деле, – произнес исправник, повернувшись к жене. – До пояса – dzhentelman, ниже пояса – мужик.
Слово dzhentelman заимствовано из английского, оно соседствует с такими занятными заимствованиями, как Komfortabelny, ekstraordinaree, и fife-oklok.
– Верхняя половина должна двигаться с той скоростью, какую ей разрешает нижняя, – продолжал чиновник. – Но теперь к обеду. Обед – это главное, а затем вы нам обо всем расскажете.
Обед состоял из яркокрасного свекольного супа, жареной семги и сладкого peerog. Стоял Вознесенский пост, однако чиновник не желал уподобляться бедному крестьянину. Что до меня, то я с удовольствием отведал хорошей еды после месяца сидения на молоке, ржаном хлебе, картошке и грибах. Хозяин предложил вина, выбрал себе сигару. Женщины встали из-за стола, а мы остались беседовать о России.
Это такая тема, от которой русские никогда не устают. В душе они обожают Россию со всеми ее недостатками и горестями, и недолюбливают Запад. Поэтому сей укротитель преступников, или смотритель зверинца, или взяточник, или организатор коррупции, уж не знаю, какова еще его роль в этом захудалом городке, но он сразу же потеплел и весь лучился от удовольствия, пока я рассыпался в похвалах его родине.
– Вы правы, вы правы, – повторял он. – Россия останется единой, когда все остальное распадется. Мы будем великой нацией, когда Германию и Запад уже забудут.
Но не до того времени? – немного подтрунил над ним я.
Но не до того времени, – рассмеялся он. – Ах, Федька, принеси-ка нам еще бутылочку портвейна.
Веселость моего хозяина не ослабевала, и он рассказал мне множество анекдотов из жизни города, поведал, какие истории обо мне кружат по городу. Мое прибытие вызвало немало эмоций. Поначалу большинство считало меня бежавшим из заключения грабителем, но, когда оказалось, что я нахожусь под покровительством губернатора, стали говорить, что я – агент из Петербурга.
– Агент из Петербурга, мошенник, английский корреспондент – это ведь все едино, – заверял меня хозяин. – Некоторые объединяли все это в одном лице. Мы посмеялись над паспортной системой.
The church of Holy Cross over the river Sukhon
– Бог создал человека из четырех частей, – говорил исправник, – тело, душа, дух и паспорт. И Адам восстал из земли, и Бог хлопнул его по плечу и потребовал: «Паспорт!» И Адам поднял паспорт, лежавший рядом с ним, и увидел, что туда вписано его имя «Адам», и год его рождения «первый», и название деревни «Эдем», и Бог прочитал это и увидел, что это хорошо, и Он приказал ему заботиться о паспорте.
– Странные вещи случаются из-за паспорта, – продолжал мой хозяин. – Вот одна такая история. Двое людей, осужденных на каторгу, едут вместе в каторжном вагоне и обмениваются паспортами. Первый был старым человеком, осужденным на три года, а второй, молодой – на двадцать. Обменявшись паспортами, они обменялись и наказаниями. Молодой дал старому тридцать рублей за лишние годы, а тот и не горевал, он и в самом деле вскоре умер, не отсидев, конечно, двадцать лет. И Господь не заставил его отсиживать эти годы после смерти. В пекле одинаковый огонь для всех: и для Ивана Грозного, и для Борджии, и для Оливера Кромвеля. Почему я всегда и говорю: «Веселись, пока можешь!» Хотя, с другой стороны, кто сейчас верит в ад? Одни мужики .
Я принялся его расспрашивать о жизни мужиков. Он держался мнения, что половина из них ушла на богомолье, а другая половина живет плохо, потому что на полях не хватает работы. Когда рожь уродится, крестьянин счастлив и с достатком, а когда неурожай – тогда худо.
– А почему же им не выращивать в огородах овощи и тем ограждать себя от неурожаев?
– А потому, что у них нет чувства собственности. Кто будет растить огород, когда туда любой может залезть. Картофель и капусту всегда считали общей собственностью, как воду и воздух. Народ предпочитает разводить свиней.
– А что за край лежит к югу от Никольска? – полюбопытствовал я, поскольку имел смутное представление о том, что можно посмотреть в Вятке или Костроме. – Что за мужики там живут?
– Не знаю, не знаю, я ведь у них не бываю. Мы – страна помещиков, и я бываю у помещиков, а не у мужиков. Говорят, в Костроме холера и всякое такое, однако толком ничего не известно. Мы бы знали больше, кабы стояли на железной дороге.
Не стоит пересказывать дальше нашу небольшую беседу. Расстались мы в наилучших отношениях, а наутро я вновь двинулся в путь.
~
ГЛАВА 36
ЛЕСА АНДАНГИ
Память и забвение. К забвению толкает город, но за его пределами к нам возвращается память. Из-под кустов у дороги выглядывают чудесные цветы. Чудесное солнце, чудесная луна глядят с чужих небес, и мне начинает казаться, что я уже шел по этим дорогам, только тысячу лет назад. Природа задает мне загадку, и цветы, улыбаясь, заглядывают в глаза в поисках ответа.
Меланхолия странствий... Понимание, что мир, который объявляют новым, на самом деле – старый, только его обновили и отделали заново. Но из меланхолии рождается и чувство гордости, мы-то знаем – есть в наших душах нечто такое, чего этот мир недостоин, и многое в нем годится лишь прахом лечь у наших ног.
Мир – такая же темница для нашего духа, каким был остров св. Елены для Наполеона. Наполеон мог играть в шашки со своим тюремщиком, увлечься книгой, забыться на мгновение, но стоило ему поднять голову и все вспомнить, как он с новой силой ощущал свою несовместность. Религия странника – его всегдашняя несовместность, В нем всегда живет память о его тайне, и как бы далеко он ни был от своих, знак на груди его напоминает ему, что он принадлежит к королевскому роду. Мы – странники, мы – несовместные, мы – королевские сироты.
И всякая малость напоминает нам о нашей тайне. Вдоль дороги в Андангу среди лесного мха мерцают цветы, над ними порхают бабочки в красных пятнах
на зеленоватых крылышках, вверху играет с облаками солнце, освещая верхушки суровых сосен. Я очутился в самой глубине лесов. После Никольска я четыре дня двигался в первобытной глуши. Из песчаной почвы растут громадные сосны и березы, чистые, прямые. Они тесно обступили дорогу и так близко подошли друг к другу, что кроны их переплелись и под ними царит тьма. По обочине полусгнившей бревенчатой дороги раскинулись сотни, тысячи поганок, они уже распадаются и напоминают разрушенные города.
В тридцати пяти верстах от Никольска я попал на Горбунову Поляну. Здесь лес был другой, я протискивался среди старых берез и елей, сморщенных, искривленных, иссохших, как ведьмы на пустоши. Дьявольский лес. Крестьяне совершенно справедливо верят в то, что лес заколдован горбатыми ведьмами, обращающими младенцев в хорьков. И еще он кишит дикими зверями.
"Вы почему так скоро?" – спрашивает женщина, живущая на Горбуновой Поляне, у своих детей.
"А мы медведицу увидали в потемках", – отвечают они.
Укладываясь тем вечером спать на сухих листьях в лесу, я тоже сильно боялся медведицы и надеялся, что она меня не найдет. Стояла тревожная тишина, меня окутывала полная темнота. Я устроился у подножия деревянного креста, поставленного крестьянином, которому на этом месте явилась Божья Матерь Киевская. Крест должен был отпугнуть нечистую силу, грабители не решились бы на святотатство, дикие же звери, по моим расчетам, не должны были подойти к дороге так близко.
Я тихо улегся, плотно закутавшись в плащ, вытянулся и прислушался. Ни звука, ни треска, ни вздоха! Лишь запах пыли и древесной плесени. Ноги мои так устали, что совсем не хотели шевелиться. Они утонули в мягком, отдав ему всю свою усталость. Как ни старалась удержаться в мозгу мысль о необходимости бдительности, веки мои то и дело опускались. В самом конце мелькнуло: "Если придет медведь, не стоит лезть на дерево".
Ночью я проснулся и услышал далеко по земле – "пад-пад". Потом у самого моего уха – торопливые шажки, видимо, пробежала мышка. Опять далеко – "пад-пад", затем – с-с-с-ш-ш, долгий шелест. Что бы это могло быть? Я в ужасе прислушивался, затаив дыхание. Тишина, и вдруг, над самой головой – бульканье козодоя. Что здесь делает в такой час эта зловещая птица?
И вновь сон поборол все мысли, я мирно лежал в объятиях земли. Чудная, прекрасная ночь, и сны мои, несмотря ни на что, были спокойны.
" To Mary Queen the praise be given
She sent that gentle sleep from heaven."
Не подлежит сомнению, меня охраняла Божья Матерь Киевская, у креста которой я приютился.
Дыхание утра оказалось благоухающим, но холодноватым, и с рассветом я уже был на ногах. Еще три мили ходьбы привели меня к лесной хижине , где меня накормила завтраком литовка из числа колонистов, присланных сюда русскими властями для освоения этих отдаленных краев. Они осели в лесу. Прибыли они сюда из Прибалтики, их наделили скотом, они регулярно получают от властей денежное довольствие. Дорогостоящий и неэффективный эксперимент: рожь не вызревает, коровам не хватает травы. Однако упорный прибалтиец оказался бережливым, чистоплотным, и если кто и способен вырвать здесь пропитание у Природы, так это он.
Еще один долгий день в лесу, и ни одного собеседника, кроме деревьев! Впервые я заметил, что дело идет к смене времени года. Август уступал место сентябрю, в лесу пахнуло осенью. Листья на березе поблекли. Бурый мотылек парил в луче солнца, непрерывно опадали желтые листья. В грязных канавах коричневели камыши, увядая прямо в воде. В лесу резко прокричал вальдшнеп. Лето ушло.
Я пришел в Андангу – одиннадцать домов на пожелтевшей жухлой поляне. На следующий день, все еще по лесу, уже в сумерках, чувствуя крайнюю усталость, я набрел на невероятно грязную деревеньку, казалось, нечего было и надеяться найти в ней приличный ночлег. Из крохотной избы, где старенький дедушка укачивал ребенка:
"Ою, ою, ою, о-о,
Лу-лу-лу-лу-лу",
меня направили в дом, где была свободная комната. Домик оказался набит чумазыми детишками. Хозяин походил на нечесаный сгусток ожившей грязи, разговаривал он, тем не менее, весьма вежливо. Меня отвели в пустующую комнату, хозяйка принесла две охапки сена, и я ночевал на полу. Комнату явно давно не использовали, окна были разбиты. На стене висело заржавевшее ружье. Комнатой не пользовались потому, что в ней было холодно, а найти стекло и застеклить окна было нелегко. Теплее было бы спать в лесу, здесь же, на поляне, гулял ветер, колыхая лесную сырость.
На следующий день я очутился в Костромской губернии, оставив позади лесную Вологду. На холме у Ираклихи я обернулся на пройденный мною лес и увидел под собой многие километры колыхавшихся верхушек деревьев. Небо было покрыто облаками, и вдали облака, казалось, лежали на мощных деревьях. Я почувствовал себя героем фантастической новеллы Тургенева, вознесенным на нехоженую дорогу над верхушками леса. Море веток и стеблей колыхалось подо мной.
Затем я обратил взор на восток, в сторону красавицы Костромы: веселый лес, широкие поля, зеленые холмы, обширная долина Ветлуги... На всем лежит печать радости и плодородия.
Шла неделя праздника Успения, время веселья после окончания Spozhinki (спожинок), богородицына поста. Неделя эта вмещает приход в дом урожая, благословение хлеба и браги, другие старые обычаи. В деревне Высокой я был свидетелем внесения в дом последнего ржаного снопа.
В избе, где я остановился, еле можно было дышать от одуряющего запаха сушащегося хмеля. Через комнаты были протянуты веревки на манер бельевых, с них
свисали охапки хмеля. Хмель висел на колышках, вбитых в стены, лежал на полу, в сараях. Хозяин рассказал, что наступает праздник благословения хлеба и браги, что бабы уже в поле, украшают последний сноп вышитыми полотенцами и лентами, мы скоро пойдем их встречать. Туда придет священник и сноп с песнями внесут в дом. Во второй половине дня женщины испекут пироги из муки нового урожая, а мужчины выпьют нового первача.
Почтенный уже достаточно напробовался возбуждающей жидкости, тем не менее заверил меня, что уж к вечеру-то в деревне не останется ни одного трезвого мужика.
"Лет тридцать я прожил в трезвости, – рассказывал он, – а пить обучился, как пошел на войну. Худой то был день. Не знаю, с чего я и начал. Может, что от дома далеко, может, что мы проигрывали. Кабы война была ближе к дому, как знать, мы бы и выиграли, и трезвенниками остались".
Вокруг самовара у открытого окна, в которое заглядывало утреннее солнце, сидело трое-четверо мужиков, соседей моего хозяина. На улице крикнули: "Давай пошли!" Большинство жителей деревни уже вышли в поле. Мои новые знакомцы с шумом высыпали на улицу, оставив недопитый чай, и поспешили к месту церемонии.