Текст книги "Непознанная Россия"
Автор книги: Стивен Грэхем
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Крестьянин не признает светский календарь даже в приложении к сельскохозяйственным работам. Он рассчитывает дни по праздникам и постам. В году практически нет дня, не носящего какого-то широко известного имени. Древние обычаи поклонения природе переплелись с христианской хронологией. Таков праздник встречи Весны на второй неделе после Пасхи или благословения браги в середине августа. Детей называют по имени святого, а большинство из них получают и вполне прозаическое уменьшительное имя.
Наблюдательный путешественник заметит в России простые деревянные кресты в тех местах, где строятся дома. Это тоже икона, и он будет стоять, пока не закончится постройка дома и не придет священник совершить обряд освящения.
Обычай креститься – самый могучий обычай в русской жизни. Это молитва без слов, утверждение безоговорочной веры. Единственные слова, произносимые при этом мужиком, это слова молитвы или фразы типа "Смилуйся, Господи!" или "Слава тебе, Господи!"
"Ведь ничего нет по нашим силам, Все выше наших сил, – говорил один гоголевский герой. – Без помощи свыше ничего нельзя. Но молитва собирает силы. Перекрестясь, говорит человек: "Господи, помилуй", гребет и доплывает до берега". Переплетчиков рассказывал историю о слуге из крестьян, который нашел себе место в Москве у хозяина, державшего двух ручных волков. Слугу позвала хозяйка, он пошел на ее зов и внезапно наткнулся в коридоре на волков, растянувшихся подобно спящим собакам. Ему надо было пройти мимо них в комнату хозяйки, он поколебался с минуту, потом перекрестился и побежал в комнату что было сил.
Я видел, как машинисты сходят на платформу на железнодорожных станциях, чтобы поклониться иконам, а затем продолжить путь. Извозчики, даже с ездоком, останавливаются у монастырей и церквей, чтобы перекреститься. Вообще считается неприличным миновать храм, не перекрестившись, и даже в выродившейся Москве поражает зрелище людей, крестящихся в электрическом трамвае, когда тот проезжает мимо святых мест.
Зевая, крестьянин перекрещивает рот, чтобы туда не попал дьявол – что само по себе представляет собой небольшую проповедь об опасности скуки. Добродетельная хозяйка крестьянского дома кладет кресты на все пустые тарелки и кувшины в кухне, и это тоже иконы. И если мужа ее нет дома, а его ждет миска супа, она перекрестит миску прежде, чем лечь спать.
Тысячи этих ритуальных огоньков показывают, как русские соединяют христианскую религию с жизнью. Они действительно живут "под присмотром их великого надсмотрщика", только они ни за что не назовут своего Бога надсмотрщиком. Русские люди все как один верны одной идее и в ней они все – братья. О русских с гораздо большим основанием, чем об англичанах, можно сказать, что они и есть церковь, если только не коммерция – наша церковь.
В Англии есть храмы и дома. В России – храмы и освященные дома! И хотя Бог —повсюду, мы чувствуем, что в неосвященных местах его нет. То, что мешает различать божье и человеческое, так это освящение того, что и так уже свято. То, что мы отдаем Богу одну десятую часть своего добра, заставляет нас думать, что девять десятых – наши. То, что священники отдают свои жизни Богу, оставляет всех остальных непосвященными. Освящение храмов оставляет наши дома вне храма.
Так, может быть, освящать не стоит вовсе? Не все ли будет когда-то тем или иным способом освящено, подымется в наших представлениях на уровень святости одним фактом начального посвящения? Каждый наш день получит свою, особую святость. Наши дома, расположенные хоть в трущобах, хоть в парке, получат значение преддверия храма. Если так, то иконы уже оказались впереди: они освящают дом, то первое, что должно считаться святым. Они напоминают русским, что Бог не только в храме, он и в их собственной гостиной. В этом конечном и материальном мире они напоминают о Бесконечном и Духовном.
Что до меня, то если я когда-то обрету постоянное место жительства, дом, в нем обязательно будет висеть икона. Русские полагают неважным сюжет либо красоту иконы, для них самый лучший символ – грубо отесанный крест. Где бы я ни скитался, со мной всегда была икона – только не русский святой образ, а копия "Молитвы к святой богородице" Милле. Она была со мной в Малороссии, в Москве, на Кавказе, вернулась в Англию, она смотрела на стены всех комнат, где я селился, взирала, как я читаю, пишу. Она смотрит на меня сейчас. Можно затеряться в ее серых глубинах, можно забыть слова и мысли, преклоняя колени в громадном сером храме
Сокровенного. Она может и не висеть в переднем углу, но тот, кто смотрит на нее, заглядывает в Вечность. Она успокаивает, приводит в порядок путаные мысли, она напоминает и останавливает, она дает мир и силу.
~
Глава 33
ПО ДОЛИНЕ РЕКИ ЮГ
Покидая Устюг, я переправился на пароме через Сухону и по песчаному берегу двинулся к устью реки Юг. Стоял жаркий летний день, сверкали на солнце колосящиеся поля. По широкой плодородной равнине я начал путь к Никольску, что находился в двухстах милях южнее.
Мне встретилось много деревень, земля здесь способна прокормить множество людей, лес же лишь маячил на горизонте. Места эти – все еще чисто крестьянский край, здесь не было и нет крупных земельных собственников, имений. Земли принадлежат деревне и жители ее работают на земле общиной. Над деревнями стоит податной чиновник или сборщик десятины, он определяет, какая часть урожая пойдет в оплату податей. Возле каждого селения стоял указатель, на котором написано было название, число жителей и домов, например:
Пестово
66 душ
24 дома
Очевидно, дети в расчет не принимались.
A beautiful corner five versts from Ust-Yug
Шлось мне отлично: лето, ноги зажили, организм готов ко всему. Ничего такого, однако, не случилось и, отмерив двадцать пять миль, я стал искать укрытия на ночь, лучше бы всего самый чистый дом в деревне. Наружный вид часто обманчив и в этот вечер, когда я сделал выбор, хозяйка дома мне же и отсоветовала.
"Заходи, коль желаешь, – сказала она, – да только худо у меня. Клопов столь много, что, неровен час, тебя сожрут. Иди на конец деревни, у них одних только и нет клопов".
Я был ей крайне признателен за совет и пошел искать крайнюю избу в этой растянутой деревне. Деревня, между прочим, называлась Серафимы. Хозяйка избы оказалась по какой-то причине на крыше, юбки ее были задраны вверх и завязаны под мышками. Так мы с ней и перекрикивались, причем ее выговор оказался самым вологодским, какой я когда-либо слыхивал. Тем не менее, мы договорились, я устроился на ночь, клопов в самом деле не было, хозяйка разделалась с ними при помощи буры, Но тараканы!..
Не посвятить ли мне сейчас страницу тараканам? Я так давно удерживаюсь от того, чтобы не поминать их на каждой странице. А ведь они – мои постоянные спутники, мои недруги. Позвольте мне рассказать о приносимых ими страданиях. Даже в Устюге, перед тем незабываемым чаепитием с плюшками, я убил их сто три штуки – а я всегда считаю – а вечером, прежде чем лечь спать, убил сто сорок три. Я когда-то собирал насекомых, но оказался не в состоянии дотронуться до таракана. Ужасный страх, что ночью они будут по мне ползать, стоил мне многих бессонных часов и кошмаров. Я закрывался с головой и, тем не менее, был уверен, что они по мне ползают. Их ведь сотни, тысячи – на стенах, на полу. Они везде – в деревянных блюдах, в супе, в хлебе, в ушате с грибами. Тараканы шлепаются с потолка на пол. Мне припоминается комната в одном селении Костромской губернии. В новой избе на новом белом сосновом потолке тараканов было не сотни, а тысячи, десятки тысяч, как звезд на летнем ночном небе, со своим Млечным путем и всеми созвездиями. То были пруссаки, крупные и мелкие, но преимущественно крупные, и они поводили длинными дрожащими усиками. Я видел их на святых иконах. Я видел уховертку на носу у богородицы. Но русские не обращают на это внимания. Я даже слышал, как говорили, что дом без тараканов и не дом. Кстати, здесь бытует неувядаемый литературный анекдот о тараканах и щах. Он родился у Гоголя, часто встречается на чеховских страницах...
Когда я заметил своему хозяину, что у него обитает множество тараканов, он взял мою шапку, которую я беззаботно оставил на столе, и, стряхнув с нее по крайней мере дюжину, поделился со мной соображением, что это к хорошему урожаю, а уже рожь поспевает, "Слава тебе, Господи!" Хозяин и его жена были простыми, даже наивными людьми. Бездетным, одиноким, мой вечерний рассказ о путешествиях явно доставил им много удовольствия. Когда я поведал им, что в Лондоне шесть или семь миллионов жителей, что по размерам он вдвое больше Москвы и Петербурга, вместе взятых, они перекрестились и попросили у Бога прощения. Баба уставилась на меня, не произнося ни слова, только восклицая время от времени осевшим голосом: "Смилуйся, Господи! Смилуйся, Господи!" Она вбила себе в голову, что я – чрезвычайно важная особа, путешествующая инкогнито, то ли великий князь, то ли генерал, то ли брат царя.
Наутро мужик предложил отвезти меня за девятнадцать верст по цене рубль пятьдесят копеек, и я слышал, как жена говорила ему: "Смотри, не запрашивай с него много, а то нам беда будет".
Немного погодя я спросил у мужика: "Ты знаешь, что такое удостоверение?"
"Знаю".
"Вот у меня есть удостоверение от архангельского губернатора".
"Я же тебе говорила", – отметила его жена.
"Я имею право брать земских лошадей по три копейки за версту".
"Ну!"
"Видишь ведь, – снова вмешалась жена, – что он за человек. Ты поостерегись".
"Так что если я захочу, я могу ехать за шесть гривен".
Крестьянин немного поразмышлял.
"А то и я могу отвезти тебя за те же деньги", – наконец, предложил он.
Но у меня не было никакого желания трястись на телеге, особенно за плату, и я еще раз подтвердил свое намерение передвигаться пешком. Лица моих хозяев прояснились, сомнения их рассеялись. "Возвращайся, Степан", – говорил мне мужик, пожимая руку и делая поползновение поцеловаться в то время, как жена толкала его в бок, чтобы он не так со мною фамильярничал. "Возвращайся, а теперь давай поцелуемся, да в губы, давай..."
Но я всегда пресекаю любую попытку поцеловаться.
Было бы полной нелепицей тащиться в телеге этим свежим, солнечным утром. Никогда мне лучше не шлось, и я отмахал десять миль еще до восьми часов, не поворачивая ни влево, ни вправо, не задерживаясь по пути. Дойдя до деревни Михнинская, я зашел в небольшую избушку спросить кувшин молока и обнаружил в ней весьма любопытную личность.
Болезненного вида молодой человек сидел на стуле и плел лапти. У его ног двое маленьких играли обрезками бересты. Остальные домочадцы, очевидно, трудились в поле. Он пригласил меня сесть, что я и сделал. Минут десять мы молчали, и за это время я пришел к заключению, что он либо деревенский гений, либо деревенский идиот. Он, похоже, был моего возраста, только худой, жалкий. Клочковатая, соломенного цвета бороденка. Большой нахмуренный лоб, большие запавшие глаза выдавали в нем личность необыкновенную.
Так оно и оказалось. Крестьянский интеллигент, он страдал чахоткой и был слишком слаб, чтобы работать в поле. Все силы и энергия сосредоточились у него в голове. Он нарушил молчание, спросив, нет ли у меня с собой какой книги.
То был, конечно, сильный вопрос. Я был немало удивлен. Какую книгу он имел в виду – детективные рассказы, церковную литературу, социалистические брошюры?
"Любая годится, не важно", – ответил он.
Я вручил ему русский топографический журнал, издание "Общества по изучению Северного края", и он с жадностью ухватился за него.
"Что вы там будете читать?" – спрашивал я, но он только перелистывал страницы, приговаривая: "История смолокурения» – это добро. Я хочу узнать об этом, я обо всем хочу знать. У нас в деревне есть маленький кружок. Мы здесь не как все, нас интересуют серьезные вещи. Мы вместе читаем, даже слышали про Лондон и Англию. Дайте мне что-нибудь про Англию".
"А что вы читали об Англии?"
Он снял с полки рядом с иконами с десяток книг и каких-то брошюр, его книжное сокровище.
Кропоткин "Поле, завод и мастерская" на русском языке.
Адам Смит "Богатство народов", тоже по-русски.
"Болезни коров"
"Средство против пьянства"
«Человеческая система"
Мюллер "Упражнения"
"Основы физиологии" и одна-две брошюры по медицинской практике.
"Вы – врач", – высказал я предположение.
Он улыбнулся: "Я лечу".
"Но я не вижу здесь лекарств".
"Я настаиваю травы", – ответил он.
Мы поговорили затем об Англии, о протестантской религии, он обнаружил сильный, необычный, какой-то фанатичный ум. Он даже произнес такую фразу: "В конце концов все религии стоят друг друга", вот как он был развит. Но его жажда поговорить, обменяться мыслями показывала, насколько же он лишен интеллектуального общения. Несколько раз, когда я порывался уйти, он хватал меня за руки, говоря: "Нет, не уходите еще. Не уходите, бросьте ваши странствия, поселитесь здесь".
Такого приглашения я, конечно, не принял, но пробыл до второй половины дня, а после пошел в Левино. В Левино бабы, идя за бороной, сеяли озимую рожь. В фартуки у них было засыпано зерно, они придерживали одной рукой фартук, другой зачерпывали и, двигаясь в определенном ритме, разбрасывали зерно.
Миновав несколько деревень, я попытался было устроиться на ночлег, но тщетно, все были в поле. Следующий день был prazdnik, поэтому работали допоздна. Наконец, в Подволочье, в пятидесяти верстах от Устюга, мне повстречался сонный дедушка, пригласивший меня зайти. Пока мы дожидались его домочадцев с поля, стало уже темно. Я сильно отдалился от края белых ночей, да и сезон уже сменился. Не помню, когда я в первый раз увидел здесь луну, но она оказалась очень красивой, ясной, полной. Я смотрел, как подернутая легкой дымкой луна подымается в темном небе. Она действовала умиротворяюще.
Прежде чем лечь спать, я вышел на улицу. Стояла чудесная ночь. В лунном свете деревня приобрела торжественный вид. Двухэтажные дома и церковь казались громадными. Даже небольшие строения, телеги, всякий деревенский инвентарь приобрели какую-то значительность в этом свете, как будто их произвели иные, древние силы, а не те, что действуют в наши дни.
Следующее утро выдалось дождливым. Я спал на тюфяке и за всю ночь ни разу не был потревожен. Можно было бы сразу же отправиться в путь, да уж очень не располагала дорога. Я вышел приобрести немного сахара, поскальзываясь, шел от порога к порогу, пока какая-то старушка не уступила мне полфунта. Вернувшись, я нашел хозяйку замешивающей ячменную лепешку с сушеными грибами, то есть она готовилась печь peerog, a pie, хотя англичанини вряд ли бы назвал это изделие таким именем. Вялый дедушка сидел рядом, через каждые десять минут беря понюшку табаку. Грязнее человека я не видывал. Нюханье табаку и грязь обычно неразделимы, слава Богу, это довольно редкое занятие. Старик поведал мне одну довольно любопытную вещь: оказывается, так распространенное в этих местах питье чаю – совсем недавний среди русских крестьян обычай, а самовар, сейчас воспринимаемый как национальная особенность, вовсе не существовал каких-нибудь сто лет назад. Тогда чай пили только богатые люди, а крестьяне и не думали. То было занятие для дворян. Ныне же не иметь самовара, выйти из дому без чая – хуже, чем быть нищим. Хозяйка объяснила мне, что сейчас нельзя употреблять в пищу ржаной хлеб, потому что пост. Пирог с грибами его заменяет, не хочу ли я попробовать? Пирог оказался "originalny no vsotaky vkusny", как говорят русские. Что до меня, то я предпочитаю постную пищу обыкновенной.
Меня просили остаться на день, но меня не привлекала перспектива просидеть весь долгий скучный день в грязной избе, лучше уж идти под дождем. Плотный плащ, резиновые галоши, непромокаемый рюкзак – отчего бы мне бояться дождя?
Странное то было путешествие. Дождь лил весь день не переставая, за двадцать миль не встретилось ни одного человеческого жилья. Я вступил в самые большие леса России. Вологодская губерния самая лесистая в Европе, здесь больше сосен, чем даже в Архангельской. Я покинул места, относящиеся к городу Устюгу, и находился в зоне влияния Никольска. Устюг богат и невелик. Никольск – беден и раскидан, дороги же Никольские относятся к худшим в империи. Миля занимает полчаса. Хлюп-хлюп, по щиколотку, по колено, увяз, застрял, поскользнулся, споткнулся... Дорога была мощена молодыми березками, беспорядочно раскиданными по грязи. Ступив на один конец тонкого ствола, невольно подымаешь вверх другой конец, грязь брызжет тебе в лицо, а сам ты соскальзываешь в трясину. Некоторые бревна просто плавали. Там, где дорогу пересекали ручейки, бревна вообще уплыли, оставив после себя топкое русло. Скользкие разбитые бревна переворачивались, утопали в грязи, подскакивали – а с равнодушных небес угрюмо сеяло...
Кругом сырость. Найдя в лесу хижину, я сел, сгорбившись, под крышей, пережидая, когда кончится дождь, попытался запеть, но, как будто вызванная моим неуместным весельем, сверкнула молния, а дождь пошел еще гуще. Какое низкое здесь небо – никакого вида, никакого горизонта – лишь тянется бесконечная лента дороги.
Покинув хижину, я прошел еще три мили, на этот раз найдя убежище под мохнатой вековой елью. Земля и мох под ней оказались сухими, как будто дождь здесь не шел месяцами. Ветви деревьев смыкались над головой. Я снял плащ, повесив его просушиться, и, устроившись на куче мха, писал письма в Англию, вырезал фигурки из бересты, только бы как-то заполнить время.
Весь этот долгий сырой одинокий день ни один человек не встретился мне, не послышалось хотя бы тинканья коровьего колокольчика. Можно было бы провести в лесу всю ночь, но мысль о сырости и о медведях испугала меня и, собравшись с силами, я снова пустился в путь. Был только один способ не попасть в топь, а именно идти, как по канатам, по длинным бревнам вдоль дороги, удерживающим боковые бревна в порядке. Таким образом я одолел десять миль и, намаявшись, пришел на Половищенскую поляну. Клочок порыжевшей травы, два поля побитой ржи, несозревшей, неубранной. Вокруг осадным лагерем стоял лес: черный, грозный. Можно было вообразить, как он держит в узде стаю волков, готовых вмиг броситься на кучку жалких изб, порушить и их, и их обитателей, вернув лесу то, что ему по праву принадлежало.
Здесь, к счастью, обнаружилась казенная почта, а то я уж ожидал самого худшего среди таких нищих крестьян. В России, как и повсюду, крайняя бедность ведет за собою крайнюю грязь. Была уже темная ночь, когда я открыл дверь, заглянул внутрь – в деревне никогда не стучатся – и спросил, не могу ли я переночевать. Там собралась небольшая компания. Мне поставили самовар, подали яйца, пирог. С утра я ничего не ел, и тут уж воздал еде должное.
Мало что мне запомнилось из того вечера в Половищенской, за исключением мужичонки, которому я высказал несколько соображений насчет состояния дорог. Я говорил, а он кивал головой, откликаясь: "sovershenno pravilno". Позднее кто-то заиграл на балалайке, а мужичонка хлопал и кричал "Бррраво! Бррраво!" У него это получалось таким образом, как будто пустили фейерверк и ракета-шутиха, поколебавшись немного на старте, вдруг разрывает воздух, летя в небо.
В записной книжке на следующий день я записал следующее: "Прошлую ночь я спал в тесном контакте с себе подобными, однако, спал..."
Следующий день был таким же дождливым. Я прошел то ли двадцать, то ли тридцать верст по лесу в направлении к Слободайке, стоящей на большой поляне. Дорога туда – не более, чем грязный проселок, в который впадают, кажется, все лесные ручьи до единого, как будто это река.
В Слободайке на улицу с криком высыпали ребятишки: "Вон идет Bogomoletz!", и я с легкостью получил жилье ради Господа. В деревне была лавка, я пошел туда кое-что купить. Приобретения мои стоили шиллингов пять. Сахар, цейлонский чай, baranka biscuits, медовые пряники, ситец, покрытые ржавчиной серпы и белый хлеб трехнедельной давности, его отдавали по два пенса за фунт – вот что можно было купить в лавке. Хлеб привозили из Никольска и продавали по воскресеньям, и то не по каждому. Мужиков совершенно не смущало то, что он черствый. Они знали, что это хороший пшеничный хлеб, и эта мысль сохраняла хлеб в их мозгу мягким долгое время после того, как Природа превратила его в черствый. Сморщенная старуха, заправлявшая в лавке, сложила восемнадцать и пять, и у нее получилось двадцать.
Спал я в комнате, где расположилась большая семья. Бабушка расстелила для меня на полу мешок, и хоть мне было на нем жестковато, все же усталое тело мое отдохнуло. В этой деревне впервые появились мухи, до этого они меня не беспокоили, но теперь досаждали все больше и больше. Кусались они хуже всякого другого насекомого и в этом состоит их отличие от английских мух.
Тараканов было не меньше, чем всегда. Кусок хлеба, который я оставил по ошибке на столе, к утру был весь изъязвлен дырками, которые они в нем проделали, и выглядел, как коралл.
Я очень весело развлекся с ребятишками, ковыляющими по дому – Надькой и Ванькой. Моя имитация собачьего лая заставила их броситься на поиски собаки и до смерти испугала кота. И Надька, и Ванька, и отец, и мать – все были облачены в домотканую одежду из льна, которую ткала для них на станке старая бабушка. Я весьма позавидовал их неизносимым тужуркам.
Вышедшее солнце победило дождь, высушило грязь и я, хоть ноги мои и гудели, опять очутился на дороге, двигаясь к деревне Городец. Городец можно бы назвать и городом – есть рынок, три церкви, множество лавок, а крестьяне здесь богатые. Есть и промышленные товары, но дорогие, поскольку железная дорога проходит в двухстах милях отсюда. Мое внимание привлекла черная деревянная церковь, формой похожая на паровую карусель, а рядом с ней, открытые непогодам и ветрам, подвешены на столбах церковные колокола.
Я обошел все городецкие прилавки в поисках пары ботинок, но не нашел ничего подходящего. Два дня бревенчатых дорог разбили мою обувь, а вышедшее солнце ее высушило и я уже чувствовал появление новых волдырей, натертых потрескавшейся кожей. Я носил кавказские горные ботинки, сделанные из дерева и кожи, они оказались очень удобными, только нельзя, чтобы дерево трескалось. Северные сапожники не знают, как к ним приступиться, а то бы я их починил.
"Ты лучше купил бы пару sapogi, – сказал мне сапожник, – а эти мне оставь, я в них буду в баню ходить".
Sapogi я не купил, ибо кто это совершает паломничество в сапогах, но стал присматриваться к valenki, валяным сапогам, которые Толстой рекомендовал носить вегетарианцам, и к lapti, плетеным из бересты ботинкам. Все-таки я не мог решиться и на них, и постановил пока идти босиком, а в Никольске приобрести пару обычных кожаных ботинок. Ведь в Лявле все ходили босиком и, кроме того, ступни у меня весьма затвердели от ходьбы. Я стану bosiak, так крестьяне называют босых бродяг.
В тот день далеко я не ушел. За Городцом на опушке леса я нашел приятный заросший травой берег ручья и там устроил стирку, выстирал все белье и разложил его сушиться на солнце, а пока оно сохло, созерцал, как чистый свежий ручеек пляшет по корням сосен в солнечном свете. Последние два дня, проведенные под дождем, среди грязи, весьма раздражили меня, но теперь, когда я нашел этот зеленый островок, очаровательное местечко, жизнь снова улыбалась мне.
И вновь леса остались позади, передо мной лежали открытые просторы. Новый пейзаж был чрезвычайно привлекателен – разнообразие лугов, пески, речные потоки, темные леса на склонах холмов. Я вбирал в себя Природу с жадностью только что вставшего с постели больного. Мир был полон восхитительной летней свежести, покоя и тишины.
Эту ночь я провел в доме бывшего корабельного плотника. Он объявил мне, что был в Англии три года назад – в Шанхае! Все-таки это не совсем Англия. Он был в той флотилии, что столкнулась с рыбаками из Гулля, и рассказывал, что все в смертельном страхе перепились – он сам до тех пор никогда не видел моря.
Старый моряк был мягким седым бородачом. Он увидел меня на улице и ему, очевидно, пришла в голову мысль использовать меня в качестве щита, потому что жена его оказалась сущей мегерой. Было темно, и я сразу даже не понял – мужчина то или женщина. Она обладала низким басом, топала и бранилась, курила, носила высокие сапоги и бриджи. Беднягу-моряка она отчитывала не хуже жандарма. Она была на пятнадцать-двадцать лет моложе его, и не русская, а латышка. Старик подцепил ее в Риге, и я сомневаюсь, чтобы у нее была там незапятнанная репутация.
Она говорила по-русски с сильным немецким акцентом, а ее вспышки ярости заполняли комнату и можно было подумать, что находишься в какой-нибудь паршивой варшавской меблирашке. Бедный, бедный старик! Он каждый раз называл меня «любушка», а я его – «дядюшка». «Не хочешь ли чаю, любушка?» – спросил он. Жена тут же осадила его, заявив, что самовар вынесен наружу. Она отбросила папиросу и тотчас же закурила другую. Огонек спички выхватил из темноты приятное лицо мужского типа с явным присутствием интеллекта. Когда зажгли лампу, стало окончательно ясно, что это – женщина. Она продолжала бушевать и во время чаепития, только теперь переключилась с дядюшки на Бога, скидывая на Всемогущего все вины – за погоду, за урожай, за своего глупого ленивого старого мужа. Она была явно протестанткой, а дядюшка – православным, у него на стенах висело с сотню икон, он крестился и просил у Бога милости.
Я спал на полу, постелив поверх овчины собственный плащ, и спал очень беспокойно. В четыре часа уже на ногах, я переправился через реку Юг по плавучему мосту, его сделали сами деревенские, связав бревна веревками. Двоим на мосту было не разойтись, а чтобы держаться, были протянуты веревочные перила. Стоя на другом берегу реки, я наблюдал за крестьянкой, загонявшей в воду коров. Она тыкала в коров палкой, покрикивала на них, пока они не поплыли через реку. Величественное зрелище – двадцать торчащих из воды коровьих голов. Женщина сопровождала их по бревенчатому мосту.
Утром была сильная гроза. Я все еще шел босым. Попадавшиеся мне деревни были в таком состоянии, что неплохо было бы повесить здесь на перилах спасательные круги. На русских спасательных кругах написано: «Бросай утопающему». Я вынужден был снова надеть ботинки, приходилось спускаться и подыматься по холмам, ноги разъезжались по рыжеватой глине, а в деревнях я увязал в грязи.
Миновав растянутое селение Плясово и выйдя к Полонино, я выбросил-таки свои ботинки и перешел на lapti. Я остановился в доме у человека, принявшего меня за поляка, «политического», но сказавшего, что он ничего не боится и приютит меня. Он сплел для меня пару берестяных лаптей, предварительно сняв с ноги мерку. И еще продал мне пару portanki, грубых обмоток из льна. У него на кухне валялся большой моток бересты, он ловко разрезал ее на полосы и стал плести, пока жена его кормила меня солеными грибами с картошкой, сваренной вместе с кожицей.
Когда выяснилось, что сегодня я уже никуда не пойду, хозяин показал мне, как надевать лапти: обмотал мне ноги портянками, подложил в лапти мягкой травы, затолкал туда мои ступни и привязал обмотки и лапти к ногам с помощью бечевки, Я почувствовал себя мужиком, Ноги мои превратились в какие-то узлы. Пока я сидел за столом, пил чай, я чувствовал, что так же мало владею своими ногами, как Гай Фокс, сидя на тележке. И все же настало время двигаться, я кинул котомку за спину, взял в руку посох и покинул избу. Крестьянская семья взирала на меня с одобрением.
Чего не могу сказать о себе. Я привык ходить быстро, а сейчас это было невозможно. Нельзя было ни побежать, ни прыгнуть. Я теперь был процентов на тридцать больше русским, чем до сих пор. Я был в русской обуви, а она делает человека тихоходом. Сам вступив в их ряды, я понимал теперь медленный ход богомольцев. Шаг за шагом, по две мили в час, равномерно, легко, не напрягаясь, терпеливо... вот как богомольцы движутся к святыне, и я теперь тоже так буду – если только не выброшу эти штуки и не куплю себе в Никольске кожаные ботинки! Тем не менее, весь остаток своего путешествия я проделал в лаптях, и в Москву, в день возвращения к западному образу жизни, я вошел в них же.
За первый день мой в лаптях я преодолел пятнадцать миль, невообразимо медленно. Любой, кто будет в Англии идти на такой улиточьей скорости, вызовет насмешки. Я, однако, наслаждался такой ходьбой, по дороге размышляя о разных скоростях жизни в Англии и России. Развитие способностей путешествовать, передвигаться быстро не привело к увеличению свободного времени. Как было бы хорошо для Англии и для всего мира, если бы все путешествовали пешком. Например, семья отправлялась бы на море в повозке или вообще пешком.
The authors's birch bark boots in which he tramped the latter part of his journey
В этот день мне встретился богомолец, возвращающийся домой из тысячемильных странствий. Он пустился в путь еще до того, как растаял зимний снег, и теперь в середине августа через два-три дня он будет дома. Он показал мне образки, которые нес из монастыря св. Серафима, что под Нижним Новгородом. Коленнопреклоненный св. Серафим молится на столбе из воздуха за здоровье больного юноши. Образок означает, что юноше было видение св. Серафима. На другом образке тот же самый святой сидит у своего скита и кормит голодающего медведя хлебом. На этой картине св. Серафим одет в портянки и лапти.
Вечером я пришел в Петрово, где повстречал отставного солдата, а он пригласил провести у него ночь.
~
Глава 34
ДЕРЕВЕНСКАЯ СТАРОСТЬ
Не стоит думать, что в деревне уважают старость. Ничуть. Даже к деревенскому священнику хуже относятся, если он старый. Со старым человеком считаются меньше, чем с каким-нибудь парнишкой.
Славен только молодой и сильный. О почтенной старости здесь никто и понятия не имеет. Человек работает, пока не откажут руки, а после этого жизнь его – одно бесчестие. Старик, который не может принимать участие в полевых работах, а кормить его, тем не менее, надо, становится обузой, инструментом на выброс. Он еще более жалок, чем старый коняга, которого бы просто прикончили. Старика плохо одевают, плохо кормят. Перед нами – неприкрашенная старость во всей ее неприглядности.
В Петрово я встретил такого старика, отца отставного солдата. Он почти ничего не видел и уже целый год не мог работать. У него развились сильные головные боли, и внутри черепа как будто постоянно шумит ветер. Разбитое окно в старом доме, подумал я, вспомнив «Жизнь человека» Леонида Андреева.