Текст книги "Непознанная Россия"
Автор книги: Стивен Грэхем
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Разумеется, это просто дерево со сломанной веткой, хлопающей в воздухе, но я не осмелился пойти и взглянуть. Глупый страх овладел мной. Я тихонько поднялся с сена, соскользнул с крутого берега и припустился бежать по твердому песку у самой кромки воды. На реке мне было спокойнее, чем на опушке заколдованного леса.
Прочь, прочь! Песок отлетал от моих каблуков. Я вернулся в спящую Лявлю, попытался перемахнуть через высокие ворота, но не смог, закоченел. Выбежавшая откуда-то собака залаяла на меня, решив, что я вор, только никого мы не потревожили, ни она, ни я, караульный перед полицейским участком, и тот спал и даже храпел. И какие могли быть воры в Лявле, где так верят в человеческую честность, что никто не запирает двери и даже деревенская лавка стоит с открытым окном!
~
Глава 17
ОТПРАВЛЯЮСЬ В ПИНЕГУ
Как раз в то время российские власти задержали английский траулер "Онвард", который они вскоре освободили да еще заплатили штраф в 4000 фунтов. Случай этот наделал в Архангельске много шуму, мне пришлось выслушать множество разных мнений. Меня постоянно спрашивали, не начнется ли война, а один мужик заявил: "Коли войны не будет, так потому, что генералы боятся, вдруг вам японцы помогут".
Революционеров очень радовало, что русское правительство заставили раскошелиться, как вообще все, что дискредитировало бюрократию, выставляло ее в смешном свете. Они были уверены, что меня вскоре арестуют.
Николай Георгиевич наставлял меня в своей характерной манере: сквозь зубы, задерживая дыхание, точь-в-точь Ричард Третий:
"Если вас задержат, не стесняйтесь: возмущайтесь, кричите, протестуйте. Напишите в Лондон министру иностранных дел. Заставьте их помучиться – напишите в газеты, расскажите вашим друзьям, расскажите евреям – тысяча чертей! Если б только мне до них добраться, я бы дух из них выпустил".
Эта речь утвердила меня в уже сложившемся мнении относительно характера Николая Георгиевича и его дальнейшей судьбы. Через год кончался его срок, он намеревался продолжить ученье в Харьковском университете, но при этом должен был остаться под надзором. Еще пара таких неосторожных высказываний, и ему конец. В России и у травы есть уши. Ни об одном человеке из стана революционеров нельзя с уверенностью утверждать, что он не Азеф, не платный шпион. Вот и я, дружелюбный, общительный исследователь их жизни, вникающий во все подробности, записывающий на недоступном языке, разве я не мог быть тайным агентом, предающим их каждый день и час?
"Я вам скажу, почему бы я не стал участвовать в ваших политических схватках. Все русские – лжецы, больших лжецов свет не видывал".
"Вы говорите, как немец, – отвечал мне революционер. – Вы думаете, что-то или "есть", или его "нет". А мы сердцем знаем, что и "есть" и "нет" одновременно".
"Согласен. Но разве можно хоть что-то сделать, если любой человек среди вас, даже самый значительный, может оказаться Азефом или отцом Гапоном. Вот возьмите такого смутьяна, как Николай Георгиевич – а вдруг он просто играет роль, чтобы вытянуть из вас ваши подлинные мысли и сообщить куда следует".
"А мы никогда не открываем свои подлинные мысли", – сообщил Алексей не без гордости.
"Как же вы тогда сотрудничаете?" – удивился я.
Ответом мне была та тонкая, всеведущая русская усмешка, что сбивает собеседника с толку, а ее обладателя спасает от нехватки аргументов.
Еще до исхода лета у нескольких ссыльных закончится срок, они смогут вернуться домой. Освобождаются Карл Улич, Михаил Григорьевич, Горбун, Николай Александрович. Возможно, я встречусь с ними зимой в Москве. Карл Улич получил документ об освобождении и уехал тремя днями раньше меня. По этому поводу устроили пирушку, его комната была полна народу. Здесь была вся Лявля, кипели три самовара, на столах лежали груды пирожков и конфет, привезенных из Архангельска, сосиски, икра. После "обжорки" вся компания вывалилась на улицу, откуда-то взялись музыкальные инструменты и мы целым оркестром прошлись по деревне: скрипка, две гитары, две балалайки, старая гармошка, Переплетчиков изображал тромбон, Сева выступал в качестве барабана. Белокурая сирена, певшая белою ночью на скалах, тоже объявилась среди нас, выводя визгливое соло. Студенты не меньше часа плясали с девушками па-де-спань, а потом закружились в вальсе. Затеялись самые разные игры типа "игры в почту". Душой всех игр, несомненно, была Варвара Сергеевна.
На следующий день компанией в одиннадцать человек мы поднялись под парусом на барже по реке Смердь и оказались на другой стороне Двины в деревне Смердь, где обосновались обрусевшие немцы, ведущие в этой лесной глуши жизнь вполне в немецком духе. Окрестности поражали красотой, река образовывала здесь тысячи темных заливчиков. Немецкая семья оказалась в отлучке, но мы видели их капустное поле, единственное вокруг Архангельска, их свиней, цыплят – все это было большой редкостью. Железная ограда и покрытое плиткой крыльцо тоже выглядели чужеродными в крае камня и дерева. Латышская прислуга угостила нас хлебом с маслом и молоком и поговорила по-латышски с одним ссыльным, который был из Прибалтики и знал язык.
Ночь мы провели в деревенской школе, лежали, завернувшись в оленьи шкуры, не без любопытства наблюдая за парочкой влюбленных ссыльных, они просидели рядышком всю ночь, шепотом делясь своими секретами и бросая друг на друга влюбленные взгляды – без сомнения, им эта ночь принесла немало радостей. В три часа ночи под проливным дождем мы снова забрались на баржу и поплыли к другому берегу, скрытому за серой пеленой дождя. Ночью в Лявле из-за нас произошел переполох, полиция уже собиралась снаряжать поисковую партию, подозревая, что мы совершили побег, ведь наша компания прилично удалилась из разрешенных пределов. Тем не менее, когда мы вернулись, промокшие до нитки, никто нас ни в чем не упрекнул.
Назавтра было намечено мне отправиться в путь. Я получил рекомендательные письма от Василия Васильевича, Алексея Сергеевича, Горбуна и других ссыльных, а данных мне советов и пожеланий хватило бы на десятерых.
Когда я объявил о своем намерении двинуться дальше, было выражено немало сожалений и предупреждений о грозящих мне опасностях – ограблении, убийстве, аресте и так далее. Но такие предостережения я слышал от русских не впервые и понимал, что предстоящее путешествие не так рискованно, как мой путь по Кавказу. Надо еще сказать, русские поразительно мало знают свою страну, они предпочтут попасть в тюрьму, чем скитаться по родимой стране. Бродяга с литературными наклонностями – не менее редкое явление, чем, скажем, черный лебедь.
Я завершил все приготовления, уложил заплечный мешок, передал Переплетчикову излишний багаж, чтобы он отвез его для меня в Москву, забрал накомарник, зарядил фотоаппарат пленкой, всунул книжонку, чтобы в дороге было что читать. Все дела были сделаны.
"Пойдешь до Пинеги пешком?" – медленно вопросила бабушка, вглядываясь в меня, как бы силясь понять, что я за человек такой. "Пешком? А почему не на почтовых? Дорого тебе?"
"Дорого, – согласился я. – И людей мне хочется посмотреть, а кого я увижу, проскакав на тройке?"
"Пешком до Пинеги, – снова повторила старуха. – Это тебе неделя выйдет. Подумать только, неделю идти до Пинеги. И городишко-то худой, дня на него жалко".
"После я пойду до Котласа и Устюга", – добавил я.
Те места ей были неведомы. Пинегу она знала хорошо, то был "hoodaya gorodishka", не стоящий, чтобы в него ходить. Ни постоялых дворов, ни лавок, одни пьяные самоеды да зыряне. Там еще холоднее, чем в Архангельске, но, разумеется, не так холодно, как в старину.
"Что хорошего туда ходить. Худые людишки, грязные и воруют. Коров держат на кухнях, и нет, чтобы по субботам мыть полы с мылом, а соскребут грязь голиком, и ладно".
Она подняла руку в драматическом жесте, как бы показывая, что нечего о пинежанах и говорить. Неисправимые.
Наутро я двинулся в путь.
The Northern Dwina. My Journey show in Red
~
Глава 18
РАССУЖДЕНИЕ О ПЬЯНСТВЕ
Утром перед отправкой в путь я получил письмо, в котором мне признавались в любви и заклинали остаться. Я решил, что это сочинение Николая Георгиевича и Горбуна, но потом выяснилось – его написала девушка, певшая на скалах. Остаться я не мог, ибо впереди меня ждал путь в тысячу верст, и если осенние дожди захватят меня в двухстах-трехстах милях от железной дороги, в хорошеньком положении я окажусь. Дороги становятся так плохи, что путник увязает по колено в грязи, пробираясь по залитым водой тинистым пастбищам. Больше, чем человека или зверя, я боялся непогоды.
Правда, в тот день небеса отнеслись ко мне весьма благосклонно. То было, наверно, самое жаркое утро за все лето, а знойный безветренный день напоминал июльские дни на Кавказе.
Вся деревня вышла проводить меня, даже прекрасная незнакомка, с которой я столь нелюбезно обошелся. Переплетчиков захватил мою руку в обе свои и по-матерински тряс ее, а остальные сгрудились вокруг, веля писать, не забывать и обязательно разыскать их в Москве. Крестьяне говорили: "Приезжай снова, milosti prosim!" Я со всеми распростился, услышал в ответ благословения, замахали платки. И вот я уже за околицей. Легче пройти тысячи миль, чем пережить волнующий миг расставания.
По пути я опять зашел в Боброво, навестил своего хозяина, выпил с ним домашнего пива. Я попал на его "день ангела", именины, и, несмотря на его прежние уверения в воздержании, он изрядно напился. У него сидел приятель, только что вернувшийся из паломничества на Соловки.
"А вы туда попали?" – спросил я. Нередко по причине пьянства матросов-монахов богомольческое судно не достигало цели.
"Не попали. Господь не допустил в наказание за грехи, послал нам шторм".
"С чего бы это? Неужто богомольцы такие грешники?"
Он глянул исподлобья и проворчал: "Студент один был на судне, играл на балалайке".
Он, очевидно, имел в виду историю со ссыльным, который для того, чтобы отлучиться, разыграл приступ религиозных чувств, но среди богомольцев повел себя как на увеселительной прогулке. Я улыбнулся про себя и подумал: "Да, напиться на богомолье можно, но играть на балалайке – упаси Бог!"
Я немного задержался в Боброво, хозяйка принесла самовар и пирог с черникой. Мужик с другом выпили неимоверное количество пива и водки, а потому передать их разговор на бумаге нет никакой возможности.
Дорога пошла через густой лес к Косково, куда я прибыл часов в десять вечера. Голову я плотно укутал в накомарник, вокруг тучами вились мельчайшие насекомые. Было слишком поздно, чтобы проситься на ночлег, да мне и не хотелось тревожить сон деревенских жителей. Ночь была теплой и я попытался уснуть в какой-то деревянной сараюшке на берегу реки.
Ночь я провел ужасно. Не было темноты, которая смягчила бы впечатления дня, не было звезд и луны, чтобы смотреть на них, один тусклый бесчувственный полусвет да холодные туманы, крадущиеся по речным берегам. Ночь была теплой, но в моей сараюшке оказалось холодно и я дрожал крупной дрожью, мечтая о груде одеял или укромной пещере в горах. В четыре часа утра я сдался и перебрался в громадный сарай, стоящий у самого края воды. В нем обнаружилось вдоволь сена и соломы. Сарай стоял рядом с домом паромщика. Я проспал все утро, а когда пошел искать хозяина сарая, чтобы попросить завтрак, стоял уже полдень.
По улице Косково двигалась странная процессия – священник, деревенские старики, пара нищих. Они несли домодельные иконы и кресты, пели что-то божественное. Я спросил, в чем дело, и мне сказали, что несколько лет назад в этот же день священник отправлял службу, прося Бога сохранить коров, среди которых свирепствовала эпидемия. Целый день обходили деревню кругом и молились, в результате Господь смилостивился, коровы поправились, зараза ушла. В благодарность священник самостоятельно утвердил новый праздник исключительно для деревни Косково, и теперь каждый год в годовщину того знаменательного дня по утрам устраивается крестный ход, а днем двери всех домов распахиваются настежь.
Иконы возвратились в церковь. К своему дому спешил паромщик. Поначалу он глянул на меня сердито, но когда узнал, что меня нужно накормить, сразу подобрел, должно быть, прикинул, что я как раз оплачу ему выпивку.
Внесли самовар, кашу и молоко. Хозяин подвинул ко мне свою табуретку и произнес с располагающей улыбкой:
"Проси, чего хочешь, все подадим".
"А яйца у тебя есть?" – спросил я.
"Нету, да ты прикажи, я достану".
"Не стоит".
"Может, лучше прикажешь чего выпить?"
"А что именно?"
"Что-нибудь горячительного для нас обоих".
"То есть водку. Я ее не пью".
Мужик очень опечалился. "Я ведь тебе дал чаю, каши, молока. А ты не хочешь со мной выпить".
Я ответил, что дам ему двадцать копеек за еду, а он волен их тратить на что хочет.
"Давай сразу, я пойду за бутылочкой, хорошо посидим", – предложил он. Я выдал ему деньги. Минут через пятнадцать мужик вернулся с бутылкой водки и поставил ее в шкаф, а сам снова сел к столу.
"Так ты не будешь пить?" – изумился я.
На лице паромщика отразилась битва между разумом и желанием. Поколебавшись, он достал бутылку из шкафа.
"Вот, – сообщил он, – вот что они заставляют нас, бедолаг, пить. А не будем, так в тюрьму посадят".
"Что ты такое говоришь?"
"Правду говорю".
"Этого не может быть".
"Хочешь, присягну? Лавка-то – вот она, и куда нам от нее деваться? Трать денежки да пьянствуй, а потом снова трать. Лавка под рукой. Начни – не остановишься".
"Сколько деревня выпивает водки за год?" – спросил я.
"Кто его знает, должно быть, не одну тысячу бутылок. Батюшка, и тот пьет. Сегодня на крестный ход и то был пьян. Люди говорят, для того и праздник устроил, чтобы по домам ходить, пить да не платить".
"А вот ты, к примеру, сколько за год выпиваешь?"
Он ухмыльнулся, явно подозревая, что я каким-то образом заманиваю его в ловушку.
"Я бы сосчитал, кабы на трезвую голову, а сейчас – сам видишь..." Он провел двумя пальцами по красной шее пониже уха, прищурил один глаз, выкатив другой, все эти вульгарные жесты, видимо, означали какой-то намек на сильную степень нетрезвости.
"И все же, – настаивал я, – ты, ведь, наверно, часто слышал в винной лавке, как идет торговля. А что, лавочник сам никогда не напивается?"
"Нет, в монопольке никогда ни о чем таком не говорят, да и за прилавком там мужика сроду не бывало. Одни бабы. Раньше туда брали мужиков, только бабы оказались надежнее".
"Что же, бабы не пьют?"
"Ни капли. Только выпьют стакан водки и ничего в голове не остается – skonfusny (новое для меня русское словечко, видимо, означает, "смущаются"; и откуда крестьяне только его взяли!). Одни уличные пьют да в городах".
"Интересно. А вот в Англии многие женщины пьют, и сильно, особенно в Лондоне, вообще в городах. У нас говорят, что английские дети пьяны еще в утробе".
Крестьянин снова резко постучал себя пальцами по горлу, показывая, что он слишком пьян, чтобы что-то понимать.
"Вы, русские, поколение за поколением остаетесь сильными и здоровыми, хотя отцы неизменно пьянствуют, только потому, что женщины ваши живут в трезвости и чистоте. Здоровье нации зависит больше от матерей, чем от отцов".
Обязанностью моего хозяина было переправлять паром через реку туда и обратно. Он состоял на службе и потому переправлял каждого, кто попросит, в любое время дня и ночи и бесплатно. За это он получал восемь рублей в месяц от земства, местного совета. Его, очевидно, тяготила служба, поэтому он часто предоставлял крестьянам переправляться самим.
"Ох, беда, беда, – приговаривал он, – стучат в два часа ночи, и давай перевози какого-нибудь чиновника".
"Надо думать, тебе на выпивку перепадает", – предположил я.
"Когда как. Важные люди часто ничего не дают, а как с него спросишь?"
Было ясно, что чаевые сильно способствовали развитию у него привычки пить. Водка, которую он покупал на эти подачки, только разжигала его аппетит. Так он и растрачивал свою жизнь.
На следующий день после коровьего праздника паромщик был сильно угрюм, страдал похмельной тоской и заводил со мной разговоры о своей бедности, нужде, в которой живут его жена и дети, о собственном неумении жить. Строил планы, как бы, не приложив рук, получить с меня приличные деньги. "Если прикажешь", он покажет мне поповский дом, "если прикажешь", он пошлет за треской, а жена ее зажарит и так далее. У него не было и полпенни за душой, из жены ничего не вытрясти, только и оставалось выколачивать деньги из меня.
Я зашел к его шурину, щуплому веснушчатому огненно-рыжему человеку по прозвищу Икра. Очевидно, его так прозвали из-за лица. От него я узнал, что паромщик постоянно теряет свой паром. Раз в месяц паром пропадает, людям приходится переправляться на частных лодках, пока пропажу не поймают ниже по течению реки и притащат на буксире. Не далее как вчера трое крестьян, переправляясь на свой страх и риск, перевернули паром и утопили весло. А в прошлом году на пароме было тридцать человек, каким-то образом столкнули ребенка, он утонул. Были большие неприятности.
Пока я беседовал с Икрой, зашел приземистый кряжистый мужик по прозвищу Лайка, названный так по породе собак, что водятся в Архангельской губернии. Он предложил отправиться вечером на рыбную ловлю. Погода стоит жаркая и тихая, клев должен быть хороший. Я согласился.
~
Глава 19
НОЧНАЯ РЫБАЛКА
Нас было четверо мужчин и две женщины, все босиком, мужчины закатали штаны до колен, женщины – в коротких нижних юбках. Большая лодка под двумя парусами весело прыгала по мелкой волне. На борту находились сети, корзина с черным хлебом и соленой треской, чайник и горшок, два берестяных короба для пойманной рыбы, тяжелые куртки из оленьего меха для обогрева. Мужчины сидели праздно, гребли женщины. Лениво разговаривали.
"Отчего летом идет так много рыбы вверх по Двине?"
"Какая-то муха ее гонит".
"Не пойди она, худо нам придется".
"Господь посылает муху, чтобы рыбу гнать, чтобы бедному мужику прокормиться".
"Верно, верно! Слава тебе, господи!"
Женщины спорили, подымается или спадает прилив: если вода еще прибывает, мы ничего не поймаем, одни "плевки", мелкую рыбешку, или вообще ничего. Мы надеялись, что вода спадает.
К восьми вечера мы причалили к острову посреди Двины, бросили якорь, подготовились бросить на глубину снасти. Сети, пятьдесят ярдов в длину и десять футов в ширину, были сильно спутаны, а привязанные по всей длине каменные грузила еще больше затрудняли работу. Мы с час распутывали грузила и поплавки, затягивали большие дыры, через которые, по мнению женщин, уйдет от нас лучшая рыба. По четырем углам сети были привязаны веревки – для вытаскивания сети. Сын Икры и Лайка ухватились за два конца, Икра и две женщины подняли сеть на борт, выбрасывая сеть по мере движения. Вслед за нами до берега тянулся длинный хвост из поплавков и канатов, а на берегу двое все еще держались за концы. Женщины гребли, а я помогал выбрасывать сеть.
Достигнув подходящего места, мы развернулись и стали грести к берегу, заставив плавучий ряд поплавков и канатов образовать полукруг. Выйдя на берег, мы вытащили наши концы и потянули за них. Тянули и юный Икра с Лайкой. Невод оказался очень тяжелым, вытягивался с трудом, можно было подумать, что мы захватили из воды всю рыбу. Но это сопротивлялась река, а не сети с уловом. Мы обвязали веревки вокруг пояса, отклонились назад и тянули, как в перетягивании каната.
Наконец, мы приблизились к тем, кто тащил сети навстречу нам. Волнения и ожидание росли по мере того, как полукруг уменьшался и исчезал, мелкие рыбки сновали в темной воде.
Увы, нас ожидало разочарование. Рыбешка попалась сплошь мелкая, "плевки", и мы согласились, что прилив еще не пошел на убыль.
Только на третий раз удача выпала на нашу долю. Мы опять медленно тащили невод, сближаясь. На этот раз мы увидели, как бьется большая рыба, и Икра-младший не выдержал, кинулся в воду, пытаясь ухватить рыбу, пока она не выскользнула. В результате прекрасная щука выскочила из ловушки обратно в реку. Раздались восклицания: "ОХ, ох, рыба на три фунта, нет, на четыре!"
По счету "раз, два, три" мы вытащили на берег тяжелый невод со всем содержимым: грязью, илом, водорослями, ракушками и бьющейся, скользкой рыбой.
Великолепное зрелище явилось нам – три крупных белых сига разом, с полудюжину запутавшихся в ячейках сети рыб немалых размеров и множество окуня, камбалы, плотвы. Мы смеялись и веселились, как дети.
К одиннадцати часам, когда небо загорелось первыми красными всполохами заката, мы успели закинуть невод шесть раз и были довольны уловом. Двое из нас отправились посмотреть, не созрела ли дикая черная смородина, остальные расселись кружком на песке, ели хлеб и рыбу. Вдруг на песчаный берег вынеслось десятка два диких лошадей, они с любопытством на нас поглядели, но когда я попытался к ним подкрасться, ускакали сломя голову.
Река оставалась идеально спокойной. Низкие лучи солнца окрасили желтый песок в малиновый цвет. Прибрежные деревни спали, ни одного суденышка не было видно на реке, казалось, мы одни во всем мире.
Наконец, вернулись наши спутники, объявив, что ягод в этом году нет совсем. Лучше уж заниматься рыбной ловлей.
Удача оставалась с нами – Господь давал рыбе ловиться, как выразился один из мужиков. В невод попалось множество щучек, вывалянной в иле камбалы, а также толстоватая, похожая на семгу рыба, не знаю ее названия, да еще десятка два сигов длиною более фута. Временами выпрыгивала и уплывала какая-то крупная рыба, и мы каждый раз клялись, что беглянка была раза в три больше, чем оставшиеся.
В час ночи на севере и востоке все еще рдела полоса заката. Воды реки сияли пурпурными и малиновыми красками, песок же снова окрасился в коричневый цвет. Скоро начнется рассвет.
В три часа стало холодно и мы устроили на берегу костер из веток кустарника. Костер трещал, дымил, горел и обжигал наши босые ноги, никак не согревая тела. Зато чай оказался хорош.
Небеса были полны провозвестниками утра и, пока мы пытались согреться у костра, выкатился животворительный источник тепла. Два полусвета слились воедино. Затем наступил удивительный момент – солнце поднялось над черным лесом, превратив верхушки сосен в огненный узор. Зрелище было так поразительно, что мы бросили сворачивать сеть и подняли глаза к востоку, к сияющим лучам.
В шесть утра я уже засыпал в своем сарае и в мозгу, перед тем, как мне провалиться в сонное царство, вспыхнула последняя мысль: "На обед будет рыба".
~
Глава 20
БРОДЯЧИЙ МУЗЫКАНТ
Крестьянин, перевезший меня на другой берег, спросил, куда я держу путь, и я ответил. "В Пинегу, а потом в Сею". Я предложил ему десять копеек за труды, но он отказался их взять, добавив: "Будешь в Сее, сходи в тамошний монастырь, поставь за меня свечку перед иконой Николы-Чудотворца".
Крестьянин высадил меня на пустынной песчаной полосе. Глубокие тележные колеи указывали путь к местам обитания и я шел по ним, увязая в песке и гравии, пока не обнаружил почтовый тракт на Холмогоры. Я присел на берегу, решая, двинуться ли мне по тракту или попытать счастья по берегу Двины.
Вокруг меня, казалось, нет ни живой души, но пока я рассматривал карту губернии, откуда-то взялся забавный хромоногий человек с гармошкой. Спросив меня, куда я иду, он явно возымел намерение составить мне компанию.
Он решил вопрос за меня, поскольку знал дорогу по берегу, и я отбросил идею идти на Холмогоры прямиком. Музыкант, хоть и волочил ногу, как будто она висела на нитке, оказался быстрым ходоком. То был низкий одноглазый человек с бледным, изрядно измазанным лицом. Глаз он потерял еще мальчишкой на фабрике, от несчастного случая. "Фабрика-то немецкая, – говорил он, – а они хотят, чтобы ты работал да работал. Когда фабрику построили, говорили, у всех будут деньги. Только я на фабрике глаз потерял да и пошел по дорогам. Отмерял от Херсонской до Архангельской губернии. Брожу я, брожу и никогда голодом не сижу, в тюрьму частенько попадаю, да всегда веселый!"
Забавную пару мы с ним составили – я, высокий и широкий в плечах, с громадным грузом на спине, и он, маленький, хромоногий, без всякой поклажи, только заржавевшая гармошка, на которой он постоянно наигрывал.
Музыкант продолжал: "Мастер-немец мне говорил: "Не верю я нищим, бродячим музыкантам и прочим таким, все должны работать, что-то делать". Вот это по-немецки. Им человек нужен, чтобы делать. О самом человеке они не думают. А вот из меня они гармониста сделали. Три года как я из дома ушел, и все иду – от деревни к деревне, из города в город, тысячи верст, земляк".
"В Херсоне сейчас чума, не боишься возвращаться?"
"А там всегда чума, мой дедушка от нее умер".
"Неужели? Я думал, она вывелась".
"Никогда она не выведется. Когда никто ею не болеет, все равно она там. Господь ее уберет, Господь и вернет, так всегда было. И с холерой так".
"А много сейчас холерой болеют?" – спросил я.
"На Севере – нет, – был ответ. – Здесь жидов нет, Господь и доволен. Только вот в Чухчереме, говорят, нашли изверга холерного, Kholershtchik. Человек один туда пришел, картины рисует, чистый такой, одежда хорошая, раньше таких и не видывали, показывал трубки, говорил, в них краски, и вот один мужик-пьяница всем и сказал, что это холерщик, принес с собой холерный порошок и сыплет его по деревне. Тут зыряне и бросили молодчика и все его добро в Двину. Если кто думает, что я – нечистый дух, я свой крестильный крест показываю. А ты как?"
У меня не было такой возможности доказать, что я чист, поэтому я очень надеялся, что минует меня чаша сия.
За разговором мы дошли до Чухчеремы, где и произошел несчастный случай, и переправились в деревню через реку. Деревня выделяется красивой деревянной церковью, украшенной девятью маленькими куполами. Она была крестьянами построена и крестьянами украшена – девять куполов символизировали девять ангельских чинов, так мне говорили. В поведении людей ничто не указывало на то, чтобы они были способны сотворить такую нелепость, о которой поведал мой спутник. Тем не менее мы не задержались здесь, а пошли в Ровдино и далее в деревню, где родился поэт Ломоносов, она теперь называется Ломоносовская.
Church of the prophet Elijah, Chuck-Cherema – with nine domes
2) Church at Ust-Pinega (with separate belfry)
"На дороге весело", – заметил я.
"Всегда весело, земляк", – откликнулся он, наяривая на гармошке бодрую мелодию.
"А где ты больше денег набираешь – в городе или в деревне?"
"В городе. Иногда в пивной набежит два с полтиной за вечер. Если хозяину понравишься, он говорит: "Приходи завтра, приходи на следующий праздник". Мне разрешают спать в лавке, экономия выходит. Я в Соловецком монастыре был, играл богомольцам, насобирал не одну сотню копеек. Нам, беднякам, не дают умереть другие бедняки. В больших городах играю для нищих, и подают".
"А полиция? Она тебя не беспокоит?"
"Бывает. Им мнится, я не только гармонист. Обыскивают, ищут листовки, чужие книжки, западни мне ставят, под мужиков оденутся и давай меня выпытывать. Да только никаких секретов у меня нет".
"Здесь староверов много, – продолжал мой спутник, – и баптистов тоже. Скрываются, прячутся. Я тут встретил одного, на балалайке играл, так он богохульствовал, поносил иконы и церковь. И всюду-то пролез, хитрый такой, да только полиция его поймала, я их и навел".
"Вот как! Он что, революционер был?" – спросил я.
"Нет, баптист. Учил людей грамоте, библию раздавал. Он мне про баптистов рассказывал, какие они хорошие, вроде жидов. Говорил, он целые деревни в свою веру перевел, только я не поверил. Куда им с церковью тягаться".
Я спросил его, думал ли он сменить религию, но в ответ музыкант энергично закачал головой. Раскол его явно никогда не привлекал.
Мы приблизились к деревне Ровдино на берегу Двины, то было сборище изб, похожее на Лявлю. По всему было видно, что деревня зажиточная, с большими чистыми домами, украшенными снаружи мазками красной краски над окнами, а краска здесь немалая роскошь. В некоторые дома входили через старое резное крыльцо Мы остановились в доме, где жаждали послушать музыку, и инструмент моего компаньона обеспечил пропитание нам обоим. Меня тоже приняли за странствующего музыканта, пришлось после многих настояний спеть "Правь, Британия" и перевести собравшимся слова. Я с удовольствием произнес: "Британец никогда не будет рабом!"
"Спой "Та-ра-ра-бумбию", – попросил мой спутник.
"Что?"
"Та-ра-ра-бумбия", английская песня, я в Одессе слышал".
Я спел единственное, что знал:
Как-то я зашел к Гладстону,
В саду деревья он рубил,
Люблю я важные персоны
И про гомруль его спросил. Та-ра-ра-бумбия...
Мужики ничего не поняли. "А, Гладстон, он дружит с армянами, я видел", – сказал мой музыкант.
"Как, ты видел Гладстона?"
"Нет, армян. И в Одессе, и в Ростове, они точно, как жиды".
Мы ушли из Ровдино и двинулись к Ломоносовской. Очень мирное местечко, человек двести жителей. В ходу были деревянные плуги, они пахали землю под посев озимой ржи. Мужики и бабы трудились на сенокосе, по длинной бревенчатой дороге неспеша передвигались самодельные телеги. Новенькая церковь, выглядевшая ничуть не хуже от того, что она новая, представала олицетворением религии и знаком благоволения Господа к своим "верным рабам", вовсю колосящийся ячмень созревал, казалось, на глазах. Среди ячменя звездочками сияли васильки, а вдоль перевязанной пеньковыми веревками деревенской изгороди тянулись красные заросли иван-чая, буйство красок.
Мы сидели на бревне у церкви, жевали черный хлеб, а перед нами тянулась длинная песчаная полоса в полмили шириной, она шла параллельно деревне – желтая, монотонная, унылая. Песок пересекала полоска, казалось, застывшей реки, а за песком, рекой, лесом над верхушками деревьев бледный купол церкви вонзался в свинцовое облачное небо.
Деревня, родина одного из величайших русских поэтов, Ломоносова, оказалась очень красивой. Здесь глазу представали весьма приятные картины – например, возвращающиеся после тяжких трудов деревенские женщины, одетые в алые одежды, несущие на плечах старые деревянные грабли и вилы.
Одновременно с этим моим глазам предстала другая картина, для большинства англичан перечеркнувшая бы очарование первой: девочка-нищенка в бурых лохмотьях переходила от избы к избе, постукивая посохом по окнам, из которых ей выбрасывали куски черствого хлеба. Но и нищенка входила составной частью в гармонию русского мира.
Выйдя за деревню, мы наткнулись на незаконченный стог сена и, поскольку ночь была теплой, зарылись в него и проспали в нем лучше, чем на пуховой перине.
~
Глава 21
КОРЕННЫЕ ОБИТАТЕЛИ ТУНДРЫ