Текст книги "Самозванец и гибельный младенец"
Автор книги: Станислав Росовецкий
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Воспользовавшись ночным переполохом во время отступления московских полков, дорогу-переправу захватил донской атаман Корела и сумел провести в Кромы свой отряд. Старый и опытный воин, Корела возглавил оборону, и уже на следующее утро, когда пушки осаждающих начали ужасающий обстрел острога, разрушили и подожгли его стены раскаленными чугунными ядрами, спас донской атаман все дело «царевича Димитрия»: были вырыты окопы и землянки, перекрытые бревнами из остатков стен острога и городских построек. Скрываясь в земле от ядер и пуль, храбрые защитники, Кром, почерневшие от порохового дыма и в пожарах, выныривали во время приступов из своих земных нор и, бессмертные, будто черти, каждый раз отбивались от московских стрельцов, хоть и было тех во много раз больше.
Огненный змей еще раз присмотрелся ко Кромам и хмыкнул. Можно было бы сказать, что гора вернулась в первобытное состояние, если бы не стала она теперь не только безлесной – зеленой травинки, и той на ней не сохранилось. Изрытая окопами и дырами от ядер, гора сейчас в десятке мест слабо дымилась. Это не разбитые вчера из орудий укрепления догорали – кашевары, стрелецкие и казацкие, готовили для своих товарищей завтрак.
Лагерь же московский раскинулся широко, начинаясь там, где болота, окружавшие Кромы, переходили во влажные заливные луга, исключение составляли площадки под пушки, высыпанные и утолоченные в болотах вокруг города, но на расстоянии, которое не смогли бы преодолеть пули из пищалей его защитников. Здесь тоже поднимались кверху мирные дымки под котлами, однако в полуночной стороне лагеря, что от калужской дороги, наблюдалась суматоха: там расседлывали коней, поили их в речке Кроме и устраивались на поздний ночлег конные дворяне и стрельцы только что подошедшего со стороны Калуги полка.
Тут Огненный змей задержал дыхание: яркое красное сердце вдруг отчаянно задрожало-забилось над самым большим и нарядным шатром в самой середине московского лагеря. Нет, это было не женское сердечко – огромный и сильный мужчина страдал и мучился в шатре. Пытали его там, что ли? Змей присмотрелся: возле шатра стояли оседланные кони в роскошной сбруе, вокруг них возились слуги. Другие слуги, покрикивая друг на друга, забивали колья в землю и расстилали полотнища, готовясь поставить еще один большой шатер рядом с тем, над которым явился знак беды и страсти.
Огненный змей покачал головой. Нет, эта беда и эта страсть никак его не касаются. Он сосредоточился, испустил клуб яркого пламени и принялся набирать высоту: пора было поискать в небе мягкое, пушистое облачко, чтобы подремать спокойно до полудня.
А тем мужчиной в роскошном воеводском шатре, чьи пылкие горестные чувства вызвали столь бурную эманацию, едва не обманувшую Огненного змея, был, каким ни удивительным показалось бы это окрестным тульским кумушкам, думный боярин и воевода Петр Алексеевич Басманов. Да, это он страдал, тот самый блестящий военачальник, талантливый и удачливый полководец московского войска, обласканный сперва царем Борисом, а после его внезапной смерти – царем-подростком Федором. Славный воин рыдал во весь голос, упав грудью на стол, стоявший посреди шатра.
Причиной его плача был указ юного царя Федора Борисовича, привезенный только что из Москвы князем Андреем Андреевичем Телятевским. Указом этим князь Андрей назначался дворцовым воеводой, то есть высшим чином в войске, действующем против Самозванца, а присутствовавший тут же пожилой князь Михаил Петрович Катырев-Ростовский, известный своей победой над шведами в последней при царе Иване Васильевиче Грозном против них войне – воеводой Большого полка, первым после дворцового. Кроме того, боярин Михаил Глебович Салтыков, вот уже полгода безуспешно осаждающий Кромы, становился воеводой полка правой руки, а Петр Басманов – воеводой полка левой руки, стало быть, переходил в подчинение ко князю Андрею, а в его отсутствие – и ко князю Михаилу Петровичу.
Все воеводы собрались в шатре и, как один, смотрели на отчаянно рыдающего русского полководца скорее неодобрительно, чем сочувственно. Князь Андрей, самый молодой среди присутствующих и мало кому в народе известный, а в московском узком боярском кругу называемый не совсем почтительно Хрипуном, сидел на единственном в шатре ременном походном стуле, ногу на ногу положив и носком зеленого сафьянового сапожка поигрывая. Крякнув, князь Михаил Петрович вышел из шатра и через некоторое время (бурные рыдания Басманова продолжались) вернулся в сопровождения своего оруженосца и слуги, нагруженных походными сиденьями для всех. Воеводы немедленно уселись, а один стул оруженосец, почтительно склонившись, расставил рядом с по-прежнему лежавшим на столе Басмановым. Подумав, он поднял с пола оловянный кубок да тарелку, взглянул растерянно на хозяина, а тот бровями приказал ему убираться.
Князю Михаилу Петровичу происходящее было очень не по душе. В Петре Басманове он видел молодого выскочку, к тому же разбалованного покойным царем Борисом. Очень недоверчив тот был к людям, зато уж если полюбит кого… Душу готов был отдать. Парень, конечно же, добрый вояка, вояка от Бога, да только где, в какой стране полководцев назначают только за талант да за удачу? Может быть, в библейской Иудее пастух Давид и мог начальствовать над князьями и побеждать царей, но только не на Руси. Здесь военачальники получают должности в зависимости от того, какие должности имели их деды и отцы, и уж во вторую очередь по заслугам и воинским способностям. Так уж оно установлено предками, и не нам сей порядок менять. Князь Михаил Петрович ехал сюда из Москвы вместе с Басмановым и, хотя скакали спешно, однако же сходились на коротких привалах и ночевках, выпили вместе и по паре кубков романеи. Петр Басманов, сын и внук знаменитых опричников, показался ему несколько простоватым и нос явно задирал, но вот дураком не был, это уж точно. Отчего же сейчас ведет себя, как дурак? Ему бы проглотить обиду и выступить в роли доброго и видавшего виды советника, помогающего неопытному князю Андрею начальствовать над войском, а он… Рыдает, как скоморох, прости Господи… И неужели не понимает, что обо всем доложено будет тестю князя Андрея, всесильному теперь на Москве цареву дяде Семену Никитичу Годунову? В опалу молодчик захотел? Воеводой в Тобольск?
Князь Андрей Телятевский сильно устал, прошедшую ночь он провел в седле, глаза у него слипались, и порой ему казалось, что плачущий, словно баба, думный боярин, мужик его самого постарше, лет тридцати пяти, мерещится ему в глупом сне… Да разве сам он, князь Андрей, виноват, что женился на дочери Семена Никитича Годунова? Тесть и тогда принадлежал к царскому роду, однако кто мог предсказать, что старик окажется в такой силе? И отчего это Петька столь жалостно переживает? Мало, что ли, одарили его оба цари Годуновы? Ведь и знатнейшие московские бояре его за заставою встречали, и золотое блюдо с червонцами получил из рук самого царя Бориса, и серебряных сосудов без счета, да еще сан думного боярина, огромное поместье и аж две тысячи рублей! Мало тебе, не наелся? Дай теперь и другим повоевать да награду заслужить, нет, хотел и дальше всю честь и все пожалования себе заграбастать…
Первый воевода передового полка боярин князь Василий Васильевич Голицын презрительно выпятил нижнюю губу. Презрение его для постороннего глаза относилось к сводному братцу Петьке Басманову, с неведомой пока целью устроившему на военном совете скоморошеское представление, на самом же деле он осуждал дурость нынешних московских правителей, затеявших глупые игры с назначением темной лошадки Телятевского, когда войско вот-вот разбежится. Князь Василий Васильевич давно уже мыкался под Кромами, не раз решался на откровенные тайные разговоры с детьми боярскими из Рязани, Тулы и Ржева и знал, что они готовы хоть завтра передаться самозваному «царевичу». Сейчас же, когда в войске зреет прямое восстание, князь Василий Васильевич недобрым словом поминал мальчишку-царя и его советников, не отозвавших его с братом в Москву, и в нем накапливалась тяжелая, темная злость, которая может ведь и найти свой выход. Хоть и не Рюрикович, как князь Василий Шуйский, он ведь потомок великого князя литовского Гедемина и, случись выборы царя теперь, был бы уже в достаточном возрасте, чтобы добиваться престола. Воцарение подростка Федорки Годунова казалось родовитому князю оскорбительным, но расчистить путь для других, более достойных, мог сейчас только «царевич Димитрий», кем бы он на самом деле не был. Князь Василий Васильевич поежился. Неожиданно он испытал теплое чувство благодарности к сумасброду Петьке: тот, несомненно, решился сделать выбор и тем облегчил его для своих сводных братьев.
Князь Иван Васильевич Голицын сидел на низком ременном стульчике, опустив голову между коленями и прикрыв глаза. Докучные рыдания воеводы Басманова мешали ему вспоминать в малейших подробностях последнюю охоту с борзыми в родном поместье, когда ему удалось затравить лису. В военных делах он целиком полагался на младшего и сводного братьев и был готов поступить так, как Васька с Петькой скажут.
Боярин и воевода Иван Иванович Годунов впервые за последние пятнадцать лет испытал не гордость и удовлетворение тем, что принадлежит к Годуновым, а страх – страх, позорный для воина и мужчины, почти так же позорный, как рыдания Петрухи Басманова. Случись сейчас бунт доведенного до крайности и поступком Басманова обезглавленного войска, кто вспомнит, что он принадлежит к младшей ветви Годуновых и всего-навсего троюродный племянник покойного царя? Что женат на дочери знаменитого Никиты Романовича, зятя царя Ивана Грозного и дяди царя Феодора Ивановича, что все Романовы, братья его жены, в царствование Бориса были казнены, пострижены в монахи или сосланы?
Боярин и воевода Михаил Глебович Салтыков сидел на стульчике, выпрямив спину, сложив руки на коленях и закрыв правый глаз, чтобы дать ему отдохнуть. Левый глаз у Салтыкова выбила татарская стрела еще в молодые годы, а в последнее время он почувствовал, что хуже видит и оставшимся правым. Не мудрено. Полгода в этих болотах, невылазно. Как и его стрельцы, он переболел здесь какой-то дрянью, которую местные крестьяне называли «мытом», мерз и промокал, промокал и мерз, рисковал каждый день жизнью – и удивлялся стойкости защитников Кром. Почему эти люди с радостью готовы головы сложить за своего «царевича» – быть может, и не беглого чернеца, однако отчаянно смелого самозванца уж точно? Он видел, что его стрельцы избыли всякую злобу к людишкам «царевича Димитрия» и прекрасно понимал, во что это может в ближайшие дни вылиться. Если и сам он присягал какому-то мальчишке, Борискиному выблядку, со страхом и недоумением, можно только представить, о чем после того смотра полночи шушукались его стрельцы. И кто прав оказался? Стрельцы ведь! Теперь главного воеводу назначает Сенька Годунов, ведавший при двоюродном брате всеми грязными и тайными делами царствования… Неожиданно мысли воеводы обратились к его второй, молодой жене Наталье, которую он, отъезжая на службу, заточил в своем имении Райгородке возле Боровска и с которой не виделся вот уже более полугода. Чем занята сейчас в глуши дочь придворного? Заживут ли они с нею когда-нибудь дружно и весело, хоть поначалу супружеская жизнь настолько не заладилась, что ему сейчас и возвращаться в имение неохота? Может быть, не стоило и…
Тут Басманов оттолкнулся вдруг обеими руками от стола и, легко выпрямившись, явил всем свое лицо – красное, размякшее, в слезах ставшее совсем юным, мальчишеским. Выговорил натужно:
– Зовите всех полковников… и стольников… и голов стрелецких…
Тогда князь Телятевский открыл один глаз и вопросил хрипло:
– Не напрасно ли на рожон лезешь, Петр Федорович? Ну, явил ты нам свою обиду, и ладно… Зачем же еще и войско смущать? Полковники стрелецкие и атаманы молчать не станут…
– Зови, прошу ведь…
– Быть по-твоему, – и князь Андрей дважды хлопнул в ладоши.
Прибежал его оруженосец, разряженный, будто на Москве к царскому выходу в Теремном дворце готовился, и через минуту в шатре толпились уже все стольники, бывшие при войске под Кромами, и все наличные в нем начальники.
Не мешкая, Басманов возвел красные свои очи горе и запричитал, будто по покойнику:
– Отцы мои, государи! Батюшка мой, блаженной памяти Феодор Алексеевич, был вдвое больше по чину деда князя Андрея Андреевича, об отце его уж и не говорю! А царь и великий князь Борис Феодорович, вы все ведь помните, как меня пожаловал за мою службу! Что ж теперь делается? Ныне ведь Семен Годунов выдает меня в холопы зятю своему князю Андрею Телятевскому – и я не хочу жив быть, уж лучше смерть приму, чем такой позор!
Замолчал славный полководец и снова рухнул на стол. По спине его, обтянутой парчовым кафтаном, пробежали судороги. Стоявшие полукругом вокруг него и главных воевод всяких чинов начальники подождали почтительно, не промолвит ли еще чего, потом переглянувшись и легко зашумев, покинули шатер. Промедлив несколько, за ними вышел Салтыков, убежденный, что выходка Басманова отнюдь не глупа, отнюдь не отчаянно-самоубийственна: внук знаменитого изобретателя опричнины Алешки Басманова вступает в борьбу с московскими боярами, правящими от имени юного царя. Следовало ожидать важных событий и к ним подготовиться.
Князь Катырев-Ростовский проводил старого лиса Салтыкова невидящим взглядом. Если Петька Басманов сегодняшней выходкой перечеркнул всю свою службы и все свои подвиги при Годуновых, он знает, что делает. Желает в тюрьму или в ссылку – да скатертью дорога! Князя Михаила Петровича куда больше заботила его собственная судьба. Очень не понравились ему лица казаков, да и стрельцов тоже во время торжественной присяги царю Феодору Борисовичу, а за две недели, протекшие с того дня, верные его люди покрутились среди войска и донесли, что каждый второй не стесняется ворчать, что «противиться правильному царевичу невместно есть». И ведь не схватишь такого изменника – отобьют! Воинский народ зол, устал, замучился и вот-вот совсем откажется подчиняться. Во всяком случае, дворян и детей боярских, отъехавших из лагеря будто бы на похороны царя Бориса, и Басманов не смог удержать. В этих условиях отнюдь не радовала князя Михаила Петровича высокая честь высшего начальствования всем московским войском, высланным против самозванца, при неопытном главном воеводе князе Андрее. Велика честь, да нельзя сесть! И решил князь Михаил Петрович при первых признаках измены войсковых людей или – чем черт не шутит? – самого Петрухи Басманова из лагеря бежать. Уж лучше опала от Сеньки Годунова, чем тебя свои же стрельцы на копья поднимут. А пока суд да дело, удвоить караулы возле своего шатра.
Князь Андрей успел уже подавить обиду. Спору нет, отец Петьки, любимец тирана, как в иноземных летописях называют царя Иоанна Васильевича, достиг высших чинов. Однако же в кровавой опричнине выслужился, а не в земщине, как порядочные люди. И награжден был за заслуги не на поле битвы, в отличие от отца, знаменитого воеводы Федора Басманова, а за столом царя Ивана и, как говорят, в его спальне. И сгинул ведь безвестно, а слух прошел, что перед тем как самому пришлось голову на плаху положить, заставил его тиран совершить отцеубийство. Сам же Петька воспитывался в чужой семье, и всего лет десять, как освобожден от родовой опалы. Так о каких чинах речь? И как это он смерть позору предпочтет? Неужели вооружится и в одиночестве или сам-друг с оруженосцем поскачет брать Кромы? Да стяг тебе в руки, Петька! Ты богатырствуй, Аника-воин, а мы на тебя поглядим!
Тут поймал на себе князь Андрей тяжелый взгляд старого Катырева-Ростовского, они перемигнулись и разом поднялись с низких своих сидений. Вышли без слова, только князь Андрей уже на выходе из шатра руками развел. За ними Иван Годунов да князья братья Голицыны.
Оставшись один, Басманов пару раз тяжело вздохнул, встал прямо, вынул из длинного широкого рукава платок и вытер лицо. Посмотрел недоуменно на стол, на ременные стулья, потянул воздух носом. Прочистил с помощью больших пальцев обе ноздри, промокнул нос платком и снова втянул воздух. Подумал, что нарочно себя заводит: а чем же еще, спрашивается, могут пахнуть воинские люди, днем и ночью сражающиеся в болотах да на сырых низинах? Лесными фиалками?
Зашелестел полог шатра. Басманов вздрогнул и нащупал рукоять меча. Однако вошли его сводные братья, князья Василий да Иван Голицыны. Товарищ по детским шалостям Васька сказал вполголоса:
– Ты поступил правильно, Петька. Черт, да ты же не виноват, что царик и его сынишка тебя обласкали! Мы пришли сказать, что пойдем за тобою, куда поведешь нас!
Они обнялись, и Басманов сказал улыбаясь:
– Спасибо, братья! Ты, князь Василий, готовься все войско принять, если безначальным останется. А ты, князь Иванко, день и ночь будь готов – поедешь с важной вестью и честь великую за то примешь! Теперь же разойдемся – и стражу возле шатров укрепите, не храборствуйте по-пустому, прошу.
Басманов остался один. Подумав, откинул подальше полотно от входа в палатку и крикнул, чтобы позвали начальника охраны. Тот вбежал, вытирая тыльной стороной рот, и нашел своего господина на перине в жилом углу шатра.
– Матюшка, опять хватил чарку с утра? Ай, как не вовремя…
– Так чтобы хвороба не прицепилась, государь мой Петр Федорович… Уже ведь докладывал.
– Матюшка, сейчас они меня не тронут: сей щеголь, дворцовый воевода, должен с большим воеводой сначала это дело обговорить. Мы же пока съездим к яме, где самозванцевы лазутчики сидят. Отбери из моей охраны четырех надежных дворян в доспехах, пусть собираются. Сначала с нами поедут, а потом, куда я укажу, и пусть возьмут двух поводных коней. А как мы с тобою от ямы вернемся, поставь вокруг шатра десяток детей боярских в полном вооружении, да со слугами, и чтоб фитили тлели, да у нас с тобой по мечу – отобьемся, если придется. Понял? А сейчас принеси мне умыться, да вода чтобы была не из болота, а ключевая, холодная. Постой, а ты как – не боишься против последней присяги пойти, Матюшка?
– А я тебе присягал, Петр Федорович.
Через час Басманов, с одной саблей, да накинув на плечи соболиную шубу, подъезжал внутри малого отряда к яме, выкопанной на самом краю лагеря и наполовину перекрытой легким бревенчатым настилом. Два охранника с алебардами и пищалями встали с пеньков при приближении воеводы.
Басманов спешился, предоставив Матюшке поймать поводья, и, кивнув в ответ на поклоны охранников, распорядился:
– Лестницу!
Охранники притащили корявую, кое-как сбитую лестницу, спустили ее в яму – внизу хлюпнуло. Воевода поморщился, сбросил шубу на руки Матюшке и принялся довольно ловко опускаться по лестнице. Увидев под ногами жидкую грязь, чертыхнулся и уселся на перекладине, саблю, чтобы ножны не испачкались, положил на колени. Позвал негромко:
– Эй! Живые – есть?
В темном углу, под настилом, дважды жирно плеснуло, ямой прошли две волны смрада. На свет Божий выбрел грязный узник без возраста, в нарядном некогда кафтане и без шапки. Проговорил сипло:
– Трое живых, господин боярин и воевода. Я – полуголова стрелецкий мценский Ждан Семенов сын Заварзин.
– Где остальные?
– Выходи, святой человек, не бойся знатного боярина и воеводы…
Новая волна смрада – и на свет Божий показался мужик средних лет в одной черной от грязи рубахе. Вот только глаза на замаранном лице, как ни странно сие, светились умом. Поклонился низко.
– Я Самоха Московский, боярин. Урод я Христа ради.
– Урод? А здесь почему?
– На Москве, в местах людных обличал я, боярин, царя нашего и великого князя Бориса Феодоровича в убиении невинного дитяти, царевича Димитрия Иоанновича. Пойман был и в тайном месте…
– Бориса Федоровича обличал? Собирай свои вещички, юродивый, сей час же будешь на воле. Так… А третий кто у вас, Ждан?
– Помрет, наверное, он. Иван-стрелец гонцом был к здешнему воеводе послан, как и я к тебе. Бредит с ночи.
Басманов задумался на короткое время. Потом распорядился:
– Я поднимусь сейчас, а вам бросят веревку. Сею веревкою ты, Ждан, под мышками обвяжи больного. После чего ты, юродивый, по лестнице поднимайся, а потом и ты, Ждан. Товарища вашего мои люди вытащат.
Не слушая благодарных речей юродивого, воевода резво вскарабкался по лестнице и с наслаждением глотнул наверху свежего воздуха. Тому, что стрелец-узник не благодарил его. Басманов удивляться не стал: ведь после допроса тот вместе с товарищем вполне мог угодить на виселицу.
Отойдя от ямы шагов с тридцать в сторону пустого поля, Басманов указал неотступно следующему за ним Матюшке пальцем на землю, уселся на тотчас же подставленный и разложенный ременный табурет и приказал;
– Первым дурака ко мне. И с бережением, знаю я тебя.
А когда подвели урода, заговорил Басманов – быстро, нетерпеливо, не спрашивая ни о чем больше и выслушивать ничего не желая:
– Иди сейчас же сам в табор, спрашивай шатер воеводы Басманова. Моим людям скажи, что я велел тебя вымыть, накормить и в месте теплом и чистом подождать вот его, слугу моего верного Матюшку. Как он тут отделается, Матюшка, придет в мой шатер и оденет тебя с моего плеча… Ничего не желаю слушать! Не тебе, но Христу твоему! Уходи тотчас!
Привели уже Ждана Заварзина, но воевода остерегся к нему обращаться, пока не отполз подальше юродивый. Тогда произнес резко;
– Ты, значит, мне неделю назад писульку от своего господина привез, а твой Иван – еще в прошлом месяце князю Михаилу Петровичу. Так, что ли?
– Так и есть, господин воевода.
– В последний раз тебя спрашиваю, желаешь ли отречься от самозванца и бить челом о прощении мне, думному боярину и воеводе царя и великого князя Феодора Борисовича?
Заварзин отступил на полшага назад, помолчал. Потом сказал тихо:
– Не ведаю я такого царя и великого князя. А тебе, господин боярин и воевода, тоже лучше бы стать на сторону правды Божьей и бить челом нашему государю, Димитрию-царевичу.
От души вздохнул Басманов и ответил Заварзину еще тише:
– Именно так я и решил поступить. Сейчас тебя свяжут и положат поперек коня, как пленного татарина, а когда дозорные будут спрашивать моих людей, кого везут, они ответят, что лазутчика и что топить в болоте. За Рыльском тебя развяжут, а на первом же водопое конском дадут тебе отмыться и подкормят тебя. Скачи потом прямо в Путивль или где там будет твой царевич Димитрий, его царское величество. Скажи ему, что Петруха Басманов, думный боярин и воевода, бьет челом его царскому величеству. Скажи: если позволит он, буду ездить теперь у стремени его. Скажи: обещания его помню, но лучше мне заслужить его, государя своего, приязнь и дружбу будущей верной службой. Скажи: я знаю, что он готовит поход, чтобы снять осаду Кром, но не нужно больше войны, не нужно проливать православную кровь. Пусть будет с войском своим пятого мая, на святую Ирину-мученицу, в полдень отселе в трех верстах, в селе названием Добрый дар. Я сам к нему с повинной приду и войско все приведу, если Бог даст.
– А как же Иван? – просипел полуголова Заварзин и показал в темный угол.
– Вытащат твоего Ивана. Заплачу знахарю, авось вылечит. Что ж ты, добряк, о первом царевичевом гонце, о повешенном, не спрашиваешь?
Глава 3. Обучение лесного богатыря и его знакомство с семейным домовым
Пьянящий своей чистотой лесной воздух совсем не радовал сейчас пана Збышека. А не радовал потому, что после встречи комедиантов с польской пограничной стражей в селе под замечательным названием Черепово кошель на поясе знаменитого рыбалта крепко похудел.
Свежие и отдохнувшие после ночевки на лесной поляне Юнона и Баламут весело тащили фургоны по широкой лесной дороге, когда зевающий на облучке первого фургона пан бакалавр увидел над кромкой леса высокую жердь с привязанным к ней пучком сена.
– Ягна! – позвал он жену. – Погляди! Не промочить ли нам с тобою горло? Не бывает корчмы без пива, даже в Московии!
Заспанная, неумытая, еще не накрашенная, пани бакалаврша высунулась из фургона и мило прищурилась на жердь. Промолвила хрипло:
– Вот я тебе промочу! Присмотрись лучше и прикинь, сколько там народу. Играть за гроши я не позволю. Или тебе желательно, чтобы дети трудились бесплатно?
– Конечно, дорогая, как скажешь. Н-но, скоморошья скотинка!
Ягна показала ему розовый язычок и снова улеглась в фургоне, а пан бакалавр опустил кнут, пригорюнился и вздохнул из глубины сердца. Что он делает здесь, в глухом русском лесу, как оказался на облучке жалкого фургона, идиотски расписанного цветами, похожими на деревья, и сказочными птицами, смахивающими на разноцветных кур? Почему не сидит за столом в уютной келье, любовно переводя Горация и предчувствуя скромную награду в конце трудового дня – кружку вина в кабачке пана Брауна, где к вечеру сходятся краковские острословы в шелковых сутанах и легкомысленные вдовушки из предместья? Когда эта славная простушка успела родить ему троих, нет, четверых? Да, четверых, конечно: сыновей – старшего Казика, среднего Кристека, малого Болека, и дочку – подростка Кристинку, которую из-за прихотей ремесла приходится переодевать в мужскую одежду и называть при чужих Томеком. На какие пустяки, он, бакалавр богословия Збышек из Лемберга, тратит столь безоглядно свою драгоценную жизнь – словно у него девять жизней, как у кошки?
Тут слева показался курган, высыпанный либо дикими скифами, любившими побаловать себя, как напоминает Гораций в оде седьмой, «К Помпею Вару», неразбавленным вином, либо столь же дикими сарматами, о которых из хроник известно, что ими правили женщины. Ох… Не потому ли, что были сарматы женоуправляемы, и поляки считают их своими предками?
А вот и корчма. Ворота распахиваются, в них появляется горбатый мужичонка в фартуке. Перекрикивая яростный собачий лай и пересыпая свою русинскую речь польскими словами, обещает плюгавец путешественникам доброе вино, копченую оленину, свежее пиво и душистое луговое сено. Над частоколом появляется простоволосая голова скверно подстриженного подростка, этот деревенщина уж точно не видел человека в польском мещанском платье, не говоря уж о размалеванных фургонах комедиантов… Останавливаться нет смысла, даже если к возможным постояльцам вышла только треть корчемной обслуги. Два на три умножить, равно шести. Пан бакалавр кланяется со всей возможной в его кучерском положении учтивостью и легко взмахивает кнутом. За корчмой дорога поворачивает, пан бакалавр оглядывается на второй фургон. О ужас! Этот оболтус Казик, отпустив вожжи, растопырил пальцы на двух руках и показывает обитателям корчмы длинный нос.
Через несколько минут, когда уже и верхушки шеста не разглядеть, пан бакалавр останавливает Баламута, чтобы сделать старшему сыну внушение. «Нет, нет! Не в Ягну мой лайдак пошел, – думает он, подбоченившись и грозно нахмурившись, – чертов Казик удался в глупого дедушку Ягны. А ведь она обязана была предупредить о своем глупом дедушке. Если не на сеновале тогда, в ту сладкую и судьбоносную минуту, то перед венцом».
– Да что я такого сделал…
– Наверняка ты им еще и голый зад показал! Сколько тебе повторять, дуралею, что если сегодня человек еще не наш зритель, он может стать нашим зрителем завтра.
А на дворе корчемном совсем другие пошли разговоры.
– Что это было? – спросил Бессонко, спрыгивая с толстого полена, приставленного к частоколу. – Повозки крытые, да еще и размалеванные утешно.
Спирька закрыл ворота, задвинул засов и только тогда ответил:
– Дурачье голопузое. Скоморохи. Спереди дурак, вот и сзади так. Дивно мне только, что в ляшском платье. За все мое время, что я тут служу, только одна станица ляшских скоморохов проезжала, а назад не бывала.
Отряхнул руки Бессонко, да и заметил рассудительно:
– Вернулись те ско-мо-ро-хи (ну и название!) другой дорогою, и все дела. Или ночью проехали. А что спереди дурак, то не прав ты, Спирька. Передний возница нам вежливо поклонился, это задний дурил.
– Не заехали на постой, поскупились – нам до них и дела нет. Что двор ты вымел, вижу. Займись теперь, парень, лошадьми.
Бессонко молча поплелся на конюшню. Найда пошла его провожать, насколько цепи хватит. По дороге упрекнула, зачем метет? Пыль, мол, от метлы одна. Рыкнул Бессонко, чтобы указать суке ее место, потом спросил, не видала ли она на крыше конюшни кота. На что Найда куснула не больно за ногу и проворчала: «Есть хвостатый, только не советую за ним гоняться. Оборачивается двуногим, подлец».
Значит, Бессонко не ошибся: Домашний дедушка прячется на конюшне. Хоронится на чердаке. Так, может, хоть сегодня решится к нему подойти? Вот уже несколько дней, возясь с лошадьми и усердно обучаясь их языку, подросток не раз ощущал на себе взгляд светящихся желто-зеленым круглых кошачьих глаз, однако, боясь спугнуть домового, делал вид, что ничего не замечает.
Сегодня он заседлал Савраску и принялся уже засовывать ременные путы в чересседельную сумку, когда услышал ворчливый голос:
– И с чего бы это всякий раз? Как под седло, так непременно мою Савраску.
Бессонко завязал сумку и только тогда медленно, чтобы не спугнуть, оглянулся. Посреди конюшни, важно выставив ногу, стоял маленький старичок в кунтуше, сшитом на человека обычного роста, и в огромных для себя сапогах. Явно не по руке дедку была и сабля, так что какой-нибудь насмешник мог бы по этому поводу повторить старую шутку: неясно, дескать, кто к кому прицеплен, сабля к старичку или старичок к сабле. Из-под лихо сдвинутой на одно ухо венгерской шапки с облезлым пером топорщилась седая щетина такой же длины, что и на морщинистом личике, круглые желто-зеленые глаза лучились знакомым свечением.
– Здрав будь, дорогой и любимый мой Домашний дедушка! – поклонился низко Бессонко. – А твою Савраску седлаю, потому что усердна и послушна.
– Да уж, на покорных воду возят, – проворчал старичок. – Присматривался я к тебе издалека, и показался ты мне, отрок, вылитым отцом твоим Сопуном, в его юные годы. А теперь мне мнится, что ты и болтун такой же, как отец твой покойный. Однако нам бы с тобою переговорить, чтобы без лишних ушей. Тут две хозяйские клячи прямят местному домовому, ненавистнику моему.
– Давай садись, Дедушка, на свою Савраску, – улыбнулся подросток, – а я сбегаю за вторым седлом, поеду сегодня на Воронке.
– Лучше я впереди тебя сяду Савраске на шею и за гриву уцеплюсь. Тогда мой ворог ко мне на дворе не пристанет.
Когда Бессонко управился с лошадьми, когда они, напоенные, все с путами на передних ногах, щипали уже траву на заливном лугу, и расседланная Савраска с ними, подросток и старичок-домовой отошли на дальнюю опушку и уселись на стволе рухнувшей от старости березы.