355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Спожмай Зарьяб » Караван в горах. Рассказы афганских писателей » Текст книги (страница 11)
Караван в горах. Рассказы афганских писателей
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:47

Текст книги "Караван в горах. Рассказы афганских писателей"


Автор книги: Спожмай Зарьяб


Соавторы: Алем Эфтехар,Зарин Андзор,Кадир Хабиб,Разек Фани,Сулейман Лаик,Рахнавард Зарьяб,Дост Шинвари,Акбар Каргар,Амин Афганпур,Катиль Хугиани
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

Пластиковые шлепанцы соседа взметали тучу пыли. Он шагал медленнее обычного, потому что тащил в руках большую, измазанную кровью торбу, – видимо, с мясом. При виде крови к горлу подступила тошнота. Оглядевшись по сторонам, я украдкой сплюнула. Сосед неожиданно обернулся и, заметив меня, остановился. Я его догнала. Сосед широко улыбнулся, он всегда широко улыбался, поздоровался и сразу начал рассказывать, как вчера у них были гости, а мясник дал ему плохое мясо, и было ужасно неловко перед гостями. Мясо было жестким и совершенно несъедобным, и после ухода гостей, разумеется, мягче не стало, наверно, падаль какая-то, поэтому сегодня утром пришлось его сплавить нищим. Вот он и вышел ни свет ни заря, чтобы раздобыть мяса получше. На этот раз, кажется, хорошее. По крайней мере с виду.

И он чуть ли не к самому лицу поднес мне свою окровавленную торбу, отвернув у нее один край. Моим глазам представилась темно-красная масса. Покрепче прижав к себе лепешки, я стиснула зубы. Мне снова стало нехорошо. Беспомощно глядя на соседа, я молча попятилась. По глазам было видно, что он ждет от меня подтверждения своих слов. Я кивнула. Тут сосед заметил мое состояние и спросил:

– Вам нездоровится?

– Нет, ничего, – ответила я.

– Но вы так побледнели… – не отставал он.

Мне ничего не оставалось, как начать объяснять, что «у нас в школе был учитель каллиграфии, и сегодня я случайно его встретила… через столько лет… он так одряхлел… и наверное…» Не слушая меня, сосед с хихиканьем занялся своей торбой. Уложив мясо, он широко, во весь рот, улыбнулся.

– Теперь не выпадет, – сказал он, указывая на торбу. Я замолчала. Сосед вернулся к прежнему разговору, сообщив в частности, что жена его предпочитает жирное мясо, которого теперь не найдешь, так как считает, что на жирное мясо масла уходит меньше, и вообще жирное мясо полезно – от него поправляешься, а жене очень хочется пополнеть, да и сам он в полноте ничего плохого не видит, – полнота это даже хорошо, особенно для женщины; правда, мясо, которое он сегодня купил, к сожалению, не так, чтобы слишком жирное, но все равно хорошее, это сразу видно… Призывая меня в этом удостовериться, он опять сунул мне под нос свою раскрытую торбу. И все говорил, говорил… но о чем, понять было трудно, его голос доносился словно откуда-то издалека: «Мясо… жирный… мясник… полнота… здоровье… масло… жена… полный… каурма…» До меня доходили лишь отдельные слова. Связать их вместе, чтобы добраться до смысла, я была не в силах.

Наконец показались наши дома – мы почти пришли, а все казалось, что до них еще идти и идти.

Дома я прошла на кухню. Положила на край стола хлеб. Села. Отломила и отправила в рот кусок лепешки, но, вспомнив про соседское мясо, выплюнула лепешку в помойное ведро. Как во сне обвела глазами кухню – чашки, банка сухого молока, водопроводный кран… Мне послышались какие-то голоса. Они словно бы спрашивали меня о чем-то. Сосед, помнится, тоже о чем-то спрашивал… Вопросы, вопросы… я не смогла ответить ни на один…

Взглянув на часы – было без чего-то восемь, я заторопилась на службу.


* * *

Несколько дней спустя, сидя у себя дома, я услышала по радио сообщения об умерших. «По случаю кончины… – неожиданно донеслось до меня. – …в прошлом учитель в…» Не дослушав, я поняла, что это о нашем учителе каллиграфии. В памяти возникли: белая, подкрашенная синькой чалма, очки в светлой оправе, цепочка от часов, соединявшая небольшую пуговицу на жилете с жилетным карманом, непромокаемый плащ, черный портфель… Вспомнились половина лепешки, грязная чалма, трость… Еще немного, и ожившие было образы распались, словно растаяли – их больше ничто не связывало. У меня сжалось сердце. Положив голову на колени, я попыталась представить себе лицо нашего учителя каллиграфии, человека, который столько лет заставлял трепетать наши сердца… Но у меня ничего не вышло. Не знаю почему, но мужчина, возникавший в моем воображении, был без лица. Я покачала головой с невольной досадой.

– Это еще что? – спросил чей-то знакомый голос. – Чего это ты головой мотаешь? Что-нибудь натворила?

Я через силу улыбнулась и промолчала. Об учителе каллиграфии я не сказала ни слова. Не сказала, что мужчина, которого нет больше в живых, столько лет тревожил наши сердца, и мое сердце тоже.

С потолка суетливо спускался паук на своей паутине.

За окном, как обычно, тащил за повод хилого, заморенного ослика бродячий торговец, выкрикивая осипшим голосом:

– Картош-ш-шка… Помидо-о-о-ры…

Перевод с дари Ю. Волкова

Рустамы и Сохрабы

В школе шли годовые экзамены, и вечером надо было проверять письменные работы. Света не было. Лампа коптила. В комнате пахло едой и ламповым маслом. Я знала, что от этого запаха у меня опять разболится голова, – она всегда болела, когда отключали свет и приходилось зажигать коптилку. Но в это мало кто верил, считая меня привередливой, поэтому на сей раз, дабы избежать упреков, я сходила на кухню и тайком выпила таблетку аспирина.

Устроившись среди разложенных на полу бумаг, взялась за проверку. (Я преподавала дари: язык и литературу.) Работы были до того скверные, что сердце кровью обливалось. Исправляя листок за листком, я с горечью убеждалась, что итог работы за год оказался близок к нулю. Так, отвечая на вопрос о наиболее популярном героическом сюжете «Шах-наме», один ученик написал, что это – «Лейли и Маджнун», другой назвал «Ширин и Фархад», третий – «Хосров и Ширин», четвертый – «Вис и Рамин», пятый «Вамег и Азра», следующий нетвердо вывел «Адам-хан и Дурхонай», а еще один умудрился отнести к последним сочинениям Фирдоуси поэму «Сияхмуй и Джелал»[Здесь и выше приведены названия любовных поэм различных авторов.], отчего великий поэт, похороненный много веков назад, верно, содрогнулся в земле и, должно быть, усомнился в подлинности собственных сочинений, ибо подобные утверждения исходили не от кого-нибудь, а от моих просвещенных учеников, которым доподлинно известны имена и звания всех влюбленных на свете.

Возле моего локтя по-прежнему коптила лампа, а я с досадой спрашивала себя, как же так вышло, что ни один из моих учеников – все же некоторое утешение – не написал «Рустам и Сохраб»? «Видимо, – подумала я, – все героическое у них из памяти вытеснило то несметное количество любовных сюжетов, которые им приходится изучать по программе».

Разлинованная в мелкую клетку экзаменационная ведомость наводила на меня тоску. Собрав работы, я неуверенно начала переносить отметки в ведомость. Чтобы подсчитать общий балл, я достала микрокалькулятор, подаренный мне одной сердобольной подругой, заметившей, что я крайне слаба в арифметике. Вот и сейчас, когда я стала складывать пятнадцать баллов за устный и одиннадцать за письменный экзамен, а потом прибавила еще девять баллов за домашнее задание, у меня получилось сорок пять. Многовато. Наверное, нажала не ту кнопку. Решив, что калькулятор неисправен, я начала нажимать на кнопки более внимательно и успокоилась лишь после того, как несколько раз сложила пятнадцать, одиннадцать и девять и у меня получилось тридцать пять. И все же в силу присущей мне мнительности я вписала в ведомость полученную цифру без особой уверенности, втайне опасаясь возможных упреков со стороны отдела успеваемости.

Тут я вспомнила, как накануне сидела в учительской, стиснутая с двух сторон другими преподавательницами, и потихоньку наблюдала, с каким напряженным вниманием они проверяли годовые контрольные по своим предметам, словно только сейчас поняли всю их важность.

Преподавательница богословия в выцветшей белесой чадре, подрагивающей при каждом движении, проверяя работы, в отчаянии качала головой и что-то шептала, – наверно, умоляла бога простить ее ученикам те ошибки, которыми они погрешили против создателя, и наставить их на путь истинный.

Учительница географии запуталась в густой паутине линий на своих картах. Она выглядела такой усталой, словно обошла пешком все те земли и страны, где ее ученики без войн и кровопролитий перекроили границы по своему усмотрению, великодушно позволив некоторым государствам поделиться с соседями целыми районами суверенных территорий. Задыхаясь от ярости, учительница географии наносила на карты новые линии в виде огромных нулей.

Историю в нашей школе преподавала полная женщина, которая постоянно жаловалась, что «абсолютно ничего не ест и все-таки ужасно толстеет». Имела она и другую особенность: в любой ситуации лицо ее оставалось совершенно бесстрастным. Не исключено, что такой невозмутимой, если не сказать бессердечной, ее сделало именно преподавание истории, состоящей, как известно, из одних убийств и побоищ:…Атилла… Нерон… Чингисхан… нацистские тюрьмы… современные камеры пыток… А чревоугодие, возможно, помогало ей отвлекаться от всех этих кровавых событий. Как бы там ни было, сидя в черном, накинутом на плечи пальто, она с аппетитом грызла кедровые орешки, поминутно извлекая их из кармана; хладнокровно бросала скорлупу себе под ноги и красной ручкой ставила под ответами отметки, определяя таким образом дальнейшую судьбу истории.

Учительница математики была особой сварливой и раздражительной, – должно быть, ее утомляли и расстраивали скучные арифметические действия и ежедневная возня с цифрами. Она быстро проверяла ответы по какой-то бумажке.

Учительница литературы, женщина жизнерадостная и улыбчивая, неожиданно расхохоталась. Надо сказать, что каждый день ей приходилось буквально десятками читать прекрасные стихи на фарси, а поскольку ее ученики, не сознавая, сколь предпочтительна подобная участь, брать с нее пример не желали, ей приходилось повторять каждое стихотворение по нескольку раз, что лишь удваивало ее удовольствие и поднимало настроение.

Услышав ее громкий смех, все подняли головы. Преподавательница богословия перестала возносить мольбы всевышнему, учительница географии, остановившись на полдороге, воспользовалась паузой, чтобы отдышаться после утомительного марафона по землям и странам без границ и пределов; учительница истории выбралась из потоков крови, пролитой в многочисленных сражениях, а преподавательница математики бросила свои подсчеты и вычисления.

– Слушайте! Сейчас вам прочту вопрос и ответ, – не переставая хохотать, сказала учительница литературы. – Вопрос такой: «Что вы знаете об Ансари?»

В ответ на это один из учеников, напрягши свой слабый умишко, не придумал ничего лучшего, как нарисовать в тетрадке портрет Ансари, которого, бог ведает почему, изобразил косоротым, в большущей чалме, с крошечными глазками и двоеточием вместо носа. Перекошенный рот и стыдливо опущенный взгляд наводили на мысль, что Ансари запечатлен в момент чтения собственных стихов. Рядом было написано: «Ансари».

Портрет сконфуженного старика, неумело выполненный на листке с экзаменационной работой, учительница литературы со смехом показала каждому. Все от души посмеялись, кроме преподавательницы богословия. Но это не удивительно, – вполне могло быть, что в экзаменационных работах своих высокообразованных учеников ей доводилось встречать портреты самого господа бога – что ей после этого какой-то Ансари?!

В тот самый момент, когда учительская сотрясалась от хохота, вошла еще одна учительница, самая тихая и застенчивая из нас, с неуместной почтительностью подала экзаменационную ведомость начальнице отдела успеваемости и присела в уголке. Начальница отдела успеваемости, которая до этого исподлобья наблюдала за нами, достала из сумочки очки и начала внимательно проверять и перепроверять ведомость. Вдруг она спросила вполголоса:

– Уважаемая! Сколько будет тридцать пять плюс тринадцать? Сорок три или сорок восемь?

Учительница побледнела и что-то промямлила, а затем, вместо того, чтобы сказать, что, скорее всего, она неразборчиво написала цифру восемь и та стала похожа на три, дрожащим голосом ответила, что она «заполняла ведомость вечером при коптилке»… Начальница торжествующе заметила, что «все так работают, и ничего…». Пристыженная учительница густо покраснела и, опустив голову, замолчала. Вот почему я заполняла ведомость с особой осторожностью, – чтобы потом не краснеть и не оправдываться.

Как раз когда я мучилась с цифрами и мои пальцы блуждали по кнопкам калькулятора, в комнату вприпрыжку влетела моя четырехлетняя дочь. Держа в руках оставшийся от экзаменов лист бумаги, она выпалила:

– Видишь, мамочка, я твой портрет нарисовала.

Как всякому человеку, мне было любопытно узнать, какой меня представляют другие люди, поэтому, отложив в сторону калькулятор и ведомость, я придвинула лампу поближе… Портрет, исполненный шариковой ручкой, состоял всего из нескольких деталей. Большая голова. Пара выпученных глаз без бровей, нос – тонкая вертикальная черточка, рот – жирная точка. Еще одна черточка соединяла голову с несоразмерно маленьким туловищем. От шеи с обеих сторон шли вниз две дуги, пропадавшие где-то у талии. Из юбки торчали две палочки, видимо ноги, такие же тоненькие, как нос и шея. Ноги висели в пустоте, и сама я как бы болталась в воздухе, словно повешенная. Ушей не было вовсе. Дочь, вероятно, знала, что без них живется спокойней, и поэтому, заботясь обо мне, изобразила меня безухой. Мне стало страшно. Я вдруг испугалась того, что дочь видит и представляет меня именно такой, как на этом портрете. Но я ничего ей не сказала и засмеялась. Дочь сочла необходимым дать к портрету дополнительные пояснения:

– Видишь, у тебя руки в карманах? Это ты достаешь для меня леденцы.

Было приятно, что даже от нарисованной мамы девочка ждет чего-то хорошего. Правда, сколько я ни вглядывалась, так и не поняла, чем у меня заняты руки. Конечно, раз они исчезали у пояса, вполне вероятно, что я сунула их в карманы за леденцами, хотя на рисунке никаких леденцов не было, и только моя дочь ухитрялась их там узреть. Дочь еще не закончила объяснений, когда примчалась моя младшая и, выхватив у нее листок, бросилась бежать. Старшая подняла крик, и обе, сойдясь в темном углу, принялись колошматить друг друга. Рисунок был разорван напополам, после чего атаки возобновились с удвоенной яростью. Я разняла их и объявила, что «драться нехорошо», что «младшие не должны бить старших, старшие – младших, и вообще – никто никого бить не должен». Я знала, что эти извечные материнские наставления абсолютно бесполезны: пока дети маленькие, в ход идут кулаки, когда вырастут – кулаки заменят кинжалы и пули, и поэтому непутевые дети Адама всегда готовы превратить божью землю в игрушку для своих жестоких военных забав и осквернить ее чистоту кровью.

Младшая захлебывалась слезами. Я обняла ее, прижала к груди. Вытерла ей слезы и пообещала, что, когда включат свет, я дам ей машинку, с которой она будет играть в коридоре совсем одна, и еще много всего наобещала… В темном углу хныкала старшая.

– Ну хватит! – приказала я ласково.

С отчаянием истинного художника, чьей работы никто не узнает и не оценит, дочь сказала сквозь слезы:

– Ты видишь? Она порвала мою картину. Видишь?

Мне было понятно ее отчаяние.

– Не беда, – ответила я, стараясь ее утешить, – сейчас склеим. – Я пошла в другую комнату и, перебрав впотьмах все баночки и пузырьки на полке в шкафу, нащупала наконец нужный тюбик. С тщательностью реставраторов мы склеили рисунок и положили на полку под окном сушиться. Поняв, что я готова на все – только бы ее успокоить, дочь, все еще шмыгая носом, нанесла мне прямо-таки смертельный удар:

– А новую сказку расскажешь?

Ответив, что «да, расскажу», я начала рыться в памяти, хотя знала, что это – напрасно: все сказки, которые я знала и сочиняла сама, я ей уже рассказывала, а других у меня в запасе не осталось. Усаживая дочку рядом с собой на ковре, я силилась вспомнить что-нибудь подходящее. Вдруг меня осенило. Я вспомнила героическую историю Рустама и Сохраба, которую не знали мои ученики, и решила рассказать ее дочери. Младшая, забыв и про мои обещания, и про машинку, живо притопала к нам и уселась, скрестив ножки, напротив, очаровательная и трогательная. Глядя на меня озорными черными глазенками, в которых отражался свет лампы, она непослушным языком прошепелявила:

– И мне ражкажи шкашку про «жили-были»…

Сказав «хорошо», я начала рассказывать о Рустаме и Сохрабе. В тесной комнатке было сумрачно, света лампы не хватало. Я рассказывала, и мне казалось, будто мы уже не в наполненной тошнотворным запахом масла комнате, а в зеленеющих саманганских степях, – мчимся вслед за Рустамом по изумрудным благоухающим холмам Саман-гана, вздрагиваем от топота копыт его Рахша, изумляемся красоте Тахмины, приносящей в дар Рустаму самое дорогое – свою любовь. Наши косы развевает утренний ветер с саманганских холмов. Мы видим Рустама, который покидает Саманган и уезжает на другой конец света, чтобы восстановить там мир и покой среди беспокойных сынов Адама. Родившийся Сохраб становится для нас родным. Блеск амулета у него на руке, по которому его потом узнает отец, ослепляет и завораживает. Как миг пролетают годы. Нас радует красота возмужавшего Сохраба, поражает целомудрие и преданность Тахмины… но от дикого хохота Афрасьяба тускнеет зелень степей, мутнеет и покрывается тучами прозрачная голубизна неба над Саманганом. Мы видим самодовольно восседающего на золотом троне и осушающего трехведерные кубки Афрасьяба, который, смеясь над простосердечием Рустама, хитростью заставляет его пожертвовать жизнью сына, юного Сохраба.

От страшного предчувствия, что Афрасьяб может победить, глаза старшей дочери наполняются слезами. Младшая, которую верная любовь Тахмины, грозящие Рустаму опасности и подлые замыслы Афрасьяба заботят значительно меньше, беспечно перебирает пальчики на ногах. Неизвестно, чем так провинились ее пухленькие пальчики, что она хлопает по ним ладошкой и приговаривает:

– Щас я вас отслепаю! Щас отслепаю! Ну-ка убилайтесь!.. штоб духу вашего не было! – Уже сейчас она отрабатывает на своих маленьких пухлых пальчиках те грозные и бранные слова, которые сделаются затем неотъемлемой частью ее жизни.

Старшая забыла обо всем на свете и ловит каждое мое слово, только бы узнать, какую судьбу уготовила я Рустаму и Сохрабу. В ее глазах страх и тревога: а вдруг и вправду Рустам убьет собственного сына, а Тахмина станет рвать волосы от горя, оплакивая свое дитя? А я спокойна, потому что конец мне известен. Я знаю, что Афрасьяб победит.

И вот, когда Рустам, собрав последние силы, прижимает Сохраба к земле и вонзает ему в грудь кинжал, моя старшая дочь, до сих пор относившаяся к Рустаму с симпатией и любовью, вдруг зло и презрительно заявляет:

– Родного сына убил?! Душегуб! Убийца!..

Последние слова прозвучали в ее устах как-то слишком по-взрослому. Я не знала, где она им выучилась. Хотя теперь такие слова стали для нас привычными и объяснить дочери их значение могли бы даже ее маленькие друзья из детского сада.

Назвав Рустама убийцей, она разрыдалась и уткнулась головой мне в колени. Я погладила ее по волосам. Странное дело. Ее слова открыли мне в Рустаме то, чего я прежде не знала: великий герой оказался обыкновенным убийцей. Но размышляя о падении Рустама, я поняла и другое: убийца может быть невиновен.

Дочь подняла голову и, задыхаясь от ненависти, сказала:

– Найти бы этого Рустама… Мы бы его на куски разорвали… на клочки! – Последние слова она произнесла сквозь зубы. Я открывала для себя собственную дочь. Эта вспышка ярости, возможно, впервые позволила ей испытать мрачную радость мести. Видя праведный гнев дочери, я спросила:

– А кого, по-твоему, надо разорвать на куски, – Рустама или Афрасьяба?

Мне стало грустно. Ведь для того, чтобы Афрасьябы могли восседать на золотых тронах и осушать за здоровье друг друга трехведерные чаши, подумала я, невольные убийцы – Рустамы вынуждены, не узнавая или не желая узнавать амулетов родных сыновей, приносить их в жертву и затем, взвалив на плечи скорбный груз – останки убитых ими Сохрабов, скитаться с этой ужасной ношей по свету, с севера на юг и с юга на север, а их непорочные жены, подобно Тахмине, и на закате жизни, уже убеленные сединой, в траурных одеждах, будут, стеная от отчаяния, сжимать в руках амулеты погубленных сыновей, тщетно пытаясь сделать свой тяжкий выбор между убийцами Рустамами и мучениками Сохрабами, – между мужьями-убий-цами и убитыми сыновьями.

Дочери заснули прямо на ковре: одна, пробуя ругать и наказывать свои пальчики, другая – в обиде на человека. Все так же горела коптилка, оставалась незаполненной ведомость с оценками… Мне хотелось плакать. Забыв о грозящем мне выговоре от начальницы, я быстро собрала листочки с письменными работами и сунула их в пакет, подумав, что мои ученики, наверное, специально постарались уничтожить самую память о низком обмане Афрасьяба и, ради собственного успокоения или желая порадовать меня, выучили и написали имена всех этих бесчисленных влюбленных. Завтра надо бы непременно пересмотреть ответы с нулями. Я уложила дочек, и мне стало как-то неприютно и одиноко. По-прежнему хотелось плакать. Я наскоро прибралась в комнате, глядя на собственную тень на стене, повторявшую каждое мое движение. Убрала в сумочку калькулятор. Пакет с экзаменационными работами и ведомостью положила в прихожей, чтобы не забыть завтра. Тень на стене продолжала меня передразнивать. На глаза мне попался мой портрет, нарисованный дочерью. Я выглядела на нем какой-то потерянной и удрученной. «Может это портрет Тахмины? – подумала я. – А руки она держит в карманах и грустит, непрестанно трогая и перебирая амулеты?» Из ночной тьмы с городских стен и башен мне послышался хохот Афрасьяба. «Тахмина! – произнесла я, словно в забытьи. – Наши Рустамы – убийцы, наши Сохрабы – святые жертвы. Кого же из них нам оплакивать?»

Мне вдруг почудилась чья-то тяжелая поступь. Не знаю, откуда исходили эти звуки, – из моей ли души, из сердца ли Тахмины, или то были шаги невольных и безгрешных убийц, таких, как Рустам, которые в тоске и отчаянии скитаются по земле с телами погибших за правое дело Сохрабов на плечах. И я снова вернулась к мысли, показавшейся мне справедливой: «Наши Рустамы – убийцы, наши Сохрабы – мученики. Так кого же оплакивать?..»

Лампа мигнула и погасла: кончилось масло. Моя тень на стене исчезла.

Перевод с дари Ю. Волкова


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю