Текст книги "Ржавый-ржавый поезд (СИ)"
Автор книги: Софья Ролдугина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
…ржавый поезд, мёртвый поезд – ты его так долго ждёшь?..
– Забери меня туда, где я никогда не…
Вспышка молнии ослепила меня – и отрезвила.
Я стоял на мысках, как балерина, вытянувшись в струнку, под каким-то невозможным углом. Заведённые назад руки покалывало от напряжения, шея онемела. Стоило только осознать это, и я потерял равновесие и рухнул мешком на мостовую.
Ещё никогда, кажется, мне не хотелось так сильно обнять кого-нибудь, ощутить живое тепло и ответное объятие. Не как прелюдию к любовной сцене, а само по себе… просто как доказательство, что я существую.
«Иллюзионист никогда не должен прикасаться к своей иллюзии, – всплыли вдруг в памяти слова Эммы Веласкес. – Иначе он не сможет заставить других поверить в её реальность».
Я распластался на холодной брусчатке, чувствуя спиной каждый выступ, каждый камешек, каждую раздавленную недозрелую ягоду и сухую былинку. Тучи на западе полыхали немыми вспышками; лунный свет еле-еле пробивался из-за края облачного фронта и размазывался по восточной половине неба; ветер перебирал ветви плакучей рябины, плавил изменчивый лиственный узор. Откуда-то несло едкой химической гарью, медно звенел колокол и кто-то кричал.
…так невыносимо далеко.
– Ещё немного, и я свихнусь, – пробормотал я, но голоса своего так и не услышал. – Или поверю в то, что я действительно иллюзия. Причём неизвестно, что хуже.
В лагерь я возвращался не шагом – бегом. Под языком горчила пластинка имбиря, за спиной шелестел ливень, надвигающийся со скоростью поезда-экспресса – всё ближе и ближе. Прыжки становились длиннее и затяжнее; на лестнице между главной площадью и проспектом Памяти я перескочил, кажется, десяток ступеней за раз. Встречные собаки поджимали хвосты и заливались лаем, а коты выгибали спины и светили глазами, как зелёными болотными огоньками. Одна любопытная кошка-трёхцветка привязалась ко мне у фонтана и бежала рядом, по заборам, через лавочки, вдоль тротуара – и так почти до самой окраины. От едкого химического дыма сводило горло.
Утром газеты писали о пожаре на складе фармацевтической компании. Жертв не было, огонь вроде бы появился на крыше и распространялся достаточно медленно, чтобы все сторожа успели выбежать на улицу; однако погасить его не сумели даже четыре пожарных бригады вместе с проливным дождём. Склад выгорел до самого фундамента, а затем пламя погасло само собой.
– Что ты об этом думаешь? – спросил за обедом я у волшебника. Сегодня вечером у него было выступление – и перед выступлением аппетит традиционно пропал. Волшебник цедил мятный настой и рассеянно грыз имбирь в меду, и от жгучего имбирного сока губы у него слегка припухли и покраснели. Иногда он… нет, даже не облизывал их – растерянно трогал языком с каким-то мазохистским удовольствием.
– О пожаре? – переспросил волшебник, явно думая о чём-то другом. – Гроза, молнии, старое здание… Наверняка на складе было много легковоспламеняющихся веществ. Вспомни Эмму Веласкес. Её фургон сгорел за считанные минуты, она даже проснуться не успела.
– Я помню. – Думать об Эмме было неприятно. Боже, ну и дурака же она тогда из меня сделала… До сих пор это аукается. Но ни один её поступок не заслуживал смерти. Даже попытка отобрать волшебника. – Смотри, тут пишут, что сторожа разбудил прямо перед пожаром какой-то рабочий, но его потом не нашли. Может, это поджигатель был?
– Разумеется, – с непередаваемой интонацией откликнулся волшебник. Часы на стенах тикали вразнобой – без четверти три, без пяти минут, без трёх… Я внутренне сжался, ожидая, когда фургон наполнится боем. – Заботливый поджигатель, который поспешил вывести свидетеля на улицу вместо того, чтобы перерезать ему горло. Лично я бы перерезал – на всякий случай.
И не поймёшь, то ли он шутит, то ли говорит правду.
Из тех часов, которые на пару минут спешили, высунулась красная птица, невнятно дзынькнула и спряталась обратно.
Началось.
– Ты на меня сердишься… ну, за ту выходку? – трусливо спросил я, зная, что ответ волшебника заглушит бой часов – следующие двенадцать минут обещали быть весьма шумными.
– Не на тебя, – успел произнести он.
Дверка на больших настенных часах распахнулась, и изнутри выглянула старомодная парочка – глупая блондинка в голубом платье и её красавец ухажёр, чем-то напоминающий плакальщика из похоронной конторы. Коротенький вальс не успел отыграть – зазвенели следующие часы, а потом почти сразу в бой вплелась скрипучая музыка… Волшебник пригубил травяной настой и прикрыл глаза; на бледной коже залегли тени, которые мог скрыть бы разве что театральный грим.
Не выспался. И губы… припухли. Как знать, может, и не от имбиря вовсе.
– …скоро уедем.
– Что? – Я не сразу понял, о чём он говорит.
– Пока я буду выступать – собери вещи. Мы скоро уедем, – терпеливо повторил волшебник, не размыкая век. – Возможно, ещё до рассвета. Макди выставил плакат с рекламой выступления «Сына Падающей Звезды», но представления не будет, разумеется. Это блеф.
– Зачем такие сложности?
– Затем, что всю неделю вокруг лагеря слоняются посторонние, – сухо ответил он. И приоткрыл один глаз, левый – потому что дьявол всегда хромает на правую ногу и косится левым глазом. – Мне это не нравится, Келли. Макди тоже. Мы уедем раньше, остальные пробудут здесь на десять дней дольше. Встретимся ближе к морю, под Корсой.
Вокруг ног точно обвились невидимые чугунные цепи.
«Мы не уедем», – хотел я сказать, но язык онемел.
В конце концов, мои предчувствия никогда не сбывались…
– Хорошо. Я соберу вещи.
…кроме одного раза.
В тот вечер Эмма учит меня гадать на картах по-настоящему.
Симпатии к ней я давно уже не чувствую, но отказаться от приглашения – выше моих сил. Выше чьих-либо сил, честно говоря, когда Эмма просит серьёзно.
Вообще, когда речь идёт о ней, предложение, просьба и приказ – почти одно и то же.
– …карты любят дурить, – напевно произносит она, баюкая в ладонях колоду, как спящую птицу.
У Эммы светлые, как у северянки, глаза, а кожа смуглая, сладкая, как карамель. Эмма заплетает чёрные косы и укладывает их вокруг головы – в два оборота, точно корону.
Эмма прекрасна.
– Тогда зачем вообще учиться гадать?
– Как – зачем? Чтобы разобраться в себе, разумеется, – подмигивает Эмма и смеётся. – Иди сюда, Келли. Садись ближе… обними меня… так… Хочешь, погадаем на любовь?
В фургоне у Эммы всегда головокружительная мешанина запахов – тлеющие благовония, бесчисленные саше-обереги, жгуты из сухих трав, остро пахнущие разноцветные фейерверки в узких коробках, костюмы для выступлений в сундуках, пересыпанные лавандой и рутой… Всю заднюю часть помещения, у запасной дверцы, занимает постель – несколько матрасов и перин, уложенных прямо на пол, друг на друга, без всякой системы, ворохи батистовых простыней и шерстяных одеял. Оттуда тоже тянет особым запахом – одновременно сладким и кислым, душным, как от вянущих лилий. От него у меня слюна становится вязкой, а иллюзорный комок тепла начинает медленно стекать по рёбрам вниз, от сердца к животу, и даже ниже.
Сейчас мы сидим на постели – неразобранной, незастеленной с прошлой ночи.
– Погадаем. Только на тебя, – фыркаю я Эмме в затылок и крепко обнимаю, прижимаясь грудью к спине и пристраивая подбородок на обнажённом плече. Говорить в таком положении невозможно, зато наблюдать, как Эмма поглаживает колоду – удобнее не придумаешь. – Ты вообще когда-нибудь любила? Или только дразнила? Вредина.
Эмма склоняет голову набок. Лилейный запах становится сильнее, а серёжка с крупным зелёным камнем впивается мне в щёку.
Похоже на укус кого-то ядовитого.
– Как знать, – негромко отвечает Эмма, и я, скорее, ощущаю вибрацию её голоса под рёбрами, чем слышу слова. – Ладно, смотри, я сегодня добрая. Всё равно всегда выпадает одно и то же…
Кошмарный фонарь на сундуке начинает вращаться, и разноцветные отсветы разбегаются по стенам и потолку. Только винно-красный батист простыни остаётся неизменным, точно впитывает всякий посторонний свет без остатка. На этих простынях старые желтоватые карты с почти выцветшим рисунком похожи на костяные пластинки. Эмма выкладывает их по одной, затем медленно переворачивает – и выдыхает:
– Так и знала. Опять. Перевёрнутая двойка кубков, перевёрнутая звезда…
Не выдерживаю и касаюсь губами её плеча.
Вовсе не сладко. Солоно и душно.
…после Ирмы всегда хочется…
– И что это значит?
Собственный голос щекотно звенит под кожей тысячью медных паутинок. В глазах плывут цветные пятна, но кошмарный фонарь тут ни при чём, конечно. Жарко.
В том, чтобы так плавиться, зная, что это всего лишь провокация, есть своё удовольствие.
– Иллюзии. Самообман. Похоть. Разрушительная страсть. Отравленное чувство. Ничего хорошего, маленький милый Келли.
– Запретная любовь?
Я отклоняюсь и трогаю языком мочку её уха. Эмма не вздрагивает, не отстраняется – вообще никак не отвечает, только сердце у неё начинает биться чаще и тяжелее. Такое чувство, будто оно хочет проломить грудную клетку и спрятаться у меня в ладони.
– Хуже, – растерянно откликается Эмма. – Есть люди, которые не приспособлены для любви. Откликаются многим, но никто не становится для них… особенным.
– Ты его любишь?
– Я хочу его убить.
Она раздвигает колоду веером и достаёт ещё одну карту. На ней – человек в красных одеждах. В правой руке он держит зажжённую свечу, над головой у него символ бесконечности. На столе перед ним стоит кубок и металлический круг со звездой в нём. Эмма скребёт ногтём вдоль человеческого силуэта и беззвучно шепчет имя.
Я угадываю его по движению губ.
И бью по колоде наотмашь.
Карты разлетаются по простыне – даже не костяные пластинки, а сухие листья, хрупки, полуистлевшие. В руках у Эммы остаётся только одна – и её название знаю даже я.
Смерть.
Кошмарный фонарь проворачивается оранжевой гранью, ладони Эммы словно окунаются в пламя.
Мне становится страшно.
Эмма улыбается одними губами.
– Смерть вовсе не означает гибель в буквальном смысле. Это просто клинок, который отсекает ненужное, отжившее. Смерть – это перемены.
Я не верю ей, но всё равно киваю.
Через четыре дня я слишком рано вернусь из города и увижу их вдвоём – волшебника и Эмму. Смуглые лодыжки, скрещённые на бледной пояснице, задравшаяся рубашка, застарелые рубцы и свежие красноватые полосы от ногтей – не то, что может шокировать четырнадцатилетнего подростка, но я шокирован. Даже больше – взбешён, чувствую себя оплёванным, преданным… Впервые я понимаю, что значит – искренне желать кому-то смерти.
Кажется, я кричу об этом.
И сбегаю из цирка – в первый и последний раз за всю жизнь. Наскоро пихаю в сумку смену одежды, зачерствевший хлеб, бумажный свёрток с мелкими деньгами – и куклу, конечно, куклу, здесь я её оставить не могу.
Потом будет страшная гроза, ночь в лесу, лихорадка и собаки Ирмы, тыкающиеся холодными носами мне в лицо и шею.
Позже я узнаю, что фургон Эммы сгорел, как китайский бумажный фонарь – вместе с самой Эммой, её колодой карт и нарисованным магом в алых одеждах.
…я знаю, что кукла здесь ни при чём, но спокойнее обвинить её.
Как и планировал волшебник, вещи мы собрали ещё ночью, сразу после представления. Макди, хмурый, как гробовщик, отсчитал нам долю выручки и сухо пожелал удачи. Томаши помогли перетащить с общего склада несколько канистр с бензином. Осталось только прицепить фургон к машине и завести двигатель…
На этом удача закончилась.
Незадолго перед рассветом, в самый сонный, туманный и тихий час в лагерь вошли одиннадцать человек в полицейской форме. Макди говорил с ними у сцены для репетиций, и за две минуты весть об этом облетела весь цирк и собрала всех, от карликов до акробатов, вокруг чужаков.
Мы подоспели одними из последних.
– …допросить человека по имени Кальвин Моор?
Едва услышав это, волшебник вздрогнул и быстро взглянул на Ирму. Она кивнула, словно прочитав во взгляде приказ, сдёрнула плащ с себя и накинула на меня, кутая с головой, а затем сделала знак следовать за ней. Мы вдвоём спрятались за повозкой с общей провизией, достаточно близко, чтобы слышать разговор, и достаточно далеко, чтобы сделать ноги, если что.
– Кальвин – мой подопечный. – Волшебник выступил под свет фонарей, стряхивая с плеч клочья ледяного тумана. – Меня зовут Клермонт Моор. Всё, что вы хотите узнать у него, вы можете без тени сомнения спросить у меня.
Голос обволакивал, как драгоценный мех; голос обострял чувствительность и ослаблял способность к здравомыслию.
Я чувствовал это даже отсюда, издалека, и Ирма тоже – её пробрало едва заметной дрожью, словно все мышцы на мгновение напряглись.
– Ну, что ж, грхм… – полицейский звучно прочистил горло, явно чувствуя себя неловко. Он был нелепый, долговязый, ещё молодой, но с вислыми сизоватыми усами, как у старика, и некрасивыми короткопалыми руками – самый обычный человек, которому не место среди цирковых чудес и чудовищ. – Что ж, господин Моор…
– Можно просто Клермонт.
Даже я, привыкший к повадкам волшебника, не сумел уловить момент, когда он превратил пять шагов между собою и полицейским в ничто. И, как всегда – ни хруста камешков под подошвами, ни шелеста многослойных одежд, ни колыхания воздуха. Свет фонарей обтекал его, уступая право обладания зыбкому полумраку перед восходом.
– Клермонт… – сдался полицейский и нервно пожевал губу. Наверняка во рту у него пересохло – я знал это чувство, шипучую смесь инстинктивного ужаса и восхищения, которая наполняла вены, когда волшебник немного приоткрывал свою суть. – У меня приказ… я должен допросить Кальвина Моора… Это просто формальность, я не займу много времени…
Волшебник плавно поднял руки и кончиками пальцев прикоснулся к его скулам; из-за чёрных перчаток руки казались обгорелыми.
– Ваше имя?
Звук голоса, лёгкость прикосновения, ритм дыхания – безупречный гипноз.
– Ален… то есть старший офицер Винье, – поправился он, беспомощно скосив взгляд на своих подчинённых. Те сейчас выглядели просто бумажными фигурками в тумане – чиркни спичкой, и вспыхнут.
– Давайте поговорим, Ален, – с мягким нажимом произнёс волшебник, провёл костяшками пальцев от скул к вискам, где топорщились прижатые форменной фуражкой волосы, и так же плавно опустил руки. – Кальвин ещё спит, но, если понадобится, я его разбужу. Прошу, следуйте за мной.
Волшебник отступил – шаг, другой, третий – и остановился, склонил голову к плечу.
Он ждал – офицер Винье делал выбор.
Где-то бесконечно далеко, у Ирминого фургона, тоненько затявкал лис.
– Э-э… Отряд, приказываю ждать меня здесь. Фер, под вашу ответственность. Будете мне нужны – позову, – решился Винье, и властные, амбициозные нотки, проскользнувшие в голосе, намекнули, почему такой молодой человек добился уже высокой должности. Затем он снова повернулся к волшебнику: – Надеюсь, ваш подопечный не сделает глупостей и не попробует сбежать?
Волшебник усмехнулся – у меня волоски на загривке встали дыбом.
– Что вы, Ален. Нам это не нужно.
Он повёл офицера вглубь лагеря, кажется, к нам в фургон. Отряд остался на попечение Фрэнка Макди, беспрестанно поправляющего монокль в глазу и нервно отирающего тыльной стороной ладони пот со лба. Ирма потянула меня за рукав, увлекая за собой.
– Давай ко мне, – свистящим шепотом предложила она. – Это надолго.
Потом мы сидели на подножке её фургона и смотрели, как лучи солнца загоняют ночной туман сперва к реке, затем под обрыв. Разговаривать не хотелось. Ближе к восьми утра Ирма принесла термос с липовым настоем, хлеб и ветчину для завтрака. После третьего глотка проснулся бешеный аппетит, хоть беги разогревай остатки вчерашнего рагу. Потом за мной пришёл Макди, а Ирма улизнула кормить зверей и чистить клетки.
В лагере все занимались обычными делами, будто ничего и не случилось.
– Он ведь разберётся с полицией, да? – спросил я вполголоса, когда мы с Макди присели на край сцены. Макди наконец снял монокль и убрал его в карман, достал сигары и закурил.
– Разбер-рётся, – негромко, но уверенно сказал он. – И не таких ломал, стер-рвец. Честно сказать, я и сам его побаиваюсь, – добавил вдруг Макди неожиданно и поперхнулся дымом на вдохе, закашлявшись.
Я ответил не сразу. Мыслей в голове было много, но ни одной дельной. Мне не раз приходилось видеть, как волшебник заставляет людей делать то, что ему нужно. Он не раз объяснял механизм того, как это работает – ритмы дыхания, правильные слова и интонации, отточенная манера двигаться… Впрочем, очень скоро я понял, что сам так никогда не смогу, даже если проучусь всю жизнь. Нужен был врождённый талант.
Или чудо.
– Он всегда таким был? – спросил я, не особенно надеясь на ответ. Но Макди прокашлялся, вздохнул – и откликнулся, глядя на бессмысленно топчущийся с другой стороны сцены полицейский отряд:
– Не всегда. Мы… гхм, ну, не р-р-ровесники, я-то постарр-рше буду, но Клермонта знаю с детства. И р-рродителей его… Они прр-рибились к цирку моего отца срр-разу после войны. Славные люди были… талантливые до смерр-рти. Их в войну здорр-рово помотало, да… Фергюс – ирландец, Ли – китаянка, вот их вечно за шпионов и прр-ринимали. Однажды уже вообще рр-растрелять хотели, да спас какой-то офицер-рришка. А на сцене они такие чудеса творр-рили! Эх… – Макди махнул рукой. – Хоть прр-равда в волшебство поверь. Когда отец в рр-расписание ставил Мооров, то всегда бывал аншлаг. Их даже за океан приглашали, в Штаты, аж в Бейли… Они отказывались. Что уж там, сущие брр-родяги, перекати-поле, таких в золотую клетку не запихнёшь, ни славой не соблазнишь, ни деньгами. Но после войны врр-ремя смутное было, десять лет весь континент ходуном ходил…
Судя по тому, что рассказывал сейчас Макди, «ходуном ходил» – ещё мягкое слово.
Гражданские правительства после тридцатилетней войны были фактически исключены из процесса управления государством. Европа, номинально оставаясь целой, рассыпалась на множество княжеств-городков, в каждом из которых была своя власть. Где-то – военная… а где-то – разбойничья, мародёрская. И однажды цирку Макди не повезло забрести именно в такой город, где всем заправляла «семья».
И глава этой семьи был со странностями.
– Помешан, понимаешь, на оккультизме, – пробормотал Макди, отводя глаза в сторону. – Ну, и вбил себе в голову, что Ферр-ргюс и Ли по-настоящему могут духов с того света… звать, в общем.
Макди-отец, осознав, чем грозит такой интерес всей труппе, кое-как заговорил мафии зубы и в ту же ночь, побросав то, что можно потом восстановить или купить в другом городе, сбежал, уводя своих людей. Точнее, попытался сбежать – на расстоянии в двадцать километров бродячий цирк нагнали несколько человек в безупречно отглаженных костюмах, расстреляли тех, кто отважился сопротивляться, и увезли семейство Моор.
– Клермонт мне до сих пор не простил, что мой папаша тогда его родителей не отстоял. И сестёр младших, – тихо, без привычного раскатистого «р-р-р», признался Макди.
Я сорвал травинку и прикусил. Горько…
…Когда семью Моор – Фергюса, Ли, четырнадцатилетнего Клермонта и двух девочек, пяти и семи лет – увезли в неизвестном направлении, Макди-отец сел в самую быструю автомашину, какая была у труппы, и рванул к ближайшему городу, чтоб достучаться до полиции, до военных, поднять все связи – в конце концов, друзей среди облеченных властью у него хватало. Жаль только, большинство из них были слишком далеко.
Клермонт вернулся через восемь дней.
Он прошагал от города двадцать километров пешком, неся на плечах самую младшую сестру. У неё не хватало двух пальцев на правой руке, было вывихнуто запястье; она не разговаривала ни с кем, много плакала… но в целом оказалась здорова.
А вот Клермонту досталось сильнее.
– Ей-ей, не знаю, как он вообще на ногах стоял, – рассказывая об этом, Макди понизил голос и боязливо обернулся, словно опасался увидеть волшебника прямо у себя за плечом. – Одна рр-рука плетью висит, со спины кожу как полосами дрр-рали, живот в ожогах, ноги… Живого места не было. Тощий, обезвоженный, лихор-радка его бьёт… Но глаза, Кальвин! Я таких глаз никогда ни у кого не видел, хоть войну далеко не крр-раешком зацепил. Вот глядишь на него – и веришь, что он всё может сделать, хоть кишки через горр-рло вытянуть голыми руками, хоть сердце зубами выгрызть. Или самого себя по кусочкам распилить, по-живому… Такие глаза бывают только у человека, которому уже нечего бояться. В котором ад изнутри всё выжег… Лицо у него не трр-ронули, к слову-то. Клермонт смазливый был по юности, нежный – видать, пожалели, а может, прр-ристроить куда потом хотели… И знать не хочу, куда и почему.
О том, что случилось с ним за эти восемь дней и куда пропали его родители со старшей сестрой, Клермонт не рассказывал. В отличие от сестры, он не плакал, не жаловался, долгое лечение перенёс стойко. Младшую девочку он оставил у дальних родичей Макди, людей уважаемых и состоятельных; они её воспитали как собственную дочь.
Но ни разу с тех пор Клермонт не попытался связаться с нею.
– Странный он какой-то стал, – шептал Макди еле слышно, оглядываясь поминутно. – Когда шкура-то поджила, начал кутаться в эти балахоны, которые раньше мать носила. Переспал с половиной труппы, кто там в подходящем возрасте был… Как будто сам себе доказывал, что живой. Через полгода начал фокусы ставить. Что-то по памяти, что-то по отцовским записям… Фергюса не сразу догнал, конечно. Вот когда ты появился… Мой отец вскоре после того случая с Моорами и помер. Мне поначалу тяжело было, но Клермонт помог вытянуть. Он умный, мерзавец. И с людьми ладить умеет, кого лаской, кого страхом берёт… А знаешь, в чём жуть, а, Келли? Того сумасшедшего, который Фергюса с Ли увёз, так и не нашли. Даже когда отец мой вернулся с военными. Мелкую-то шушеру перетряхнули, кого расстреляли, кого по тюрьмам отправили… А вот главный как в воду канул.
Макди замолчал и низко опустил голову, словно вышедшее из-за облака солнце густым белёсым светом надавило ему на затылок. Полицейские поглядывали на нас изредка, но, кажется, не понимали, что я именно тот, кто им нужен. Они трепались, и не пытаясь понизить голос, сквернословили и скабрезничали; Лилли бродила между ними с корзиной недозрелых, желтобоких яблок, предлагала угоститься и улыбалась, как мачеха Белоснежки.
«Spieglein, Spieglein an der Wand…»
Полицейские сказок не читали, поэтому от яблок не отказывались.
– Занятно, что до сих пор я жил, ничего о нём не зная, – сказал я наконец. В голове не было ни единой разумной мысли, только прозрачно-льдистое солнце, перья облаков, шатры и фургоны, ярко-малиновые губы коротышки Лилли, запах костра, лошадей, бензина и кофе. – Но зато теперь хотя бы ясно, почему он сразу невзлюбил Кормье.
– Пха! Такие, как Корр-рмье, не редкость, – фыркнул Макди, вытащил из кармана монокль на цепочке и зачем-то начал наматывать её на палец. – Сколько таких мы уже повидали… В каждой дерр-ревушке свой местный князёк есть, чего уж там. А что до биографии Клермонта… Так уже почти двадцать лет прр-рошло. От старой трр-руппы мало что осталось.
– Ирма знает?
Макди сплюнул на землю.
– Знает. А, к черр-ртям всё! – разозлился он вдруг. – Достало всё, сил нет. Со следующего года осядем где-нибудь, хватит брр-родяжничать. А то сначала Клермонт, а теперь вот… – Макди взглянул на меня и осёкся.
У меня вырвался смешок.
– А теперь я, да?
– Да, – ответил Макди и понизил голос до шёпота: – Ты не говори ему, что я тут натрепал. Мало ли что, эгрхм…
– Ну не убьёт же он тебя за сплетни, – неловко пошутил я. – Даже если это и всплывёт.
Макди посмотрел на меня, как будто я предложил немного пожонглировать бенгальскими свечами на пороховом складе.
Мне стало стыдно.
Действительно, мало ли что…
Полицейские, как выяснилось позднее, проторчали в лагере до самого полудня. Сначала я сидел в шатре Макди и послушно ждал, как разрешится ситуация, но потом удрал на речку. Никто меня не хватился, и в итоге я плескался до самого вечера. В лагерь вернулся слегка обгоревший на солнце, продрогший до костей и страшно голодный. Представление было в самом разгаре; на щите перед входом в главный шатёр значилось, что фокусы и колдовство на сегодня отменяются из-за болезни артистов.
Волшебник был в фургоне один. Он сидел на плоской крышке сундука, подогнув под себя ноги, и надстраивал, кажется, уже восьмой этаж в карточном домике. Всюду были расставлены зажжённые свечи – ароматические, фигурные, даже самые простые, из неприкосновенного запаса для освещения. Воздух загустел от запаха расплавленного воска, от чада и эфирных масел.
У меня мгновенно взмокла спина – не то от жары, не то от духоты.
– Через несколько дней цирк Макди досрочно закончит гастроли, – негромко сказал волшебник. Слова застревали в горячем мареве, точно в плотной вате. В дрожащем свете моя тень распадалась на две, на три, на десять теней, то бледнела, то вытягивалась, то исчезала совсем, оставляя только чёрную лунку у самых ног. – Офицер Винье согласен с тем, что приказ допросить тебя – чьё-то личное пожелание, а полиция создана отнюдь не для того, чтобы выполнять капризы власть имущих. Но он всего лишь старший офицер, а указания идут с самого верха.
Я уселся на пол около сундука и начал пальцем гасить свечи, до которых мог дотянуться. Дурацкая игра – утопить фитиль в воске и не обжечься.
Выиграть, конечно, невозможно.
– Кормье?
– Или генерал Лафрамбуаз. По сути, впрочем, это одно и то же, – ровно ответил волшебник. – Но если мы вдвоём сейчас исчезнем, у них появится более весомый повод завести дело… Не бойся, Келли. Завтра я поговорю с нужными людьми и разрешу эту нелепую ситуацию. Сёстры Мортен уже пообещали мне устроить встречу с мэром.
Я фыркнул, отвлёкся и обжёг палец. Под ногтём запульсировал комок боли – горячей, тянущей; в неё хотелось вслушаться, вчувствоваться и разложить на оттенки до такой степени, чтобы она потеряла всякий смысл.
– И, конечно, господин мэр будет очарован.
От духоты перед глазами уже всё плыло. Я откинул голову на крышку сундука, прижимаясь виском к краю расплёсканных одежд, к пышным складкам шуршащей ткани, пытаясь в восковом чаду уловить хотя бы тень привычных запахов.
– …я уже так устал.
– Что? – Я с трудом разлепил глаза и вывернул шею, глядя на волшебника снизу вверх.
Он рассмеялся, прижимая отощавшую на две трети колоду к губам. Вокруг глаз было черно и без всякого грима.
– Иди спать, Келли. Это был длинный, тяжёлый день. И для меня тоже.
Я вяло вспомнил о том, что вроде бы четверть часа назад умирал от голода, но только зевнул – и с трудом поднялся. Аппетит куда-то испарился, словно его и не было. Продолжая зевать в ладонь, я обошёл фургон и погасил свечи, кроме двух или трёх, затем открыл настежь дверь и только потом поплёлся к своей постели. Как только лёг – веки сразу потяжелели; сказывалась духота.
Волшебник всё так же сидел на крышке сундука, идеально выпрямив спину. Когда в карточном домике оставалось достроить всего один этаж, он покачнулся и задел рукавом основание. Карты разлетелись по полу, забиваясь в щели, попадая в лужицы едва застывшего свечного воска…
…когда волшебник ползал на коленях, пытаясь собрать колоду, пальцы у него дрожали.
Впрочем, это могло мне только сниться.
…У неё сосредоточенный взгляд, и шьёт она очень аккуратно.
– Больно?
– Нет. – Пытаюсь улыбнуться, но от этой попытки сомкнутые края раны едва не расходятся, и медсестра сердито пинает меня в лодыжку. – У вас лёгкая рука.
Комплимент – так себе, но взгляд у медсестрички светлеет. Она совсем ещё девочка, лет двадцать, не больше; то самое проклятое поколение, которое не видело мирных дней. В этом городе, который переходил из рук в руки уже несчётное число раз, взрослеть, кажется, должны быстрее – но только в теории. Но то ли вода тут чище, то ли ветер с холмов дышит на улицы забытым волшебством, но дети здесь подолгу остаются детьми.
– Жалко, – вздыхает вдруг медсестра.
Чем-то она похожа на цыганку – смуглая, порывистая, с прозрачно-зеленоватыми глазами, которые с возрастом наверняка посереют. Из-под белого халата выглядывает край юбки матросской расцветки, а волосы под косынкой не свёрнуты в скучный правильный узел, но острижены – лихо, беспорядочно, по-пиратски.
Только попугая на плече не хватает и золотых колец в ушах.
В этой палатке обычно пахнет карболкой, немытым телом и загнивающей кровью, но мне сейчас чудится запах моря.
– Кого жалко?
– Невесту вашу, – с вызовом отвечает медсестричка. Движения у неё по-прежнему аккуратные, шов почти не чувствуется, даром, что пол-лица распахано. – Она, наверно, красавца-героя с войны ждёт, и такая неприятность…
Смеяться сейчас мне категорически нельзя, но я всё же смеюсь.
Надо же, кто ещё тут не умеет делать комплименты.
– Там, где невесте надо, у меня увечий нет.
Медсестричка вспыхивает до корней волос и пинает меня в лодыжку уже сильно.
– Извольте сидеть смирно, офицер. И не говорить глупостей.
Улыбаюсь краешком губ.
И впрямь – девочка ещё.
Наверное, мне правда надо бы сейчас ругать шальные осколки, гранаты, сквернословить по-страшному, как Уилл. Но, честно сказать, я слишком рад, что глаз остался цел. Седое пугало может быть лётчиком, а седое одноглазое пугало…
А небо – это всё.
Небо сегодня чистое, как никогда; солнце яркое по-весеннему, и цветёт где-то совсем близко шальная акация – такие невозможно воздушные жёлтые шарики, и на «кухне» стучат ложки по мискам – жизнь везде, и каждый её оттенок прекрасен. Даже боль. Особенно боль – после того, как побываешь в пяти шагах от разорвавшейся гранаты и отделаешься швом на пол-лица.
Медсестра заканчивает шить и начинает убирать инструменты.
Щурюсь то на неё, то на солнце – слепит одинаково.
– Вы свободны, офицер. Завтра утром пожалуйте на обработку.
Она вешает короб с инструментами себе на плечо – собирается возвращаться в госпиталь. Я захожу перед ней, не давая выйти из палатки, встаю близко – лицом к лицу, дыхание смешивается.
И правда, морем пахнет.
– Знаете, а на самом деле у меня нет невесты.
Говорю – и быстро прикасаюсь губами к губам; она выше меня, совсем немного, но приходится привставать на мыски. Потом отстраняюсь – и замираю, выжидаю, позволяю сделать выбор.
Я так хочу ещё один глоток этой жизни.
– …а у меня жених есть.
Она говорит, но не уходит; стоит всё так же, близко-близко, и глаза у неё уже не зелёные, а чёрные из-за расширенных зрачков, и где-то в их глубине отражается седое чудовище со швом на пол-лица.
Чудовище улыбается.
– Мы ему не скажем. Как тебя зовут? Я Кальвин – в честь Задиры Кальвина из «Тодда-Счастливчика».
У неё на шее родинка. Внизу, ближе к ключице, маленькая, почти незаметная на смуглой коже.








