355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Могилевская » Повесть о кружевнице Насте и о великом русском актёре Фёдоре Волкове » Текст книги (страница 6)
Повесть о кружевнице Насте и о великом русском актёре Фёдоре Волкове
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:25

Текст книги "Повесть о кружевнице Насте и о великом русском актёре Фёдоре Волкове"


Автор книги: Софья Могилевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

«Аз, буки, веди...»

Итак, Настино обучение началось с грамоты.

Волков дал ей букварь и велел как следует рассмотреть. Букварь был старый, напечатанный ещё при царе Петре. По нему учились и Фёдор Григорьевич и все его братья.

Букварь Насте очень понравился. Ни одной книжки до этих пор не держала она в руках. А в этой было столько интересного. Одних картинок-то сколько!

Когда Настя принесла букварь в людскую, его принялись смотреть все. Потому что и Варвара, которой лет было немало, и дед Архип – вовсе старый, все они тоже никогда в жизни не видали близко книги. На букварь глядели с уважением, чуть ли не со страхом.

Шуточное ли дело – только у попа в церкви бывают книги, правда, те священные, с молитвами. Но эта чем плоха?

– Ишь, какой баран нарисован! И с рогами. А вон тут глаз. А это небось рыба... Солнце-то, солнце, во все стороны лучи пустило...

Девчонка Грунька так и прилипла к книге, за уши её не оттянешь:

– Ай, ай, глядите – дом! А это чего, Настя? Ой, да ведь петух!

– К чему дело-то идёт, – дед Архип одобрительно покрутил головой. – Смотришь, и святое писание Настёнка нам почитает.

– И почитаю! – сверкнув в ответ синими глазами, проговорила Настя.

Буквы Настя запомнила с лёгкостью. Два или три раза прочитал ей Фёдор Григорьевич азбуку, и она без запинки повторила ему их все, одну за другой.

«Какая память, – мысленно удивлялся Фёдор Григорьевич, – какая память!»

И вразбивку Настя быстро сумела вытвердить буквы. Безошибочно показывала где какая. Не путала «аз» с «зело» или «рцы» с «глаголем».

Но вот когда дело дошло, чтобы буквы складывать и чтобы из них слова получались, тут у Насти-то и заколодило.

Никак она не могла в толк взять – почему, если приложить к «буки» «аз» и ещё к одному «буки» ещё одно «аз» получится простое слово «баба». Ну, а куда всё остальное девается?

Фёдор Григорьевич сперва объяснял ей со стараньем, терпеливо. И так и эдак втолковывал. А потом потерял терпенье. Был он вспыльчив не в меру. Схватил букварь, изо всех сил как хлопнет им по столу! И забегал по горнице, ероша рукой волосы.

Настя похолодела. Душа у неё давно сидела в пятках, улетела бы и дальше, да из пяток дальше некуда.

А Фёдор Григорьевич побегал, побегал и успокоился. Потом глянул на Настино лицо и рассмеялся:

– Ишь ведь как напугалась!

И снова принялся объяснять. Но Настя всё равно сидела перед ним истуканом, хлопала ресницами, со страха глотала слюну и, хоть ты бейся с ней, не бейся, понять не могла: куда же девается всё другое, если к «буки» приложить «аз» да ещё снова к «буки» «аз»?

И вдруг – как осенило!

Только додумалась не у Фёдора Григорьевича. Нет, а когда с вёдрами стояла на Волге, перед прорубью. Пришло вдруг на ум... Ну и глупая она! И дурёха же! Просто выкинуть надо всё, кроме передних букв. Напрочь откинуть! А складывать только самые первые буквы друг с дружкой.

Честное слово, получится!

Вытащила из-за пазухи букварь. С ним Настя теперь никогда не разлучалась. Попробовала... Получается! Попробовала ещё одно слово сложить – и это получилось! И ещё, и ещё...

С радости Настя чуть ли не в пляс пустилась. Хотела тотчас кинуться к Фёдору Григорьевичу, рассказать ему о своём счастье. Да вовремя опомнилась. Разве можно в этакую рань?

С этого дня всё у неё пошло легко и просто.

Уж на что Фёдор Григорьевич был скуп на похвалу, редко-редко, когда этим людей баловал. Но для Насти был щедрым. Не раз и не два повторял ей:

– И разумом тебя бог не обидел, и всем другим тоже. Только учись... Знай одно: без ученья человек – никто. Учёный – горы свернёт!

А дни бежали.

Уже жаворонки зазвенели в вышине. На солнцепёке стала вылезать из земли весенняя травка.

И снова распустились первые цветки: жёлтая мать-и-мачеха и голубые перелески.

И снова зацвели вишнёвые и яблоневые сады.

Началась вторая ярославская весна в жизни Насти.

А сады этой весной цвели так, как не запомнили самые дряхлые старики. Весь город словно утонул в душистых белых сугробах. Не умолкало пчелиное гудение среди яблоневых и грушевых цветов. Солнце не палило, а ласкало своими лучами.

Ни ветерка над землёй.

На небе ни облачка.

«С урожаем, с урожаем нонешний год! – твердили ярославцы. – И с яблоками будем, и с медком, и с хлебушком на полях...»

А барыня Лизавета Перфильевна и барин Никита Петрович со всеми своими чадами и домочадцами ещё постом уехали говеть в Троице-Сергиевскую лавру. Святую неделю задумали провести в Москве.

Там у них родни, как говорят, полгорода. Ещё и такие шли разговоры среди дворовых: господа летом тоже не вернутся. Лизавета Перфильевна решила погостить у своей сестры. А сестрино поместье недалеко от Москвы.

Хорошо, свободно стало сухаревским дворовым после отъезда их господ из Ярославля.

Ставни в барском доме наглухо закрыты. Закрыты двери в господские покои.

Присматривать в доме оставили старшего приказчика да тихую старушку Анну Сергеевну, баринову дальнюю родню. А тем ни до кого нет дела: лишь бы барского ниточки не пропало. Лишь бы не пропустить ни одной церковной службы...

Берестяной кокошник с голубыми бусинами

В конце концов случилось так: Фёдор Григорьевич начисто забыл, что Настя подневольная, крепостная, господская. Что не смеет она ни сама собой распоряжаться, ни временем своим, ни чувствами, ни помыслами...

Впрочем, и Настя об этом пока забыла.

Великая сила и власть искусства подхватили их, подняли и понесли в неведомые и прекрасные дали.

Было это уж к концу августа. Настя, счастливая, бежала от Фёдора Григорьевича. Так, как сегодня, впервые он её похвалил. Не просто похвалил, а сказал ей такое, что до сих пор у неё в сердце бьётся и трепещет радость. Неужто и правда, она так хорошо говорила роль Семиры?

На голове у Насти берестяной кокошничек. Сама его сделала, да ещё на каждый зубчик по голубой бусинке нацепила. Может, из-за этого самого кокошника так хорошо и вышла у неё роль Семиры, которую велел ей выучить Волков. Может, из-за этого кокошника с голубыми бусинками почувствовала себя вдруг смелой киевской княжной, и слова, которые произносила, звучали гордо, по-княжески...

Миновав длинный переулочек, которым она всегда бегала теперь в новый театр на Никольской улице, Настя повернула за угол и в испуге остановилась. Сердце у неё затрепетало, как у птицы, которая нежданно попала в силки.

Перед воротами их дома, весь в дорожной пыли, стоял знакомый всей дворне барский рыдван. Тут же брички, повозки, телеги.

А недалеко от рыдвана, поддерживаемая под локоть Неонилой Степановной, стояла барыня Лизавета Перфильевна.

«Вернулись!..»

Нет, не страх и не боязнь – какое-то злое предчувствие охватило Настю.

И случилось так: не задержалась она где-нибудь подалее, за углом. А как вкопанная остановилась прямо перед самой госпожой.

Была она сегодня очень красивая. За лето выросла, расцвела. А на голове этот самый злосчастный кокошник, про который, на беду свою, Настя совсем позабыла. И от этого пустякового украшения казалась она ещё милее, ещё прелестнее.

Барыня её тотчас заметила, однако не узнала. Спросила у старшей горничной:

– Наша?

А Неонила Степановна не только помнила Настю, не забыла она и того, как девчонка её перед всеми осрамила и как из-за неё же попало тогда ей от барыни.

Ответила, скривив рот:

– А как же... наша. Обушковская! – и прибавила: – Смутьянка...

– Порядков не знает... – бросила барыня.

А Настю уже кто в спину пихает, кто в бок: «Кланяйся, кланяйся... пониже!»

Настя низко поклонилась барыне. Так низко и так смиренно, как только умела.

А барыня снова глянула на неё. Сказала, цедя слова:

– Середа ныне. День постный. А вырядилась...

Тогда Неонила Степановна подскочила к Насте, сдёрнула с её головы берестяной кокошничек и кинула на дорогу.

Голубые бусины от него так и покатились. Покатились, покатились прямо барыне под ноги...

Между тем пришла новая зима

Снег лёг этой зимой рано. Снежные покровы чуть ли не к концу октября сплошь устлали землю. И Волга, ещё не скованная льдами, гневно и стремительно несла свои холодные, будто свинцовые, воды между белыми, в сугробах, берегами.

Низкие тучи почти лежали на земле. Снег сыпал не переставая. И, касаясь речной воды, мгновенно сам превращался в воду.

Ветер без жалости срывал с дубов последние сухие листья.

Стала Волга лишь в середине декабря. Уж тогда наступила настоящая зима, но какая-то хмурая, безгласная, нерадостная.

В Настиной жизни пока всё шло без особых перемен. Только стала она теперь очень осторожной. Летом, не таясь и не скрываясь, бегала на представления в театр или на читки в ту знакомую ей горенку, где и теперь собирались и работали волковцы. Бывало, летом, прежде чем уйти со двора, она кому-нибудь да обязательно крикнет:

– Вернусь и про несчастную Офелину жизнь расскажу. Нам Фёдор Григорьевич обещался нынче читать пьесу про Гамлета...

Или кинет ещё в таком же роде, приветливо помашет рукой и убежит, метнув за воротами длинной русой косой.

Нет, теперь всё было по-иному. Дожидалась сумерек. Раньше чем не наступит темень, не решалась уходить, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза. Больше других страшилась Неонилы Степановны. А уходя, до самых глаз кутала голову в тёмный Варварин платок и, выскользнув из людской избы, пробиралась задами. Так было много дальше, но казалось ей безопаснее.

Новую пьесу Александра Петровича Сумарокова, полюбившегося Волкову писателя, привёз ему брат Иван. Привёз ещё летом из Санкт-Петербурга, когда ездил туда по заводским делам.

Так уж вышло: после открытия прошлой зимой большого театра на Никольской улице все заводские дела Фёдор Григорьевич свалил на средних братьев – Алексея и Ивана. Из всех пятерых они менее всего были привержены театру. И по обоюдному и любовному их согласию Фёдор, Гаврила и Григорий все свои силы, мысли, чувства и время стали отдавать театру, Иван же с Алексеем занялись заводами и разными торговыми делами.

И поэтому, когда пришлось летом отправиться в столицу, поехал уж не Фёдор, а Иван.

Вернувшись в Ярославль, он взахлёб рассказывал о невиданном им никогда прежде великолепии столичной жизни. О прекрасных палатах князей Черкасских, что выросли на Фонтанке. Об Аничковом дворце с садами и лабиринтом, возле которых построен новый оперный дом, взамен сгоревшего.

А как печётся царица об этом оперном доме! Недавно, говорят, отдала строгий приказ, чтобы выездная прислуга знатных особ не гасила своих факелов о стены оперного дома...

А уж актёров понаехало из разных стран видимо-невидимо. Там французская комедия играет, здесь – итальянская опера.

Рассказал Иван и о фейерверке, устроенном на Неве перед Зимним дворцом в честь какого-то торжества. Ну и фейерверк был! Столь замысловато и чудесно придуман, что приводил иных людей даже в трепет. Каскады и водопады огней низвергались с неба. Вверх летели фонтаны искр и звёзд. Чуть ли не извержение итальянского вулкана Этны показывали публике. Корона же и вензель царицы светились в небе разноцветными огнями. Искусство этого фейерверка принадлежит любимому обер-фейерверкеру государыни – господину Мартынову.

Рассказывал Иван и о царице, которую однажды видел в золотой карете со стеклянными дверцами. Белые кони галопом пронесли эту карету мимо него. Но всё же он успел заметить государыню, которая сидела внутри, вся разряженная в серебряную парчу, бриллианты и жемчуга.

Хоть слушал обо всём этом Фёдор Григорьевич с интересом и в молчании, но лишь тогда, когда Иван вытащил книжку, на которой было написано: «Семира, трагедия в пяти действиях Ал. П. Сумарокова», обрадовался по-настоящему.

Встал и обнял брата:

– Вот чем одолжил так одолжил! Лучше придумать не мог, привезя мне этот подарок...

А Иван рассказал, что о «Семире» все говорят в Петербурге, все хвалят новую трагедию Сумарокова и зачитываются ею; кадеты Шляхетного корпуса сыграли её уже при дворе, и сама императрица, посмотрев трагедию, говорят, изволила подарить сочинителю дорогую табакерку. Теперь иначе и не называют Сумарокова, как «певец Семиры»!

Новая трагедия Волкову понравилась. В «Семире», как и в других пьесах Сумарокова, кипели благородные страсти, и разум человеческий торжествовал. Любовь боролась здесь с долгом, и долг побеждал любовь. Герои умирали, не в силах пережить бесчестье...

Олег, князь Рязанский, победил и свергнул князя Киевского – Оскольда. Но сестра Оскольда, Семира, любит Ростислава, сына врага, полонившего её брата. Горький долг велит отказаться ей от любимого. Но Ростислав не хочет покинуть Семиру: он помогает Оскольду тайно бежать из плена. Собрав новую рать, Оскольд снова пытается победить врага и вновь терпит поражение. Он умирает, пронзив себя мечом. Лучше смерть, чем бесчестье!

Умирая, он просит любимую сестру Семиру:

 
А ты, сестра моя, не плачь, не плачь о мне,
Но защищай людей в родительской стране,
Которы с таковой нам верностью служили...
 

Не одну ночь просидел Волков, вчитываясь в новую трагедию, мысленно распределяя роли между актёрами труппы.

После долгих размышлений и колебаний роль Семиры Фёдор Григорьевич дал Насте. Веря в великую и безграничную силу искусства, он вдруг решил: Настин талант – вот то единственное, что поможет открыть девушке дорогу к её призванию! Неужели господа её, увидев, сколь она прекрасна на сцене, не позволят своей крепостной играть у них в театре!

Это решение товарищи его встретили по-разному. Ваня Нарыков, Яков Данилыч Шумской, брат Гаврила – восторженно.

– Вот поглядите, братцы, какой она будет Семирой! – воскликнул Ваня, и его красивое мальчишеское лицо засияло.

Кроме Волкова, пожалуй, он один из всей труппы понимал и ценил силу Настиного дарования.

Другие отнеслись с недоверием к будущему выступлению Насти. Всё-таки, как же? Хорошо ли? Женщина – да на сцене?

А многие, не стесняясь, осуждали: девке, к тому же крепостной, играть в трагедии? Срам! Другого ничего не скажешь.

Так или иначе, в этом, как и в любом другом деле, Волков настоял на своём, и Настина судьба была решена.

Последняя проба

– Ещё разок, Настя, – проговорил Фёдор Григорьевич, – пройдём из первого действия явление второе. Знаешь, о чём говорю?

Настя кивнула. Стала поодаль от Волкова. Вся как-то подтянулась и мысли все собрала. Скрестила на груди руки.

Волков же вышел на авансцену, почти к рампе. Начал громким, звучным голосом:

 
Настал нам день искать иль смерти, иль свободы.
Умрём иль победим, о храбрые народы!
 

В театре и пусто и холодно. Занавес поднят, на сцене горит только одна свеча. И от её колеблющегося света по потолку, по стенам ходят неясные и какие-то странные тени.

Обычно на репетициях «Семиры» бывают лишь участники будущего спектакля. Конечно, сам Фёдор Григорьевич. Он и режиссёр, он играет и киевского князя Оскольда. Михаил Чулков готовит роль Ростислава, сына Олега, возлюбленного Семиры. Лёше Попову Волков поручил роль Избраны, подружки Семиры. Здесь ещё некоторые актёры – Иконников, Шумской, Гаврила Волков...

И Настя.

С ней Фёдор Григорьевич терпеливо на каждой репетиции работает над ролью Семиры.

А сегодня людей собралось несколько больше. Пришли и посторонние. Например, купец Григорий Серов, давнишний друг и приятель Волкова. Сам без ума любящий театр, он тонкий ценитель актёрской игры. И ещё кое-кто сидит на передних скамейках.

Лиц их Настя не видит, они скрыты темнотой. Да она старается и не смотреть в ту сторону, откуда на неё зияет чёрная, без единого проблеска света, пустота зрительного зала.

Не то что она страшится или волнуется, что её игру смотрят сейчас незнакомые и для неё совсем чужие люди, хотя она всё время чувствует на себе их внимательные, и не просто внимательные, но какие-то изучающие и даже придирчивые глаза. Нет, ничего ей не страшно, если возле неё Фёдор Григорьевич.

Но она боится, что присутствие этих незнакомых помешает ей хорошо сосредоточиться, стать Семирой, по-настоящему той Семирой, которую она сейчас будет представлять. А Фёдор Григорьевич не раз и не два, но постоянно ей толкует: всё – и движения, и походку, и голос свой нужно примерять к мыслям и чувствам того, от чьего лица ты ведёшь роль...

Но вот она посмотрела на лицо Фёдора Григорьевича, Нет, на лицо своего брата – киевского князя Оскольда, и ей уже всё равно – сидит кто-нибудь или никого нет на передних скамейках перед сценой.

Её самой уже нет на этих театральных подмостках, в этом полутёмном, холодном помещении. И она уже не девушка Настя, принадлежащая своим господам на всю жизнь, начиная с той минуты, когда раздался её первый младенческий крик...

Сейчас она в стольном городе Киеве, осаждённом врагами. Смелая и благородная княжна Семира, она горюет лишь о том, что родилась не мужчиной, что не может вместе с любимым братом Оскольдом и его воинами стать на защиту своего города.

Заломив руки, с трогательной нежностью и простотой, она восклицает:

 
Природа! Для чего я девой рождена?
.................................
Не буду в храбрости имети с вами части.
 

И напрасно брат старается утешить, успокоить её. Напрасно говорит ей:

 
Довольно мужества, сестра моя, в тебе.
 

Семира безутешна. Вместе с ней безутешна и Настя:

 
Довольно – для меня, но для народа – мало...
 

...Окончив сцену, Настя быстро глянула на Фёдора Григорьевича. Спросила его глазами: так или не так? Может, ещё раз повторить? Или хватит?

В её глазах робкая мольба: уж пусть простит её, бестолковую, Фёдор Григорьевич. Больно много приходится на неё тратить времени...

Волков ответил ей улыбкой, которая всегда освещала его лицо, если он бывал доволен Настиными успехами.

Сказал:

– Так, Настя! Всё так, и всё очень хорошо! Теперь иди садись и слушай, чего станем говорить.

Настя пошла и покорно села на скамейку, которая стояла тут же, на сцене. Положила на колени руки. Чуть шевельнула плечами: зябко ей, холодно в нетопленном помещении.

Ей и в голову не приходило, что вот сейчас Волков скажет то, о чём она ни думать, ни мечтать не смела. Вернее, и думала и мечтала, но мечты и мысли были такими смутными, такими неуловимыми, как те зарницы, что вспыхивают на небосклоне летним вечером. Вспыхнут и погаснут, И опять перед глазами нет ничего, кроме края неба, затянутого свинцовой тучей...

– Как, братцы? – спросил Волков, обращаясь и к своим товарищам, актёрам, и к тем незнакомым, что сидели в зале. – Жду вашего последнего суждения...

А Насте и невдомёк, что это о ней идёт разговор. Глаза следят за причудливыми тенями, что ходят-бродят по раскрашенным полотнищам кулис, но мысли заняты другим, лицо озабоченно: позабыла она, кажется, сказать Грунюшке, чтобы дверь в избу не закладывали на щеколду. Придётся опять стоять на морозе, ждать, пока кто-нибудь выйдет во двор. В тот раз долго простояла. А стучать-то боязно. Да и стоять тоже боязно...

Вдруг Настя услыхала своё имя.

– Я рад, братцы, что Настя вам понравилась, – просто сказал Волков.

– Да чего там! Настоящий талант! Не сомневаюсь в том, Федя... Хорошо! Очень хорошо!

Это говорит Серов. Он уже на сцене, вместе со всеми волковцами. Смотрит на Настю. Лицо у него хорошее, какое-то задумчивое, голос душевный.

– Значит, решено!.. Иди-ка сюда, Настя! – позвал Настю Волков. – Слыхала, о чём говорили?

Настя смутилась. Так покраснела, что всю её точно жаром обдало. О чём же они сейчас говорили? Ничего она не слышала, ничего не знает.

Молча стояла, опустив голову, не смела глаз поднять на Фёдора Григорьевича.

А Волков продолжал:

– Решили, Настя... Будешь играть Семиру. Тебе даём эту роль.

Тут Настя наконец поняла. От страха у неё подкосились коленки. Забилось сердце. Только и смогла пролепетать:

– Бог с вами... Фёдор Григорьевич! – всплеснула руками, и больше слов нет.

– Да, Настя, – с какой-то даже суровой торжественностью в голосе проговорил Волков. – В январе ставим «Семиру», будешь играть в этой трагедии главную роль.

Испуганными глазами смотрит Настя на Волкова. Верит и не верит... Не ослышалась ли?

И вдруг её словно пронзило: не мимолетная зарница вспыхивала и гасла летним вечером на небосклоне, затянутом облаками. Нет, жаркие солнечные лучи пробили снежные тучи, и светило, сияющее и блистательное, готово сейчас подняться для неё на небо...

Чему быть, того не миновать

Фёдор Григорьевич приказал, не скупясь, со всей щедростью сделать костюмы к трагедии «Семира». Лучший из всех получился наряд Семиры.

Алого атласа, расшитый золотым позументом, был её сарафан. Точно из прозрачной дымки – белые, кисейные рукава. Кокошник, украшенный крупным стеклярусом, издали горел и переливался драгоценными самоцветами. От него до пола спускалась фата.

Накануне того дня, когда было назначено представление, Настя примерила этот наряд. Косу ей перевили лентами и, как полагается, слегка начернили брови, нарумянили.

Фёдор Григорьевич, оглядев её всю, с ног до головы, сказал только одно словечко:

– Хорошо...

– Ох, Фёдор Григорьевич, – тихо шепнула Настя, – я как подумаю о завтрашнем – дух захватывает...

И с какой-то грустной озабоченностью в глазах она отошла от Волкова. Длинная фата колыхнулась за ней, точно белое облако.

Сам-то Фёдор Григорьевич беспрестанно размышлял о предстоящем представлении «Семиры». Не слишком ли смела его попытка? Решиться на такое, чтобы в женской роли выпустить женщину? Хорошо, если Настя не сробеет. А если вдруг растеряется? Слова не сможет вымолвить?..

Да нет, пустые беспокойства! Никогда она не робела, никогда не терялась, и завтра всё у неё будет, как надо...

А сейчас, глядя ей вслед, Волков невольно залюбовался: хороша-то как! Поступь величавая, осанка гордая. Эх, Настя, Настя, родиться бы тебе киевской княжной, а не крепостной господ Сухаревых...

А Гаврила Волков и Миша Чулков, эти точно обалдели оба. Смотрели на Настю молча, поражённые. Потом Гаврила негромко сказал:

– Вот ты какая... – и в тихой задумчивости опустил голову.

...Трагедия «Семира» была назначена на воскресенье. В этот день, 7 января 1752 года, театр на Никольской улице отмечал свою первую годовщину.

Поутру же седьмого января Лизавета Перфильевна возвращалась домой от поздней обедни. На ней салоп зелёного бархата, оторочен куньим мехом. На голове тёплый чепец с лентами.

Чуть припадая на одну ногу, позади семенит верная её прислужница Неонила Степановна.

А вслед им со всех ярославских колоколен несётся многоголосый трезвон. Утренняя служба окончена, народ расходится по домам.

От церкви Иоанна Златоуста, в чьём приходе Сухаревский дом, недалеко. Можно и пешком пройтись по морозцу. Медленно, без спешки.

А денёк-то ясный, зимний. Снег под ногами скрипит...

И на душе у Лизаветы Перфильевны ясно, хорошо. А как же? Встала рано. Отстояла всю службу. Послушала проповедь отца Варфоломея. А отец-то Варфоломей, нет, не лишние слова говорил насчёт вертепа. Это он про театр. Про тот самый, купца Волкова... И не зря помянул, что-де, мол, греховными соблазнами стали люди себя сверх меры тешить, а про душу забыли вовсе...

А дома Лизавету Перфильевну ждёт кофе. По праздникам можно себя побаловать. С топлёными сливками. Да левашники с сушёной малиной. Да пирожки...

– Лизавета Перфильевна! Ах, Лизавета Перфильевна... Да куда же вы торопитесь, матушка моя?

Лизавета Перфильевна оборотилась. Помещика Лялина жена догоняет. Тоже, значит, всю службу отстояла. Так себе, вздорная бабёнка. Однако подождать нужно. Обиды чтобы не было.

Теперь обе барыни идут рядом. На Лялиной тоже салоп. И тоже бархатный. Только не зелёный, а брусничного цвета. На голове же не чепец, а эдакая шляпка-финтифлюшка. Лизавета Перфильевна покосилась на шляпку с завистью.

А Неонила Степановна хотя и сзади плетётся, но уши теперь навострила. Не пропустить бы, что там барыни между собой станут говорить.

– Ах, Лизавета Перфильевна... Ах! ах!.. – тут же начала Лялина. И пошла выкладывать – и про то, и про сё, и про одно, и про другое.

«Сорока, чистая сорока!» – думает Неонила Степановна, но слушает внимательно.

– Да вы в театр-то нынче пойдёте? – будто невзначай спросила Лялина у Сухаревой.

Лизавета Перфильевна ответила, как ножом отсекла:

– Не пойду.

А Лялина дальше:

– Ах, ах, милочка моя! Что ж вы? Трагедию «Семиру» будут нынче комедианты купца Волкова представлять. Говорят, до того жалостная! Я уж наказала, чтобы билеты припасли... Петербургского сочинителя какого-то...

Лизавета Перфильевна слушала в суровом молчании. Думала: не зря, ох, не зря поминал в нынешней проповеди отец Варфоломей про вертепы... Вон куда зараза прошла! А шляпка? Фу ты, смотреть тошно на эту шляпку!

Спросила громко, чуть прищуря глаза на собеседницу:

– Вы, милочка моя, проповедь нынче слушали?

Лялина поглядела на Лизавету Перфильевну:

– Разве не приметили меня? Неподалёку от вас стояла...

– Потому и спрашиваю! А у вас, милочка моя, одна суета в мыслях... Сами по театрам расхаживаете да ещё хвалу вертепам произносите... Стыдитесь!

Лялина чуть не задохнулась от возмущения. Остановилась. Нет, вы подумайте! Какая-то Сухарева да поучать её взялась? Её, которая два раза в Петербурге побывала. У которой брат...

Ну, нет!

И, поглядев на Лизавету Перфильевну тоже с прищуром, спросила медленно:

– И нечего вам, голубушка, людей уму разуму учить. Я-то разок-другой, это верно, в театре была... В том греха большого не вижу. А вот вы-то хороши! Свою дворовую девку пускаете выламываться при всём народе...

У Лизаветы Перфильевны глаза налились гневом:

– Вы что, в своём уме?

– И в уме своём и в здравой памяти! – отчеканила Лялина. – А про вашу девку весь город толкует. Нынче будет в театре представлять. Стыд и срам! Ещё такого не было... Да я бы, чтобы свою пустила! Да я бы...

У Лизаветы Перфильевны губы побелели. Крикнула:

– За такие слова в ответе будете! Чтоб моя девка...

– А уж про то вам лучше знать! – кинула Лялина и, высоко подняв голову, прошла мимо Лизаветы Перфильевны.

Лизавета Перфильевна стояла как оглушённая. В голове всё помутилось.

Да нет... Быть того не может? Её дворовая девка чтобы посмела думать о таком, да чтобы без её ведома? Со зла наговорила сейчас трещотка...

Но откуда же такие толки пошли? Раз нет огня, не бывает и дыма.

– Неонилка!

А Неонила Степановна рядом, под рукой. И объяснять ей не надо, что от неё требуется.

– Разузнаю, матушка-барыня...

– И чтобы без промедления!

– Не извольте беспокоиться...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю