355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Могилевская » Повесть о кружевнице Насте и о великом русском актёре Фёдоре Волкове » Текст книги (страница 4)
Повесть о кружевнице Насте и о великом русском актёре Фёдоре Волкове
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:25

Текст книги "Повесть о кружевнице Насте и о великом русском актёре Фёдоре Волкове"


Автор книги: Софья Могилевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

Волков узнаёт Настю

Незаметно для себя Настя сперва оказалась на пороге горницы, а потом, сделав несколько небольших шагов, очутилась и в самой горнице, где шла читка пьесы.

Кто-то попробовал оттолкнуть её обратно к дверям. Но она была сейчас как во сне. Не поняла, что от неё хотят. Только молча отвела плечом руку, которая её толкала – мол, не трогайте меня, не мешайте мне, – и осталась стоять где стояла.

И было во взгляде этой девушки и в том, с каким страстным и пристальным вниманием слушала она, нечто такое, что её больше не трогали и позволили находиться здесь.

А Ваня Нарыков, произнеся последние слова, с надеждой и тревогой взглянул на Волкова: ну что? Так или не так?

И вдруг за спиной, из темноты, куда еле доставал неяркий свет свечи, кто-то с тихим вздохом проронил:

– Нет, не так.

И Ваня Нарыков и Волков оба быстро повернулись на голос, и оба увидали Настю.

Брови у Волкова нахмурились: откуда она взялась? Кто такая? Он не терпел, когда посторонние присутствовали во время репетиций,

– Ты здесь зачем? – резко спросил он Настю. – Кто позволил?

А Настя... Что только на неё нашло? Откуда смелость взялась? Она ничуть не испугалась ни этого сердитого голоса, ни этих нахмуренных бровей, ни холодного блеска, который появился в глазах Волкова.

Чуть подалась вперёд, сказала очень тихо:

– Вот ведь как надобно...  – и начала повторять слова, которые успела запомнить, находясь здесь.

Была в её лице, в голосе, во всех движениях милая подкупающая простота, непосредственность и вместе с тем какое-то настоящее, неутешное девичье горе...

– Смотри ты... – пробормотал Волков, разглядывая девушку.

Но, проговорив всего лишь несколько слов, Настя запнулась. А запнувшись, сразу смутилась и смолкла.

– Ты кто же такая? – спросил Волков и подошёл к Насте поближе. – Откуда ты?

Настя не ответила. Сделала было лёгкое движение, чтобы убежать из горницы, и не убежала. Будто заворожённая, смотрела на Волкова, прижимая к груди свой цветастый платок.

–  Да откуда ты? – снова спросил Фёдор Григорьевич.

Взгляд его уже не был сердит. Он со всё возрастающим интересом смотрел на незнакомую девушку, так неожиданно очутившуюся среди них.

И вдруг из глубоких недр памяти возникло: и тот летний полдень, когда он возвратился из Москвы, и плетень, что тянулся вдоль дороги, и поющая за плетнём девушка, так внезапно убежавшая в глубину сада... Неужели это она, та самая? Вот эта, что стоит перед ним с такими испуганными глазами?

А память у Волкова была превосходная. Раз увидев человека, он навсегда запоминал его лицо.

И, улыбнувшись Насте, он весело спросил:

– Погоди, погоди... Ты почему ж убежала тогда?

Но Настя глядела на Волкова и слова не могла из себя выдавить. Давешняя смелость у неё пропала, а сейчас ей хотелось провалиться сквозь землю и от стыда и со страха.

– Нет, ты скажи, почему убежала? – продолжал Волков всё с тем же весёлым добродушием.

Наконец Настя чуть слышно прошептала:

– Испугалась...

– А сейчас?

– Ещё пуще боюсь!..

Совсем сконфузившись, Настя закрыла рукавом лицо и метнулась за дверь.

Волков загородил ей дорогу.

– Не бойся, мы не страшные, – сказал он, засмеявшись, и все, кто находились в горнице, тоже засмеялись.

Тогда Настя глянула поверх рукава сначала одним только глазком, потом и другим, а там и вовсе отвела от лица руку. И вроде бы совсем перестала бояться.

А Волков снова стал серьёзным и принялся задавать ей вопрос за вопросом: звать-то как? Настей? Чья она? Крепостная помещика Сухарева? Ну как же, как же, Никиту Петровича он знает. Нет, не знаком, однако как не знать!

– Грамотная ты, Настя?

Настя покачала головой: нет, бог не вразумил.

Волков подумал: да чего он спрашивает? Какая может быть грамота у крепостной! Но всё-таки...

– Настя, как же ты запомнила стихи, которые за Ваню говорила?

Опять к Насте вернулась смелость, и она с лукавым задором ответила:

– Уж как запомнила, не ведаю, а запомнила!

– А родом ты откуда? – спросил Фёдор Григорьевич снова.

– Из Обушков, – сказала Настя и, застенчиво краснея, подняла на Волкова доверчивые глаза: – Знаете, где наши Обушки?

«О златые, золотые веки...»

С этого самого дня для Насти наступила счастливая пора жизни. Волков сказал ей тогда же, на прощанье: «Коли хочешь, можешь приходить к нам, Настя...»

Да, так и сказал: коли хочешь, можешь приходить...

«Эх, Фёдор Григорьевич, Фёдор Григорьевич, какие слова ты сказал мне – коли хочешь...»

Поутру, чуть открывались у Насти глаза, все помыслы её были об одном: как бы скорее вырваться и бежать на Пробойную улицу, где в знакомой горенке каждый вечер читали то одну пьесу, то другую и где был он, Фёдор Григорьевич, так ласково её приветивший.

Натаскав полны кадки воды (а по воду ходить стало труднёхонько – из проруби приходилось брать: наступили морозы, и тяжёлыми льдами сковало Волгу), Настя поближе к вечеру отпрашивалась у стряпухи Варвары: «Можно теперь?» Та её отпускала безо всяких, полюбила ласковую, работящую девушку. «Иди, иди, ладно! Хватит воды-то...» И дед Архип, подняв голову от лаптей, которые плёл для всей дворни, негромко бурчал: «Не хватит – принесу за тебя. Примечай только получше, вернёшься – расскажешь...»

Так уж повелось с того первого вечера, когда, прибежав от Волкова, Настя принялась рассказывать всё по порядку – и как неприметно стояла она за дверями и сперва смотрела да слушала, и как потом в горницу ступила, и как не стерпела да начала говорить, и как сам Фёдор Григорьевич её хвалил.

В тот вечер впервые в закопчённой людской избе раздались звучные, непонятные и, может, именно своей непонятностью притягательные стихи Сумарокова.

Настина цепкая память схватывала почти всё, что она слыхала на читках. И то, что она потом рассказывала в людской, для всех, было похоже на выдуманные ею чудесные сказки, которыми она прежде тешила своих подруг в девичьей.

Её возвращения ждали. Лишь только распахивалась забухшая наружная дверь и Настя вбегала в избу, с печи или из дальнего тёмного угла раздавался нетерпеливый вопрос:

– Ну чего там нынче-то было? Сказывай...

И Настя начинала прямо с порога:

– Нынче у них комедию представляли. Про судью Шемяку. Сам Фёдор Григорьевич сочинил. Ох, смеху-то было! Ну все животики надорвали...

И тут начинала Настя своё представление. Одна на все голоса говорила, и за жулика судью Шемяку, который без мзды никак не мог обойтись. У него неправое дело правым становилось, лишь бы в руку деньги ему сунуть. И за умного его слугу Карпа говорила. И за глупую дочку купцову – Дашу. И за купца из Санкт-Петербурга Сидора Силуяновича Проторгуева... Хоть важный человек, а тоже жулик!

– А Карпа у них Яков Данилыч Шумской представлял! Сейчас покажу как...

До поздней ночи никто не ложился. От крепкого мужицкого смеха вздрагивало и колебалось пламя лучины, что горела на шестке.

– О-хо-хо-хо, – держась за живот, смеялась Варвара.– Да ты хоть бы перекусила малость, ведь голодная! – И она подсовывала Насте сбережённые для неё остатки еды.

Куда там! До еды ли! Настя прохаживалась пузом вперёд – ну ни дать ни взять сам пакостник и взяточник судья Шемяка!

– Ой умора! – хихикал беззубым ртом дед Архип.

– Вали, Настя! Так его, окаянного, так его! – Шлёпая могучими ладонями, подначивал рябой мужик Кузьма. – Есть правда на земле...

Скотница Аксинья хохотала до упаду, утирая слёзы краем подола...

...А в той горенке у Волкова Настюшка сидела тихая, как мышонок. Слова от неё никто не слыхал, если без надобности. Знала своё место – только смотрела и слушала. Щёки у неё горели жарким румянцем, глаза светились. И вся она была, как растеньице, что прежде чахло в темноте, а теперь, на свету, вдруг зацвело и зазеленело...

Иной раз Насте казалось, что Фёдор Григорьевич и не видит её и не знает, что она сидит сбоку, примостившись на краю сундучка. А он вдруг подойдёт к ней и спросит:

– Запомнила слова, какие сейчас Ваня говорил?

– Запомнила, – отвечала Настя и робея поднималась с сундука, на котором сидела.

– Повтори!

И Настя повторит слово в слово, ничего не пропустит.

– А теперь объясни, про что тут, – требовал Волков.

И большею частью Настя молчала. Молчала, потому что объяснить не могла: мало она понимала из того, что сейчас говорила. Просто запомнила по порядку, а о чём там, где же всё пересказать?

Тогда Фёдор Григорьевич принимался растолковывать ей всё самыми простыми словами. Терпеливо говорил, обстоятельно, понятно. А потом приказывал сесть обратно на сундучок и слушать дальше.

Настя садилась, а сердце у неё так и стучало. Не рассердился ли Фёдор Григорьевич на неё, на бестолковую? Вон как глянул. Строго, без улыбки... А вдруг нынче же и скажет: нечего тебе тут делать, совсем ты без понятия, девка...

А Насте легче умереть теперь, чем не бывать здесь, в этой горнице, не видеть ставших милыми её сердцу людей – и Ванюшку Нарыкова, и Якова Данилыча, и всех остальных.

Дня не может она прожить, чтобы не сбегать в дом на Пробойной улице, чтобы не поглядеть на них, чтобы не послушать Фёдора Григорьевича, речей его умных.

Белый свет обернётся для неё чёрной ночью, коли скажет он: «Нечего тебе тут, Настя, делать, не мешай нам больше...»

Не знала она, как часто Волков, говоря про неё своим товарищам, разводил руками:

– Диву я даюсь на нашу Настю! Откуда что берётся? Неграмотная, не понимает, о чём говорит... Но какая сила чувств! Какие краски и переливы в голосе... Этот алмаз будет прекраснейшим брильянтом, если его обработать!

...Случалось, что, устав после репетиции, кто-нибудь предлагал:

– Не спеть ли, братцы?

А петь они любили. И более других Волков. Чаще всего пели песню, которую он сам и сочинил.

Запевал обычно один человек: Миша Чулков либо Гаврила Волков. У них были красивые, мягкие голоса.

Начинали тихо и задушевно:

 
Станем, братцы, петь старую песню,
Как живали в первом веке люди...
 

Хор подхватывал припев, тоже очень тихо и проникновенно:

 
О златые, золотые веки!
В вас щастливо жили человеки.
 

Но с каждым повторением крепчал и наливался голос запева, и всё громче пел хор:

 
Не гордились и не унижались.
Были равны все и благородны...
 

А последние фразы песни звучали как-то грустно, словно горюя о несбыточном:

 
Так прямые жили человеки...
Те минули золотые веки!
 

И хор чуть слышно, почти шёпотом заканчивал:

 
О златые, золотые веки!
В вас щастливо жили человеки...
 

Не передать словами, как нравилась Насте эта песня! Слушала бы она с утра до ночи и с ночи до утра...

А больше всего нравились ей вот эти слова: «Не гордились и не унижались, были равны все и благородны!»

Неужто может быть такое? Чтобы равны были все и благородны? Чтобы не гордились одни, а других бы всю жизнь не унижали?

Поздним вечером бежала она домой. Бежала самыми укромными переулками, закоулками. Через плетень перелезала, по сугробам на огороде проложила узкую стёжку-дорожку. Только бы не повстречать кого не надо... Не сомневалась – коли барыня узнает, не помилует.

Но пока всё было ничего, и Настя почти каждый вечер бегала в полушкинский дом...

Театр накануне открытия

Приближались святки.

Приближался и день открытия нового театра на Никольской улице.

Как могло случиться, чтобы за столь краткий срок театр, даже мечты о котором недавно казались Волкову не только дерзновенными, но и несбыточными, был накануне своего открытия?

Этот вопрос не раз задавал себе Фёдор Григорьевич. Думал, удивлялся и радовался...

Совсем же недавно всё было. Детство. Годы ученья в Москве. Школьные спектакли, на которых он и его друзья-однокашники с увлечением и со страстью представляли духовные драмы, сочинённые Дмитрием Ростовским, Симеоном Полоцким, Феофаном Прокопóвичем. Даже пытались тогда играть некоторые пьесы великого француза Мольера, приспосабливая их для своих школьных спектаклей.

Потом возвращение в Ярославль. А любовь к театру и театральным представлениям становится ещё сильнее. Вокруг него, Волкова, собирается целая компания молодёжи. Все они любители театра. «Охотные комедианты». И снова ставятся спектакли. Они идут в доме отчима Полушкина для очень тесного круга друзей и знакомых. А это скучно, не удовлетворяет. Да, кроме того, желающих попасть на эти «комнатные» спектакли становится всё больше и больше. Комнаты не могут всех вместить.

Помнит он ту последнюю ночь на Красной площади перед отъездом в Ярославль... Причудливые блики месяца сияют в выпуклых стёклах Василия Блаженного. И кремлёвские башни, молчаливые и строгие. И часы с заморской музыкой проиграли полночь. И он сам со своими мыслями и думами.

И от этой ли торжественной тишины, что царила вокруг, от красоты ли этой летней ночи, но он начинает, сначала тихо, вполголоса, потом всё громче, всё звучнее, говорить любимую свою оду Ломоносова:

 
Лице свое скрывает день;
Поля покрыла влажна ночь,
Взошла на горы черна тень;
Лучи от нас склонились прочь.
Открылась бездна, звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.
 

И кажется ему, что голос его звучит, как набат, из края в край огромной площади и эхом отдаётся среди молчаливых стен и башен Кремля.

А наверху, над его головой, звёздным шатром повисло небо.

Столько звёзд, что даже свет месяца не может притушить их мерцающего блеска...

Потом ему пришлось бежать без оглядки. Замелькали огни фонарей: это к нему и оттуда и отсюда – со всех концов устремились растревоженные его голосом стражники.

Не тогда ли ему впервые пришло в голову: а если тот амбар, что стоит у них во дворе пустым уже много лет, если взять его да приспособить на первый случай для их представлений?

Сколько народа потянулось на воскресные спектакли! Из всех уголков Ярославля. Уже и амбар стал тесен.

И вот наконец – скоро открытие нового театра. Огромного. На тысячу зрителей.

Постройка его подходит к концу. А строил этот театр, можно сказать, весь Ярославль!

Спору нет, немалую толику денег вложили в это дело они, Волковы, пять братьев. Но разве им одним по силам было бы поднять такую постройку, да ещё за такое короткое время?

Содержатель ленточной фабрики Фёдор Холщевников с сыном Егором, оба страстные театралы, прислали для постройки тёса и брёвен. Дал кирпича купец Григорий Серов, тоже любитель театральных представлений. Он и сам иногда ставит у себя в доме спектакли. Кузьма Крепышев прислал сказать, что пусть, мол, не сомневаются: он отпустит холста на занавес и декорации. Бесплатно отпустит и сколько потребуется! Кто дал красок, кто гвоздей, кто кровельного железа...

И закипела работа!

Явились и плотники, и столяры, и маляры, и кровельщики. Да нет, без денег пришли работать! Гончарных дел мастера – ими славится Ярославль – сделали для печей их будущего театра фигурные изразцы с разноцветной поливой – зелёной и жёлтой.

Теперь большое деревянное здание театра стоит готовое. Снаружи оно ничем не примечательно: просто длинный сарай без окон. Да и внутри в нём нет ничего особенного. Разве только большая удобная сцена и нечто вроде чуланов позади неё, где смогут переодеваться актёры.

Но ведь главное в другом: сколько людей смогут смотреть их спектакли! Кто захочет, тот и смотри. Можно и одну копеечку за вход!

Сейчас все они – сам Фёдор Григорьевич, и оба его брата, и остальные актёры – заняты устройством сцены, декорациями, освещением, костюмами. Все они на время превратились в декораторов, костюмеров, в маляров и плотников.

Поскорее хочется открыть театр, а работы, кажется, прибывает с каждым днём!..

Страдная пора

– Фёдор! Фёдор, поди-ка, глянь! – крикнул Гаврила Волков, подзывая брата. – Чего-то подбавить надо, не то сини, не то зелени... Не тот колер, мертво очень...

Он отходит от холста. Издали смотрит на тёмно-серые, почти чёрные мазки. Это декорация – скалы, к первому спектаклю. «Милосердие Тита» пойдёт в день открытия театра.

Волков подходит к Гавриле. Некоторое время молча смотрит на скалы. Потом берёт у брата большую кисть и, обмакнув в краску, уверенной рукой кладёт несколько широких мазков. Но не синих и не зелёных, как думалось Гавриле. Нет, густой багрянец заиграл на скалах, точно лучи заходящего солнца, пробившись сквозь тучи, брызнули на мрачный пейзаж.

– Ловко! – усмехнулся Гаврила, отойдя от холста на несколько шагов. – Чего там, врать не стану – в мыслях не было мазнуть багрянцем...

А Фёдор Григорьевич уже хлопочет в другом месте. С Яковом Даниловичем Шумским прилаживает освещение сцены. Театр большой, зрителям дальних рядов плохо будет видна игра актёров, если не позаботиться об ярком освещении. После долгих поисков и размышлений Фёдор Григорьевич предложил сделать так: подле каждой масляной лампы, поставленной на краю помоста, прикрепить хорошо отшлифованный лист меди, выгнутый полукругом. Блестящая медная поверхность будет не только отражать свет лампы, тем увеличивая его яркость, но и отбрасывать лучи на лица актёров, декорации.

– А если малость наклонить? – предлагает Шумской и слегка нагибает полукруглый лист ближе к огню. – Обидно ведь! Больно много драгоценного нам света без толку уходит вверх, на потолок...

Фёдор Григорьевич с сомнением качает головой.

– Нет, тоже нехорошо. Лица будут в темноте, ноги же освещены. А если вот эдак? – с живостью говорит он и пристраивает сверху, над масляной лампой, медную пластину. – Как, Яков?

– А ничего... Получается!

И правда, свет под широким углом направлен теперь и не на пол и не на потолок, а прямо на лица тех, кто будет играть на сцене.

Очень хотелось волковцам открыть свой театр на святках. Но вот уже декабрь на вторую половину, и святки вот они, на носу, на днях начнутся, а работы, можно сказать, невпроворот!

Никто не сидит без дела – кто молотком орудует, кто грунтует холсты для будущих декораций, кто самые декорации пишет... А всё-таки до открытия – ох, как далеко!

– Фёдор Григорьевич, а Фёдор Григорьевич! – зовут плотники.

Этим нужно показать, какой высоты делать скамьи для сидения в первых рядах, а какой – в дальних.

А тут явились за Волковым из хора архиерейских певчих. Они разучивают вступление к пьесе: не зайдёт ли Фёдор Григорьевич, не покажет ли? Что-то не ладится у них.

Все стороны блистательного и разностороннего таланта Волкова проявляются в эти страдные для театра дни.

Когда театр строился, он был его архитектором. По его чертежам и рисункам сделали само здание.

И теперь без него, без его советов и указаний, казалось, никто шагу не может ступить.

Наделённый тонким и острым умом, он обдумал всё оборудование сцены – подъёмный занавес, отодвигающиеся в стороны боковые кулисы, освещение и, наконец, машины для разных сценических эффектов.

...Как-то, уставшие после рабочего дня, все уселись на сцене. И здесь, как в горенке после репетиций, один из них предложил:

– Споём, братцы, что ли?

И запели.

И вдруг Фёдору Григорьевичу показалось – словно чего-то не хватает в их хоре. Нет той тонкой звуковой окраски, к которой привыкло ухо.

Вспомнил: где же Настя? Почему её не видно последнее время?

В сутолоке этих дней было не до неё. А вот сейчас как-то пусто... Привык он видеть её милое лицо, ясную улыбку, её весёлую готовность каждому помочь.

– Что это Насти нет? – опросил он, когда кончилась песня. – Может, не знает, где мы теперь сбираемся?

– Знает, – ответил Гаврила. – Намедни повстречал её. Спросил о том же. Говорит, сейчас никак вырваться не может.

– Да ведь какой с неё опрос, – прибавил Иконников. – Крепостная!

Волков задумался. И снова пришло на ум то, что знал давно: да, подневольная Настя, крепостная. Что хотят господа, то с ней и сделают. Их воля – не её...

Святки

На святках к Сухаревым понаехал полон дом гостей. Из дальнего поместья приехала сестра Никиты Петровича, Мария Петровна. Приехала в тяжёлой колымаге, лошади цугом. При Марии Петровне в колымаге муж, дети. А в кибитке – приживалки, няньки, мамки, две дворовые девки да баринов слуга.

Явилась из Углича и сватья Лизаветы Перфильев-ны – старая барыня Головина. Та привезла с собой пять кошек, и при каждой кошке по дворовой девке для ухода.

Стряпуха Варвара на людской кухне совсем с ног сбилась – легко ли накормить этакую ораву! Тут и своей-то дворни, слава богу, хватает, а с гостями сколько прибыло...

Готовка шла от зари до зари.

И на барской кухне тоже – готовить начинали с раннего утра, лишь к ночи еле управлялись.

Из деревень пришли обозы с морожеными гусями, утками, курами, индейками. С копчёной, вяленой и сушёной рыбой. Из кладовых то и дело выкатывали бочонками солонину и свинину. Вытаскивали кулями муку, крупу.

Обедать садилось человек до сорока. Обедали не меньше трёх часов. На обед подавали пять перемен, а сколько блюд в каждой перемене – и сосчитать трудно.

На святках в Ярославле так было почти в каждом помещичьем доме. Пиры шли за пирами. Вечерами маскарады, балы да ещё всякие другие увеселения.

Ярославцы хвалились: «У нас, как в Москве или в Санкт-Петербурге! Понимаем, как нужно время проводить...»

А Настя всё таскала и таскала воду. Для неё праздник был не праздник. Какое там! Сколько народу надо накормить, напоить, в бане помыть. И везде и всюду та водица, что таскает она с Волги.

Ввезёт во двор салазки с кадкой, перельёт воду в бочку, что стоит в сенях людской избы, или в другую, что при барской кухне, или в третью, что в бане, чуть переведёт дух – и снова по воду.

Насте в подмогу отрядили Груньку, скотницы Натальи дочку. Наталья слёзно просила: «Ты не замай мою Грунюшку, смотри, какая из себя хиленькая и годков ей мало»... У Насти – добрая душа. Пообещала беречь Груньку. Воду из проруби сама вытаскивала. Груне не давала. А Груня только салазки толкала, когда в гору тянули, да приглядывала, чтобы кадка с водой не свернулась набок.

А вода в проруби темна, холодна... Опустишь ведро, а его словно кто за дно ухватил и держит. Не похоже, чтоб в этой тёмной, студёной воде жила прекрасная царевна с глазами, как небесные звёзды. Небось на зиму уплыла далеко-далеко, в тёплые края. А сейчас подо льдом злые чудища подводные. Они и держат вёдра с водой, никак от них не вытянешь!

На седьмой день святок, как раз под Новый год, дед Архип поднялся с лежанки и сказал:

– Вы, девоньки, как проклятые... Вот уж истинно говорят: в чём кошке веселье, в том мышке слёзы. Сходите на ярмарку, погуляйте. Ныне я повожу за вас воду.

И дал Насте и Груне по копейке, чтобы купили себе чего-нибудь ради праздника. Или орехов, или стручков цареградских сладких, или сушёных груш, что ли...

Дед – он богатый! Ему за лапти иной раз копейку дадут, иной раз и полторы копейки за пару.

Дедову копейку Настя спрятала.

Как же, будет она сласти себе накупать! Не маленькая, обойдётся и без орехов... А вот люди говорят, будто за смотренье в новом театре на Никольской улице деньги придётся платить. За какие места по шести копеек будут брать, за какие – только одну копейку.

И Настя низко, в пояс, поклонилась деду:

– Спасибо, дедушка! Вечерком тебе рубаху постираю. Где надо и заплаты положу...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю