Текст книги "Театр на Арбатской площади"
Автор книги: Софья Могилевская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Глава четвертая
О том, как Санька увидела на земле кошелек
Они были очень разными, эти два человека, присевшие на скамью.
Один – старинного княжеского рода Александр Александрович Шаховской.
Второй из купцов – Плавильщиков Петр Алексеевич.
Шаховской – истый петербуржец, слегка презиравший Москву и все московские театральные порядки, о которых знал хорошо, хотя лишь временами – вот как теперь – наезжая в Москву.
Плавильщиков – москвич, верный своему городу, почитавший Москву превыше всех городов на Руси. Самое короткое время он провел на сцепе петербургского театра, чтобы, вернувшись в Москву, уже более никуда не выезжать.
Шаховскому в ту пору, о которой ведется рассказ, было лет тридцать пять или около того, Плавильщикову уже перевалило за пятьдесят.
Один, несмотря на свой солидный возраст, был красив, хотя и дороден. Из-под крутого излома бровей смотрели строгие глаза, грива волнистых волос спадала на плечи.
У Шаховского же большой лоб переходил в изрядную плешь, обрамленную возле ушей и на затылке жидкими кудельками. Обладал он огромным носом, над которым и сам слетка подтрунивал. Глаза узкие, монгольского разреза, умные, с лукавством. Такой человек может отпустить столь ядовитую шутку, от которой не сразу очухаешься! Был оп высок, толст, неуклюж, однако очень подвижен.
Плавильщиков всегда говорил плавно и спокойно. Его голос, по-актерски правильно поставленный, переливался и рокотал на низких нотах, переходя от громкой речи до хорошо слышного полушепота.
А у Шаховского, казалось, во рту был спрятан пищик, вроде тех, которые бывают у балаганных клоунов или петрушек: несообразно с толщиной говорил оп тонким и писклявым голосом.
Плавильщиков был важен и нетороплив, Шаховской весь в суете и движении.
И несмотря на такое явное различие, двух этих людей роднила одна великая, неуемная, всепоглощающая страсть – любовь к театру. И тот и другой – оба они всю свою жизнь и все свое время отдавали театру. Оба были драматургами. Оба не видели другого призвания, кроме работы в театре.
Шаховской был не только драматургом, но и режиссером многих пьес, идущих на петербургской сцене, – умный и опытный педагог, он вырастил целую плеяду выдающихся русских актеров. Будучи ревностным поборником процветания в России своего отечественного театра, он взамен любимого в те годы театра французского ведал и направлял репертуар всех русских театров того времени.
То же самое можно было сказать и о Плавильщикове. Но кроме того, Плавильщиков был знаменитым актером. Актерский диапазон его был столь велик, что он заставлял зрителей рыдать, когда играл короля Лира в драме Шекспира, и покатываться от хохота, когда выступал в роли Скотинина в «Недоросле» Фонвизина.
Оба – и Плавильщиков и Шаховской – были широко и многосторонне образованными людьми.
Теперь Эти два человека, сидя на скамейке, вели между собой неторопливую беседу. А за их спинами, на траве, сидела Санька. Сидела смирно, чуть ли не затаив дыхание, и боялась лишь одного – чтобы эти важные господа не оглянулись, а оглянувшись, не прогнали бы ее прочь. Сперва она хотела было разуться – пусть отдохнут усталые ноги, прежде чем пускаться ей в обратный путь, – да постеснялась: уж больно нарядные господа разгуливали взад и вперед мимо березок.
Между тем плешивый толстяк с длинным носом, кивнув на барыню в синем наряде, пропищал своим тонким голосом:
– Да, сударь мой, хороша была сия актриса лет эдак с десяток тому назад… Прелестна!
Он поцеловал кончики своих собственных в щепотку собранных пальцев, чем очень позабавил Саньку. Она невольно стала прислушиваться к их разговору.
– Особо в водевилях, – прибавил тот, который был постарше.
– А в Мольере, в «Скапиновых обманах», плоха ли?
– Помню, помню! И бойка, и вертлява, и слова как жемчуг низала! Аплодисментов порядком нахватывала – публика сложа руки не сидела.
– Э-э, что там говорить, годы не красят! Теперь небось перешла на роли благородных матерей?
– Все больше по барским гостиным французские романсы распевает. У наших барышень и барынь мода на такие, сами знаете, ваше сиятельство…
– Что и говорить…
Оба умолкли. Один сверлил своими узкими насмешливыми глазами гулявшую по бульвару публику, второй задумчиво ковырял палкой песок возле скамьи.
А Санька в душе вроде бы и возмутилась. Не то чтобы она полностью поняла, о чем они говорили, но уловила: ту красивую в синем шелковом наряде они не хвалят, не восхищаются ею, а, напротив, за что-то порицают. А сами-то, сами? Один старый, другой… другой плешивый, а еще берутся такую раскрасавицу ругать…
– Так и не собрались к нам в Петербург? – проговорил Шаховской, оторвав глаза от публики и вновь обратившись к Плавильщикову. – А может, на этот сезон пожалуете?
– И-и-и… ваше сиятельство, куда уж теперь?! Шестой десяток пошел. В молодые годы не ужился, чего там говорить теперь…
– Любезнейший мой сударь, только что перед вами на коленях не стояли, а уж как звали, как звали!.. Навряд ли кого еще из актеров так приманивали, как вас! И роли вам самые первые и все сопутствующее…
Плавильщиков чуть усмехнулся, польщенный:
– Так-то оно так, но привержен я всеми помыслами к Москве. Родился здесь и помру в нашей матушке Белокаменной.
«Вот это да! – думала Санька. – И я тоже из Москвы ни на шаг. Какой-то Пе-тер-бург… Да ведь язык набок своротишь, пока вымолвишь. Москва всем городам мать!»
Сердцем она была с тем барином, который так красно говорил о Москве.
И как же все трое ошибались!
Где только не привелось побывать Саньке за свою жизнь, кроме Москвы! А князь Шаховской, человек не любивший Москвы, один из первых надел военный мундир Тверского ополчения и в грозные дни нашествия французов, оставив литературную и театральную деятельность, стал на защиту Москвы. Плавильщикову же пришлось последние дни перед смертью провести вдали от любимого им города и умереть вне Москвы.
– А вон, сударь мой, Митрофанушка идет, – вдруг развеселясь, воскликнул Плавильщиков. – Вон, в синем фрачке! Кому надобно представить сию роль из комедии господина Фонвизина «Недоросль», стоит лишь взглянуть на этого фанфарона – и роль готова!
Шаховской поглядел туда, куда указывал ему Плавильщиков, и тоже развеселился: уморителен был франт, важно проходивший мимо.
А Плавильщиков продолжал:
– Давеча довелось мне читать одно письмецо. Презанятнейшее! Писано оно генералом Архаровым своему приятелю. Рекомендательное письмо. «Мол, так-то и так, мой друг! Сын соседа по имению отправляется в Москву и желает послужить. Он большой простофиля, худо учится, а потому нужен ему покровитель. Мол, удели милость свою к дураку моего соседа, запиши в свою канцелярию. А при случае награди чином или двумя…» И вот полюбуйтесь, ваше сиятельство, каков стал наш Митрофанушка, имея знатного покровителя! Чинами не обойден…
– Э. батенька мой, кто посмеет ослушаться Ивана Петровича Архарова, коли он назначен московским военным губернатором, к тому же исполняет и полицейские обязанности. Все пути открыты сему Митрофанушке!
Санька последовала взглядом за тросточкой Плавильщикова и тоже хихикнула: вот чучело так чучело! На огород ставить, воробьев отпугивать… Ишь как вырядился – фрак лазоревый, жилет пунцовый, на сапожках кисточки, на жилете всякие побрякушки позванивают, в руках несет букетец, всякую минуту его нюхает, во все стороны глаза вскидывает. А щеки-то щеки! Почище всякой девицы набелил и нарумянил! И брови насурмил… Ай-яй-яй, срамота какая!
– Что и говорить, – тоненькой фистулой пропел Шаховской, продолжая следить глазами за щеголем, – про таковского лучше, чем Гаврила Романович Державин, и не скажешь:
Осел останется ослом,
Хотя осыпь его звездами.
Где надо действовать умом,
Он только хлопает ушами.
Оба засмеялись. И Санька тоже тихонько фыркнула. Таких-то послушаешь – не соскучишься?
– Ох, распотешил, батюшка! – продолжая смеяться, воскликнул Плавильщиков.
Крупные капли пота выступили у него на лбу, поползли вдоль щек. Он полез в карман. Вытащил большой носовой платок в красную с синим клетку. Вместе с платком вытянул и кошелек. Платком утер лоб и шею, кошелек же, мягко шлепнувшись, улегся на песок недалеко от Саньки.
С этого кошелька, собственно говоря, и началось. Все смеша лось, завертелось, закрутилось в Санькиной жизни. Оно, конечно, и давешняя утренняя история, которая выгнала Саньку из дому, имела значение. Но кабы не этот кошелек, вес пошло бы проторенною дорожкой: Санька через сколько-то времени вернулась бы домой, впряглась в прежнюю лямку и тянула бы, пока тянется.
Но кошелек… Едва она протянула руку к кошельку, чтобы вернуть барину, как услыхала вровень с ухом шипенье:
– Не трож-ж-жь…
Вздрогнула от неожиданности. Повернув голову, увидела мальчишку. Когда он появился тут, не заметила: все время прилежно и со вниманьем слушала разговор сидевших на скамейке.
Мальчишка был в грязной кофте, чумазый, веснушчатый. Из-под белобрысых волос, остриженных под горшок, блестели светлые глаза. Блестели свирепо, как у голодного щенка. Он погрозил Саньке кулаком: попробуй сунься за кошельком – такое влеплю, своих не узнаешь!
Между тем оба барина, занятые разговором, ничего не заметили: ни оброненного на землю кошелька, ни белобрысого мальчишку, который готов был накинуться на Саньку и избить ее.
– О Бонапарте что толкуют в Петербурге, князь? – вдруг круто переменив разговор, спросил Плавильщиков, повернувшись к Шаховскому. В голосе его звучало беспокойство, ясно было, что вопрос свой задал он не из праздного любопытства.
Шаховской нахмурился:
– Да поговаривают о разрыве мира, какой был заключен с Наполеоном в Тильзите.
– И у нас в Москве ходят толки, что терпение скоро лопнет от Бонапартовых деяний. Недавно граф Растопчин изволил сказать, хоть и в шутку, однако слова его на шутку мало походили: мол, Бонапарт поступает с Европой, как пират на завоеванном корабле…
– Неплохо сказано, – промолвил, усмехнувшись, Шаховской.
– Растопчин умен, что и говорить!
– И все же, сударь мой, не думается мне, что Бонапарт на нас войной полезет.
– Эх, ваше сиятельство, вернее, не хочется о сем предмете думать. А все может быть… И к тому же среди наших бар и барынь такое французолюбие развелось, что глаза бы не глядели… Только что не молятся по-французски… Небось обо всем шпионы доносят Бонапарту. Ему-то, может, думается, что и воевать не придется – встретят с колокольным звоном!
– Не приведи бог войну, – сказал Шаховской и вдруг перекрестился.
– Купцы у нас калякают: мы-де все лавки побросаем, а поголовно станем на защиту матушки-Москвы. Уж этого врага прицепим черту на рога, вот так-то, ваше сиятельство!
Но все, что говорили промеж себя два барина, теперь Саньки не касалось. У нее завязалась безмолвная и ожесточенная борьба за кошелек: кто первый схватит? Конечно, проще бы подать голос. Крикнуть тем, сидящим на скамье: «Вы обронили, барин, кошелек! Вот он лежит! Нагнитесь, барин, да возьмите…»
Сказать-то все она могла, но до смерти боялась белобрысого мальчишку. Уж очень свирепо сверкали на нее глаза из-под вихрастых соломенных волос. Такой не пожалеет – изобьет. А кругом народ и эти два хороших барина. Ведь срам какой…
А оба барина тем временем приподнялись со скамейки, надев шляпы, собрались уходить.
– Сегодня в Арбатском театре идет трагедия Озерова «Эдип в Афинах»? – спросил Шаховской.
– Пожалуете?
– А как же! Не пропущу взглянуть на вас в «Эдипе…». Отойдя от скамьи, Плавильщиков спросил:
– Поговаривают, у нас в Москве в нынешнем сезоне будут две соперницы: Екатерина Семенова и девица Жорж?
– Слыхал и я, – своим тоненьким фальцетом пропищал князь Шаховской. – Пойдет у вас баталия, коли прибудут обе враз!
– И не говорите, сударь…
Глава пятая
О том, как Саньке досталась полтина
Не успели оба барина и двух шагов отойти, как Санька коршуном налетела на кошелек. Но и белобрысый мальчишка не сплошал. Их руки одновременно вцепились в добычу, каждый остервенело рвал кошелек к себе. Оба тяжело дышали. Санька молчала, стиснув зубы. Мальчишка же выдавливал хриплым шепотом:
– Отдай… У-у-у, чертова девка, излуплю!
Но Санька знала – из своих рук она кошелек нипочем не выпустит. Бей, лупи ее, не выпустит, и все тут… Ухватила она кошелек левой рукой, а правая сжалась в крепкий, будто кремень, кулак. И этим крепким, кремешковым кулаком она изо всей силы долбанула мальчишку в лоб, прямо между глаз. Тот взвыл от боли и разжал пальцы. Саньке того и надо было. Она скорехонько сунула кошелек за пазуху. А ну, попробуй отними-ка! Мальчишка все так же свирепо и угрожающе шипел:
– Отдай, с-с-сатана…
Санька лишь усмехнулась. Поправила на голове сбившийся платок. Еще тяжело дыша, но торжествуя, смотрела на мальчишку.
– Как же не отдать-то? Отдам… Всенепременно отдам!
Она поднялась, встряхнула смятую юбку сарафана и, глядя на мальчишку, сидевшего на земле, посмеиваясь, повторяла:
– Не сомневайся, паря, отдам, отдам…
Мальчишка тоже встал с земли. Маленький, тщедушный, злой, лохматый.
– У-у-у, сатана! – тянул он плаксивым голосом. – Два дня не емши… – По его измызганному лицу бороздами текли слезы.
Саньке стало жалко оборвыша. Она понимала его. Самой хотелось есть. Даже в животе урчало. Вот до чего оголодала.
– Ладно, не реви, дурень… Чего-нибудь надумаем.
– Себе возьмешь кошелек-то? – спросил мальчишка, не спуская с Саньки жадных глаз.
Санька повела плечом. Гордо вздернув подбородок, ответила:
– Мне чужого не надобно.
И еще раз, получше оправив на голове пунцовый платок, бросилась вдогонку за теми двумя сидевшими на скамейке. Они уже подходили к концу бульвара.
Забежав сбоку, Санька обратилась к тому барину, который обронил кошелек:
– Барин, возьмите…
Плавильщиков приостановился. Нахмурившись, повернул голову к девчонке в пунцовом платке.
– Чего тебе?
– Давеча около скамейки…
Плавильщиков увидел в руках девчонки собственный кошелек. Удивился и обрадовался:
– Ба-а, вот так случай! Истинная правда—мой…
– А как же, – вдруг бойко затараторила Санька. Осмелев, она радовалась тому, что может вернуть потерянный кошелек, и очень желала, чтобы и барин этому радовался. – А как же, ваш и есть! Как доставали платок, так, ваша милость, заодно и кошелек обронили… А я и подобрала. Берите, берите, барин, не сомневайтесь!
– Благодарствую, милая! Ведь здесь денег порядком…
– А вот чего не знаю, того не знаю! – все той же бойкой скороговоркой продолжала Санька. – Кабы мой был, знала бы, а раз чужой, меня не касается.
Ее миловидное лицо разрумянилось, глаза блестели веселым лукавством, из-под платка выбились завитки темных волос.
– Воструха! – тоненьким голосом протянул Шаховской. А так как он всякого человека примерял к театру и видел этого человека в той роли, какую этот человек мог бы сыграть на сцене, то и сейчас, глядя на Саньку, промолвил, обращаясь к Плавильщикову: – Субретка, а?
– Субретка и есть! – смеясь, подтвердил Плавильщиков.
– Чего-с? – спросила Санька, озадаченная непонятным словом.
Хвалят ее господа или обругали? Но по лицам их незаметно было, чтобы ругали. Смотрели на нее с любопытством, но по-хорошему.
– На, милая, возьми, – сказал Плавильщиков, порывшись в кошельке и протягивая Саньке монету. – За труды тебе.
Санька обиделась:
– Помилуйте, барин, какие же труды? Разве трудно кошелек поднять да принести вам?
– Знаешь поговорку: «Дают – бери, бьют – беги». Не хорохорься…
– Да уж не знаю…
Санька была в замешательстве. Вроде бы и не хотелось брать деньги, вроде бы и не за что… Но почувствовала, что самой шибко хочется есть, вспомнила чумазое лицо парнишки, его голодные глаза, нерешительно взяла монету.
– Чего не знать-то? Бери—и всё! – подбадривал Плавильщиков.
– Спасибо вам, барин. Только ведь и правда зря даете.
А в это время медленным шагом, играя лорнетом и нюхая букетец цветов, мимо проходил молодой франт в голубом фраке и с нарумяненными щеками. Тот самый, которого Плавильщиков обозвал Митрофанушкой. Поднеся лорнет к глазам, он с любопытством оглядел странную группу: два известных всей Москве человека, актер Плавильщиков и князь Шаховской, по-свойски беседовали с какой-то весьма простецкого вида девчонкой в синем сарафане и красном платке. И такая усмешка появилась на лице франта, таким уничижительным взглядом окинул он Саньку с головы до ног, от ее пунцового платка, которым Санька гордилась, до каблуков козловых полусапожек, которые нещадно жали ей ноги, что Санькина гордость взыграла со страшной силой. Громко, с озорством, тыча пальцем в нарумяненного франта, она проговорила, прищуривая глаза:
– Ваша правда, барин! Осел останется ослом, хотя осыпь его звездами. Он только хлопает глазами, где надо… А вот далее я и позабыла!
Плавильщиков с Шаховским изумленно переглянулись. Потом оба молча посмотрели на Саньку. Затем снова друг на друга.
– Ну-с, сударь мой, – произнес Шаховской, – как вам показался этот фортель?
Плавильщиков развел руки.
– Ошарашен… Можно сказать, с ног сбит… Звать тебя как? – спросил он Саньку.
– Александрой крестили. А попросту – Саней кличут. – И, отвесив Плавильщикову поклон, сказала: – За денежку премного благодарствую!
– Ваша правда, князь, воструха, – проговорил Плавильщиков, глядя вслед убегавшей Саньке.
– Так и видится она в Мольере…
– А как же – в самый раз Дорину представлять в «Тартюфе».
– Истинная правда, сударь мой! – И тоненьким своим голосом Шаховской пропищал фразу из роли служанки Дорины: – «Ах, вот уж мастера влюбленные трещать!.. Что за болтушки, право! Налево, сударь мой. Сударыня, направо…»
Оба рассмеялись и тут же, приподняв шляпы, учтиво поздоровались с идущим навстречу Карамзиным и Васильем Львовичем Пушкиным.
Глава шестая
О том, что случилось дальше с Санькиной полтиной
Белобрысый оборвыш поджидал Саньку. Глотнув голодную слюнку, спросил:
– Сколько дали-то?
– Сказывала тебе, дурню, не тужи! Наедимся пирогов с зайчатиной, напьемся сбитня…
– Они дорогонько стоят, пироги с зайчатиной. Пятак за пару.
– А у меня… гляди! – И Санька повертела монетой перед носом мальчишки.
Оба они чуть не вскрикнули: в руке у Саньки была целая полтина.
Батюшки светы родимые, уж не ошибся ли барин? Сроду Санька таких денег в руках не держала. Давал ей прежде отец копейку или по праздникам пятак на сласти – медовых сосулек из сухарного теста погрызть или сладких стручков… Но полтина!
Мальчишка тоже смотрел на серебряную монету, глазам не веря: вот уж раскошелился так раскошелился барин. Видно, изрядный богач, коли такие деньги отвалил.
– Звать-то тебя как? – наконец опомнившись, спросила Санька.
– Алексашкой.
– Алексашкой? – не поверила Санька.
– Угу! Как у нас полтина пойдет? Исполу или как?
– Не врешь? Правда Алексашкой звать? – не отставала, выпытывала Санька.
Мальчишка истово перекрестился. Санька молча разглядывала неожиданного тезку. Вот так история! Сказала, усмехнувшись:
– Меня ведь тоже Александрой звать.
Пришел черед дивиться Алексашке. Дивиться и радоваться. Раз тезки – пироги с зайчатиной он вроде бы уже уплетал за обе щеки. Однако схитрил, сделал вид, будто не поверил:
– Врешь небось?
– А для чего мне врать? – Санька (была у нее такая привычка) чуть передернула плечом.
– Перекрестись.
– Вот еще! Не стану.
– Ну, стало быть, врешь!
– Вру, не вру, тебе-то что? Пироги пойдешь есть? Накормлю тебя, дурня, до отвала.
– У-у-у, сатана! – ласково ругнулся Алексашка. Немного помолчал, обдумывая. – Тут недалече, на площади, Федька со сбитнем стоит.
– Ну и пошли к нему.
– Нельзя.
– Плохой сбитень, что ли?
– Хороший! Медовый, с имбирем. Задолжал ему.
– Ох, и дурень ты, Алексашка! Денег-то у нас полтина – отдадим!
– А еще там бабушка Домна с пирогами.
– И ей задолжал?
– Не… Она без денег не дает. Жадина! А пироги хорошие. Один раз у нее стянул с горохом. Вкусный!
– Пошли на площадь, Алексашка. И пироги и сбитень – все под рукой.
– А как тебя величать-то? – уважительно поглядев на Саню, спросил мальчишка.
Санька помолчала, подумала, потом сказала:
– Александрой Лукинишной зови. Ну, куда нам? Веди. Мне дорога незнакомая…
– Все прямехонько да прямехонько, – забегая то с одного бока, то с другого и заглядывая Саньке в лицо, суетился мальчишка. – Вон сюда идите, Александра Лукинишна. Там канава. Не сюда, не сюда, тутотка грязь…
– Да что ты меня обхаживаешь? Хворая, что ли? – рассердилась Санька. – Не мельтеши перед глазами.
Но мальчишка не унимался:
– Скоро и дойдем, Александра Лукинишна. Отсюда и версты две будет!
«Эх, паря, паря, – думала про себя Санька, – и лихо же тебя подвело… Чего уж там… Вижу, страх берет, как бы с носом не оставила. Не бойся, накормлю, век будешь меня помнить!»
– На углу и стоит тот Федька со сбитнем. Вон-вон, стоит! И Домна с пирогами. И-и-и, сколько их! Может, и пареная репа имеется. Пареную репу возьмем, Александра Лукинишна?
Санька ответила сухо:
– Там видно будет. Перво-наперво сбитня напьемся.
– А как же, а как же… – Мальчишка снова сглотнул слюну.
Хорошо, когда в кулаке полтина. Санька шла с гордой уверенностью. Не зря батюшка всякий раз, вернувшись с базара, приговаривает: «Денежка всегда дорожку проложит».
Федька-сбитенщик представлялся Саньке примерно таким же, как ее новый знакомец и тезка: замурзанным, щупленьким, белобрысым, веснушчатым. Но она ошиблась. Парень был хоть куда – рослый, красивый! Как говорится, глаза сокольи, брови собольи, румянец во всю щеку.
Увидав Алексашку, он закричал:
– И близко не подходи! Катись колесом под горку. Ни кружки тебе, ни полкружки… Ишь нашелся на дармовщину хлебать! Стыд у тебя где? Под каблуком, а совесть под подошвой?
– Александра Лукинишна, – зашептал Алексашка, заглядывая Сане в лицо, – ты ему полтину покажи, он и помягчает. Только покажи…
Но Санька была не из тех, кто умеет кланяться. Она сама накинулась на сбитенщика:
– Чего разорался? Попрошайничать к тебе пришли, да? Наливай по кружке, да по большой!
Федор было огрызнулся:
– Нашла простофилю. Он мне задолжал за три…
– С полтины сдачу найдешь? – спросила Санька и покрутила перед Федором серебряную монету.
У того сразу голос изменился:
– Так бы и сказала.
– Ладно, наливай да поменьше языком чеши, – снова прикрикнула на сбитенщика Санька. А у самой в голове: «Коли есть чем звякнуть, так можно и крякнуть».
И хорош же был сбитень у Федора! Горячий, медовый, с имбирем, перцем, лавровым листом. Что и говорить, духовитостей не пожалели, когда варили.
А с полтины сдачи у него все же не нашлось. Еще не наторговал. Уговорились: пойдут к бабке Домне есть пироги, у нее всегда деньги водятся, она и разменяет.
И Домна встретила их криком. У всех был, видно, на примете белобрысый Алексашка. Каждому чем-нибудь досадил. Сама Домна сморчок сморчком: маленькая, сухонькая, а завопила так, что у Смоленских ворот голосище ее должен быть слышен.
– Шагай, шагай мимо, мошенник! Знаю тебя… Повадился таскать пироги! Только подойди – так тебя хрястну…
Она загородила собой глиняную корчагу, прикрытую сверху какой-то ветошью.
– Бабушка Домна…
– Ищи себе другую бабку, а от моих пирогов подалее.
Но Санька живо все уладила. И перед старухой повертела своей полтиной. Домна тут же пироги раскрыла.
– Каких прикажешь, красавица? Вот эти с горохом. Эти с потрохами. Эти с капустой. Эти…
– С горохом, с горохом бери, – под руку зашептал Алексашка. – Они подешевле.
Но Санька приказала:
– Пару давай с горохом… Другую пару с потрохами. А еще с голубикой, коли имеются такие…
– Как не быть?! Какие пожелаешь, всякие найдутся… А сама-то откуда в наши края забрела? Московская или приезжая? Издалека ли?
Но Санька в разговоры вступать не пожелала. Принялась за пироги. И тезка давай уминать. Ел жадно, кряхтел, урчал, сопел, жуя чавкал, запихивая в рот сразу по доброй половине пирога, давился. Казалось, живот у него круглеет на глазах, как у голодного щенка, который дорвался до еды.
Санька покосилась на мальчишку.
– Смотри не лопни…
Самой-то ей пироги пришлись не по вкусу. У них дома такие ли? И потроха попахивают, и масло прогорклое. Покусав пирог, не знала, что с ним делать: кинуть на землю – грех большой. С малолетства покойница матушка ей твердила: «Нельзя, Санюшка, хлебом кидаться. На тот год не уродится…»
Выручил Алексашка: выхватил у нее из руки недоеденный пирог. Воскликнул:
– Не ешь? Неохота? Такой-то пирог? Ай-яй-яй, да лучше ли бывают…
А время не то чтобы уже подходило к вечеру, но за полдень перешагнуло. Солнце тянуло книзу, тени от домов и деревьев удлинились. У Саньки защемило сердце, заскучала она вдруг по дому.
А не пора ли обратно?
Ладно, поблажила, характер показала, надо же и честь знать! Работа, оно понятно, от нее не убежит, а все-таки кто же нынешние дела переделает? Не Марфутка же с Любашей.
Сейчас казалось ей, что ушла она из дому не утром, а давным-давно, незнамо когда….
– Собери сдачу да приходи за сбитень расплачиваться, – приказала она Алексашке. – Я еще одну кружку выпью.
– И мне бы еще одну. Дозволите, Александра Лукинишна? – попросил Алексашка, заглядывая Сане в лицо.
– Хоть десять пей, коли охота!
Алексашкино лицо озарилось счастливой улыбкой. В ответ ему улыбнулась и Саня. Подумала: хорошо, когда можно хоть такую малую радость человеку подарить. Спасибо щедрому барину за его полтину…
Здесь, на Арбатской площади, никогда прежде Санька не бывала. Как-то не приходилось в эти места заглядывать.
Арбатская же площадь не в пример другим улицам Москвы была в те времена не только без ухабов, колдобин и канав, но даже ровно вымощена крупным булыжником. Года три назад, а если говорить точно – 13 апреля 1808 года здесь открылся новый театр. А так как во время дождей, осенней и весенней распутицы по Арбатской площади нельзя было ни проехать, ни пройти, то и распорядился московский губернатор площадь вымостить, чтобы, невзирая на погоду, публика могла попасть на спектакли во всякое время года.
Арбатский театр находился посреди площади, в конце Пречистенского бульвара. Строил его знаменитый архитектор Карло Росси, тот самый, который много лет спустя построил прекрасный Александрийский театр в Петербурге. Но и этот театр был очень красив. Высокое круглое здание с колоннами и множеством дверей на случай пожара выделялось среди всех других домов своей величавостью и замысловатой архитектурой.
Пространство между колоннами и зданием представляло галерею, удобную для подъезда экипажей.
Санька, поглядывая на этот красивый дом, не могла понять: Зачем такой выстроен и кто бы в нем мог жить?
Подойдя к Федору и показав на здание, спросила:
– А там чего?
– Театр, – ответил Федор.
– Чего? – не поняла Санька.
– Да театр же, Арбатский, – пояснил тот.
Но Санька все равно не поняла. Откуда ей было знать, что это за слово такое – театр? Сроду не слыхивала. Но потому ли, что ей приглянулся красивый сбитенщик, или почему иному и виду не показала, что не поняла. Покосившись на круглый дом, небрежно бросила:
– Стало быть, этот и есть?
Федор подтвердил:
– Этот и есть! Представления тут каждый день. А иной раз на дню по два раза. И утром и вечером.
– Не приходилось бывать, – все так же небрежно, чуть поджав губы, проговорила Санька.
Но теперь-то она догадалась, что круглый дом, который зовется театром, такой же балаган, какие ставятся для разных представлений на праздничных гуляньях. Только этот построен для господ, а потому и красивее, и больше балаганов. Интересно все же хоть разок да побывать там внутри. Убранство небось богатое…
А Федор давай хвалиться, щеголять непонятными словами:
– Я сбитень туда ношу. Актеры ходко берут. Как приду за кулисы, кричат мне: «Федор, сюда подавай! Сюда неси горяченького!» Все распродам, останусь комедию али трагедию смотреть. Почитай, каждый день хожу. Всех актеров наперечет знаю.
Санька, видно, приглянулась Федору. Глаз не сводил с красивой девчонки. Да что там говорить: пунцовый шелковый платок очень шел к ее смуглому лицу, к черным глазам.
– Может, и тебя свести? Хочешь?
– Не знаю, – уклончиво ответила Санька. Хотеть-то, может, ей и хотелось, да время не позволяло. Домой пора.
Невольно прислушиваясь к голосу Алексашки, который яростно выторговывал у Домны каждую полушку за съеденные пироги, досадовала: чего он, дурень, разоряется? Не свои деньги платит. А ей все одно – копейкой больше али копейкой меньше. Расплатиться бы с Федором за сбитень да домой скорей. Дорога не близкая. К ночи б дойти. В темноте страшно. Разбойный люд по ночам балует…
– Алексашка, кончай базар! – сердито крикнула Санька белобрысому мальчишке. – Что ты… – и осеклась: Алексашки и след простыл, Алексашки рядом не было.