Текст книги "Театр на Арбатской площади"
Автор книги: Софья Могилевская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Глава третья
В которой Сенька нанялась в услужение к французской актерке мамзель Розине
Анюта все устроила. Не прошло и двух дней, как она влетела в каморку своего дедушки и, по своей привычке, уже с порога пошла сыпать горошком:
– Санечка, душечка моя! Уж не знаю… может, ты и раздумала? Моя мамзель Луиза говорила с мамзель Розиной… Только ты не думай, что мы с дедушкой тебя гоним. Живи, пока живется. Правда, дедушка?
Степан Акимыч закивал:
– Живи, сударушка, живи. Знаешь ведь, радехонек тебе. А может, и правда передумаешь, не пойдешь в услужение?
Но Санька не захотела передумывать: нет, уж коли решила, пусть так оно и будет! А работа ей не внове, с малых лет приучена.
– Ишь как у меня складно да ладно, – продолжал уговаривать ее Степан Акимыч. – И бельишко мое в чистоте, и в каморке порядок. Ведь Анюточке… прости, мой ангельчик, опять обмолвился – никак не может мой язык сие чужеземное имя выговорить… Ведь ей все недосуг.
Санька и сама знала, что жизнь у дедушки стала поурядливее с той поры, как она поселилась у него. Но знала она и другое: дедушка без гроша сидит – и так крутится, и эдак крутится. Себя-то ему трудно прокормить, а тут еще и она… Надо и совесть иметь, нельзя на чужом горбу ездить…
– А вы, дедушка, не сомневайтесь, приходить буду, помогать стану… До самой смерти не забуду доброты вашей! – И Санька низко-низко, в пояс, поклонилась Степану Акимычу.
В тот же день Анюта повела ее наниматься в услужение к французской актерке мамзель Розине. Довела ее до того самого флигелечка, в котором жила актерка, научила, в какую дверь стучать и чего говорить, и простилась, напоследок помахав ручкой.
Санька проводила ее глазами, вздохнула: славно быть такой пташкой – с ветки на ветку перепархивать, щебетать, веселиться и ни о чем не думать… Что поделаешь, не у всех такой нрав. Она, Санька, так не может.
Она постояла возле крыльца, собираясь с духом. Ох, и боязно! Сердце то бухает в груди, а то вдруг замирает… Может, повернуть обратно? Дедушка Акимыч не прогонит, обрадуется: «Сударушка, ты ли?»
Однако превозмогла себя, не ушла. Огляделась. Домишко так себе, неказистый на вид: четыре оконца да светелка под крышей. И обветшалый весь, и облез весь, и покосился…
Наконец решившись, Санька вошла в калитку и легонько стукнула в ту боковую дверь, на которую ей указала Анюта.
Услыхала в ответ:
– Входи, коли пришла…
Споткнувшись о пустое ведро, вошла в темные сени, потом шагнула в полуотворенную дверь и тотчас увидела бабу – здоровенную и краснощекую, поперек себя шире.
Баба спросила басовитым голосом:
– Отколь явилася?
Санька ответила.
Баба, с пристрастием оглядев ее с ног до головы, промолвила:
– Ишь ты, пригожая…
Помолчав, спросила:
– Не беглая?
– Батюшка вольный, от себя огороды держит.
Баба опять помолчала. Потом давай дальше пытать:
– Дома-то почему не живется?
– Мачеха, потому и не живется, – с неохотой объяснила Санька.
Толстуха обтерла руки о подол сарафана, поправила на голове повойник и сказала:
– Ладно, пойду доложу моей-то… Поди, уже проснулась.
Санька удивилась: как же не проснуться-то? Время ведь за полдень. Неужто до сей поры спит?
Через минуту толстуха воротилась. Сказала басом:
– Евдокией меня зови. Кухарка у мамзели. Иди, ждет… Следом за Евдокией Санька прошла в комнаты. Озиралась по пути, во все стороны вертела головой: ничего себе, богато живет мамзель! И зеркало большое на стене, и всякие картины понавешаны. А стульчики крыты голубым атласом. Загляденье, на такие и сесть боязно.
В спальной комнате возле незастеленной кровати – видно, только-только пробудилась – в низком креслице сидела мамзель Розина. Заспанная, неприбранная, в розовом капоте, весьма грязном на вид, в кружевном чепце с розовыми бантами.
Увидев Саньку, залопотала что-то непонятное. Потом, коверкая русские слова, спросила, как звать ее.
Санька назвалась.
– Санья? – чуть нараспев переспросила она. – Очень хороший имя! – И еще несколько раз повторила, будто затверживая: – Санья, Санья, Санья…
«Господи! – подумала Санька. – Сроду никто меня так не величал! Санья… Что тут хорошего?»
– Как будем, Евдокия? – советуясь с кухаркой, спросила ее будущая хозяйка.
– Да ничего девка. Пригожая больно.
– Как? Соттеп!?
– Говорю, красивая. По-вашему – шарман, что ли?
Мамзель Розина кивнула и улыбнулась Саньке.
– Но сие еще не страшно ведь?
– Ну, коли работать будет…
Тут Санька поняла, что ежели желает здесь остаться, должна постоять за себя. А ей не то чтобы хотелось остаться, но надо же. И мамзель вроде бы ничего себе. Чуть прищуривая глаза и улыбаясь, отчего на щеках ее заиграли ямочки, сказала:
– Я работать могу. Все, чего надо, сделаю. И полы вымою, и дров нарублю, постирать – постираю… Все могу! Не лыком шита, не жантильная…
– Чего? Чего? – не поняла француженка. – Соттеп!?
– Да толкует: могу, мол, хорошо работать, – объяснила Евдокия.
– Тогда так, – промолвила мамзель Розина. – Тогда пусть… И Санька поняла, что мамзель Розина взяла ее к себе в услужение.
Когда они вернулись на кухню, кухарка спросила:
– Небось есть хочешь?
Санька была голодна и не стала отнекиваться. А когда наелась досыта, Евдокия велела ей приниматься за дела: перво-наперво натаскать из колодца побольше воды.
Не успела наносить полну кадку, как послышался голос госпожи:
– Санья, кофей… быстро, быстро!
И пошло, и пошло с раннего утра до поздней ночи: «Санька, притащи воды… Санька, наруби дров… Санья, Санья, где мой башмаки? Санька, в лавку беги! Будь мой кауфер, Санья…»
У Евдокии стала девчонкой на побегушках, у барыни – нечто вроде камеристки, иными словами – комнатной служанки.
Но это бы ничего. На это Санька не роптала. Работать привыкла, была понятлива, проворна, ловка. Другое было не под силу.
В прежнем ее доме – теперь тот дом она уже перестала считать своим родным домом, вроде бы отрезана навсегда, – там поднимались с первыми петухами. Зимой – затемно, летом – на заре. Зато и ложились ранехонько: куры на нашест и они на боковую.
А здесь, здесь-то…
Ее новая хозяйка просыпалась далеко за полдень, и вся Санькина беготня начиналась ближе к вечеру, когда та отправлялась в театр – то в комедии, то еще чего-нибудь представлять. А коли не в театр, так ехала к именитым людям романсы петь. А то и вовсе танцевать на балу до утра. Все равно куда, однако же беспременно каждый вечер куда-нибудь да уезжала.
У Саньки же под вечер работа всегда одна и та же. Сперва воды принести и помочь мамзели дочиста умыться. Потом наряд приготовить, какой прикажут. Потом раздеть барыню. Потом одеть барыню да сперва крепко-накрепко затянуть на ней шнуровку корсажа. Опять же причесать надобно, чтобы локоны а ля грек висели. А причесывать Санька быстро научилась, даже мамзель Розина прежнего куафера прогнала. Вот как!
И наконец, когда все готово, надобно еще за наемной каретой сбегать, если ко времени не подана. А бывала карета ко времени не подана, если мамзель Розина денег извозчику Ермолаю долго не давала. И тут у Саньки работа – Ермолая упрашивать: да отдаст мамзель деньги, ведь это в театре не платят, а как Заплатят, все сполна отдаст. А карету подать надобно – на улицах лужи, мамзель Розине никак нельзя в атласных туфельках по лужам в театр идти.
Беготни, вертовни часа на три, а то и поболее того. Ног под собой не чуя, носилась Санька по комнатам. Но вот лошади по мостовой – пок-цок-цок… Слава те господи, укатила госпожа!
Теперь хорошо бы присесть, вздохнуть, очухаться. Не тут-то было! Евдокия начинает командовать: Санька, унеси! Санька, принеси! Санька, подай! Санька, прими… И пошло звенеть Сань-кино имя – таким же порядком, как в прежнем доме, – по всем углам и закоулочкам.
Наконец и у Евдокии день на исходе. Зевнет во весь рот, потянется так, что всеми косточками хрустнет, сладко перекрестится и завалится спать до утра. Тут скорее и Саньке на дерюжку, постланную для нее в теплых сенях под лесенкою. И спать, спать, спать…
Но и первого сна не успевает досмотреть, как под окнами снова: цок-цок-цок… – мамзель Розина домой воротилась. Из театра ли, с бала али из гостей – для Саньки всё одно. Полусонная бежит отворять дверь. А там снова: и раздень, и волосы на ночь убери, и в постель уложи, и все, что по полу да по креслам раскидано, прибери, и еще по пути много всяких разных дел наберется.
Только приляжет на свою дерюжку, только провалится в сон, Евдокия за плечо тормошит:
– Поднимайся, девка. Вода в кадке на исходе. Да кое-чего в лавке надобно взять, барыня приказали. Живее, поторапливайся!
О господи, никак, утро? Неужто ночь минула?
– Сейчас, сейчас, Евдокиюшка… Дай очухаться… Хоть бы еще поспать, самую малость!
Первое время весь день ходила Саня в каком-то тумане, будто очумелая. Чуть ли не на ходу дремала. Перед глазами мутные круги плавали. До чего дело дошло: пошли с Евдокией к ранней обедне – уснула, стоя на коленях. Рассказать кому – совесть не позволит.
Похудела, побледнела, смуглый румянец напрочь слинял со щек. Как-то с превеликим трудом вырвалась навестить дедушку Акимыча, там, кстати, и Анютка сидела. Так оба вместе, в один голос заохали:
– Ох, сударушка…
– Ой, Санечка…
Вернувшись домой, Санька кинулась в зеркало смотреться. Глянула на себя, поморщилась. Ну и ну!.. Только глазищи с кулак да брови вразлет, а более ничего на лице не осталось. До того отощала, что вот-вот и переломится пополам.
Эх, девка, девка, жизнь-то у тебя незавидная, что и говорить! А что делать? Не идти же обратно в дом, где мачеха Степанида. Та и вовсе со света сживет.
А иной раз к вечеру, следом за хозяйкой, и Евдокия отлучалась из дому. То пойдет куму проведать, то кума Андрона навестить.
И наступали для Сани сладкие часы.
Покой во всем доме. Никто тебя не требует, никто тебя не тормошит, никому ты не надобна.
Тишина. Слышно, как осенние мухи по стеклам елозят и жужжат.
Что хочешь, то и делай! Хочешь спать? Спи, сколько спится, до самого до прихода Евдокии.
А неохота спать, можно иным делом заняться. Можно достать из комода самую распрекрасную шаль мамзель Розины, ту, что с турецким узором, накинуть на плечи и по комнатам пройтись. Можно надеть шляпку с пером заморской птицы и перед зеркалом мамзель Розиной прикинуться. И не на французском, а на самом своем русском языке комедию представить. Будто она, Санька, уже не Санька, а сама мамзель Розина. И будто рта самая мамзель Розина со своей прислужницей Санькой разные злые разговоры ведет.
– Кофею, лафиту, бламанже, турлюлю мигом подай! – кричит она Саньке, в креслице развалясь.
Санька же ей в ответ:
– А вот и не стану подавать кофею, бламанже, лафиту, турлюлю…
Барыня, мамзель Розина, с креслица прыг и Саньке кулаком грозит:
– Не станешь? Тогда пожалуюсь на тебя нашему Бонапарту французскому…
А Санька тоже не промах. Крикнет:
– Жалуйтесь! Не боюсь вашего Бонапарту французского! Я пожалуюсь нашему царю русскому, он покажет вашему Бонапарту французскому…
Тут мамзель Розина ножками затопает, ручками замашет, а Санька ей в ответ песенку споет, да с приплясом…
Потом то ли от кумы, то ли от кума воротится Евдокия.
И пойдет рассказывать, что видела, что слышала. Зажгут сальную свечку, сядут одна против другой. Евдокия рассказывает – Санька слушает.
– Ох, девка, вот бал так бал!
– У кого? – спросит Санька.
– Да у господ Высоцких. Мой кум Андрон у них крепостной мужик, из деревни привезенный, дворником поставлен. Хозяйка именинница. Вся Басманная улица до Мясницких ворот экипажами запружена. И всё цуги, цуги, цуги… Самая знать съехалась именинницу поздравить. Ужин кувертов на двести, а может, и на все триста, вот как!
– Чего? Чего? Чего? Что это за куверты еще?
Но Евдокия объяснять не стала. Дальше рассказывает:
– Господа плясали, сказывал кум Андрон, до самого до утра, и потому кучерам, чтобы не голодно было, вынесли по калачу да по стакану пенника. А вчерась у госпожи Небольсиной на Поварской тоже бал устраивали. А завтра, говорит, у графа Голицына опять же бал готовят. Говорит кум Андрон: всё веселятся да поселятся господа, не к беде ли?
Санька крестится: о господи, спаси-помилуй! Неужто засуха ждет? Али мор на скотину падет? А вдруг опять от чумы начнет народ помирать…
А Евдокия ей шепотом: мол, кум Андрон от горничной Аксиньи слыхал, будто наш царь с французским царем не поладили. Старая барыня перед сном, когда молитвы творит, все приговаривает: не приведи бог войну, не приведи бог войну…
А один раз, вернувшись от кума, Евдокия про мадам Шальме принялась рассказывать.
– Это которая на Кузнецком мосту лавку с нарядами держит? – спросила Санька, радуясь тому, что хоть что-нибудь да может сказать.
– Эта, эта! Кум сказывал, она и есть главная Бонапартова шпионка. Через нее и война может случиться. Наши барыни да барышни всё ах да ах, ох да ох, а мадам Шальме все у них, бестия, выспрашивает, выпытывает да своему Бонапарту в тайных депешах доносит…
Так летели дни за днями, а сколько их пролетело, Санька не считала. Не до счету было ей: дни работала, ночи недосыпала. Мамзель Розина все чаще и чаще на нее покрикивала, а Евдокия всё новые да новые дела на нее валила.
И осень пришла. Вдруг, сразу – нежданная и негаданная. Дожди начались. К колодцу не подойти – огромная возле разлилась лужа. Мученье за водой ходить. А Евдокия только знай покрикивает:
– Санька, воды нет… Санька, неси, говорят!
– Как же нет, тетенька Евдокия? Ведь только-только шесть ведер принесла…
– Еще мне будет перечить! Неси, раз велю.
Эх, Санька, Санька, не воротиться ли тебе домой к батюшке?
К батюшке бы и воротилась, а к мачехе? Вовек не забыть, как сказала: «Ничего, жрать захочет – на пузе приползет…»
В один из холодных осенних дней, когда дождь хлестал, как из ведра лил, выскочила Санька за водой. Только выскочила на крыльцо, носом к носу столкнулась с дедушкой Акимычем. Весь мокрехонький подымался он по ступенькам.
Санька глазам не поверила.
– Дедушка, вы ли?
– Я, сударушка, собственной персоной.
– Не случилось ли чего?
– Случилось, как не случиться.
– Да сказывайте, дедушка, не томите. Анюта здорова ли?
– Здоровехонька. В сени, что ли, пойдем, не под дождем нам вести беседу.
– Пойдемте, пойдемте в сени. – Санька потянула Акимыча за рукав.
И узнала Санька для себя счастливую новость: нынче утром ходил Степан Акимыч к управляющему Арбатским театром, к самому Аполлону Александровичу Майкову. И соблаговолили их превосходительство господин Майков допустить Саньку работать при театре, в актерских комнатах полы мыть.
– И положил он тебе, сударушка, за сию работу не много не мало, а ровно три рублика в месяц. Так что, коли не против, скажи своей хозяйке адью и перебирайся назад в мою каморку. Конечно, коли желаешь, сударушка.
Да как же не желать-то! Санька от радости заорала во все сени:
– Желаю, желаю, дедушка! Хоть сей минутой пойду…
Когда доложила о том мамзель Розине, та принялась уговаривать, упрашивать Саньку остаться. Сулилась тоже три рубля в месяц давать. А Евдокия, та даже слезу пустила, запричитала: «На кого ты меня, горемычную, покидаешь?»
Однако ничего не помогло – ни слезы, ни уговоры. В тот же час Санька собралась, – а сборы какие, собирать-то нечего! – и вместе со Степаном Акимычем зашагала на Арбатскую площадь, сверх меры радуясь перемене своей судьбы.
Глава четвертая
О том, что не хлебом единым жив человек
Будто никогда и не уходила она отсюда. Будто всю жизнь, с самого малолетства прожила здесь. Будто вернулась обратно в отчий дом. Рада и счастлива была Санька, когда вошла в здание театра и переступила порог комнатушки Степана Акимыча. А тот, хлопотливо суетясь вокруг нее, все рассказывал да рассказывал:
– А кто надумал сие твое возвращение в храм Мельпомены, сударушка? Нет, ты пошевели-ка мозгами, сообрази получше! В тот день, как ты ушла от нас, мой добрый ангельчик слезами залился, ручками заплескал да молвил: «Ох, дедушка, слыханное ли дело – ни сна, ни отдыха… Ведь от такой жизни Санечке и помереть недолго». А я ей: «Можно и помереть, твоя правда, Апюточка!» А она мне: «Дедушка, сходи к их превосходительству, к Аполлону Александровичу…» А я в тот же миг уразумел все ее добрые мечтания, да только господин Майков был вызван в Санкт-Петербург самим Нарышкиным. Знаешь кто такой Александр Львович Нарышкин? Не знаешь. Нарышкин весьма важная персона – обер-гофмаршал, главный директор всех российских театров, вот кто оп! А нынче утречком, когда господин Майков, изволив прибыть в Москву, явился в театр, решился я сходить к нему за своим делом. И страху же натерпелся! Но все же пошел… Он же, выслушав мою просьбу, весьма снисходительно молвил: «Ладно, Акимыч, за твою верную театру службу разрешаю твоей внучке каждый день в актерских комнатах полы мыть. Положу ей жалованье три рубля в месяц, и пусть при тебе живет». Уж я и не знал, как выразить ему благодарность – кланялся, кланялся, кланялся… И вот ты здесь, сударушка! Завтра с самого утра возьмешься за работу, а сейчас маленько отдохни.
– Да разве я устала, дедушка? Я и сейчас могу…
– А сейчас уже поздно за дела браться. Нынче я сведу тебя балет смотреть. Пойдешь?
– Пойду. Теперь-то пойду…
– И вот ведь какая оказия, Санечка: опять все тот же балет – «Зефир и Флора». И опять танцует знаменитейший Дюпор…
Оба подивились такому счастливому совпадению.
Нельзя сказать, чтобы Саньку восхитило то зрелище, на которое она смотрела, стоя в уголке за боковой кулисой. Сюда ее привел дедушка Акимыч, тут поставил и велел никуда не уходить.
Она мало что поняла. Скорее была ошарашена, ошеломлена и растеряна всем, что увидела. А если попросту сказать – она одурела от музыки, которая звучала рядом и потому казалась ей слишком громкой; одурела от пляшущих перед ее глазами танцоров в нарядных пестрых костюмах, от сладкого запаха грима, от яркого света рампы, назойливо слепящего ей глаза. Голову кружило и от того, что видела на сцене, и от тех звуков, которые доносились из зрительного зала – шороха вееров, бряцания шпор военных, говора, смеха и бурных аплодисментов, сопровождавших каждый балетный трюк знаменитого Дюпора. И еще: ей казались чудом все холсты, понаставленные вокруг помоста. Посмотришь близко – одна мазня, чуть отдалишься – и вырастают перед глазами зеленые кусты, осыпанные цветами, видятся дворцы, деревья, горы, а далее небеса и облака…
Ошалелой вернулась Саня в каморку после окончания балета. А Степан Акимыч, который во время спектакля стоял с ней рядом и не переставая расточал похвалы и тому и сему, теперь не мог добиться от нее ни слова.
– Хорош Дюпор, властитель дум и сердец наших дам? А пируэты каковы? А воздушные скачки? То-то же! А у госпожи Колосовой мимика, мимика какова! И глазками, и ручками всю глубину душевных чувств умеет показать… Она у нас первейшая из танцовщиц теперь. Чего молчишь, сударушка? Али не по вкусу пришелся нынешний балет? Нет, ты скажи, ответствуй…
Но Санька свела брови, хмурилась и молчала. И полслова не молвила в ответ. Степан Акимыч был совсем обескуражен. Не Знал, что и думать. Огорченный, уснул на своей лежанке. И Санька молчком улеглась на скамейку.
Но уснуть не могла. Ворочалась с боку на бок. Голова у нее горела, а перед глазами мелькало все давешнее. Знаменитый танцовщик в три прыжка перелетал помост с одного конца на другой. Танцорка, госпожа Колосова, вертелась, вздевая руки вверх. А вместе они уж такие прыжки вершили, что и словами не расскажешь! Другие же плясуньи и плясуны, те кружились и так и Эдак, то сбегаясь, то разбегаясь, и направо, и налево… Да, это тебе не хороводы водить на лугу за околицей!
Промучившись бессонницей до утра, Санька перекатывалась с одного бока на другой. Вздыхала. Закрывала глаза, открывала глаза. А все равно проклятые плясуны и плясуньи не оставляли ее в покое. Так и мелькали, так и мелькали… Фу, дьявол их возьми!
От того ли сладкого, душного запаха, которого она нанюхалась за кулисами, от яркости ли огней рампы, от аплодисментов и восторженных выкриков, какие неслись из зала, а может, от всего разом, но только с того вечера и пристрастилась она к театру. Пристрастилась до умопомрачения. Конечно, не сразу, не вдруг. Но, взяв в свой плен, муза Мельпомена уже не отпустила ее до конца жизни…
Утром дедушка Акимыч привел ее к какому-то человеку, важному, неторопливому, с седыми висячими бакенбардами. Тот и показал Саньке, где и что надобно делать.
И Санька взялась за работу. Уж она и скребла, и мыла, и терла… Воды притащила несчитанное количество ведер. Что и говорить – на совесть работала. А где работала? Не где-нибудь, а в храме Мельпомены! Шибко устала в тот день – ноги ломило, руки ныли, поясницу не разогнуть.
Однако же к вечеру спросила дедушку Акимыча: а не возьмет ли он ее с собой и нынче поглядеть представление? Тот обрадовался:
– А я, Санечка, подумал было…
Но Санька его перебила. Стала выспрашивать о том, что видела вчера, да не поняла. А кто таков Зефир? А Флора не богиня ли? Да как же так получается: глядишь на холсты, какие на помосте стоят, глядишь вблизи – одна мазня… Чуть отойдешь – тут тебе и деревья, и кусты, и ручьи текут! Как же получается?
Долго выспрашивала у Степана Акимыча. Выспрашивала дотошно, с пристрастием. Но и слушала прилежно. А на лбу от внимания вспухла тонкая морщинка.
Ну, а Степана Акимыча только разговори, он до утра не остановится: без конца будет говорить о своем любимом театре. Объяснив все подробно и обстоятельно, он сказал:
– А нынче, сударушка, раз того пожелала, будешь смотреть Мольерову комедию «Скапеновы обманы». В главной роли увидишь нашего несравненного комика Силу Николаевича Сандунова. Вот талант так талант! Лучше, чем ему, никому не давалось так представить сего отъявленного плута Скапена. Весел, жив, игрив, рассыпается мелким бесом… Хохотать будешь до упаду! Как он старого скрягу Жеронта, упрятав в мешок, угощает палочными ударами! А голос-то, голос как меняет, уму непостижимо! То за себя, за Скапена говорит, то за разбойников, коих поблизости и духом не пахнет… Погоди, сударушка, я тебе сейчас в наилучшем виде всю сцену представлю.
И Степан Акимыч, схватив в руки веник, давай лупить кресло, на котором только что сидел: якобы это был мешок, а в том мешке, спрятанный Скапеном, отсиживался злополучный скряга Жеронт.
За Скапена говорил одним голосом, не забывал стенать и за Жеронта.
Санька и правда хохотала до упаду…
Показав же из Мольера, Степан Акимыч стал и далее рассказывать про Силу Сандунова:
– Иной актерке – о господи боже мой! – суфлировать не поспеваешь… Что за буря! Рвет и мечет, так и бросает в лихорадку. А сойдет со сцены – дура дурой. Сила же Николаевич, этот не таков… Актер умный, находчивый, образованный. Каждой роли свой характер дает. С ним поговорить – истинное наслаждение для собственного разума! Но ведь находит и на умного человека изрядная дурость. Вот хоть бы такой случай… Задумал он себя и в опере показать. А ведь насчет гласа и слуха бог обидел. Ни того, ни другого. Однако раз задумал – вынь да положь! Выбрал он для собственного бенефиса роль тюремщика из оперы «Рауль де Креки». Имеется такая старинная опера… И опера-то хорошая, и Сандунов – любимец публики, а поди ты, какой конфуз получился. Народу собралось тьма. Едва Сандунов вышел – залп аплодисментов. Запел…
Тут Степан Акимыч затянул тоненьким фальцетом:
Лишь взойдет заря багряна,
В гости к бочкам я хожу…
Весь театр лег от хохота – ни складу ни ладу! И слова перепутал, и ноты не те, и с оркестром полный разлад. А Сила Николаевич? Да нимало не смутившись, махнул оркестру, чтобы не играл, спел арию без музыки до конца, а потом, подойдя к рампе, как бы по секрету изволил сказать публике некий экспромт:
Пусть себе театр смеется,
Что успел певца поддеть.
Сандунов сам признается,
Что плохой он мастер петь.
Что тут было, сударушка! Человеческими словами не передать… Многажды заставляли Силу Николаевича повторять сей экспромт.
И на этот раз Санька хохотала до упаду. Что и говорить, по душе ей пришелся веселый и смелый Сандунов. Это заглазно. А когда увидела его на сцене, все ладони отшибла, надорвала голос, до того кричала вместе с публикой: «Фора! Фора!»
И повадилась она бегать на спектакли каждый вечер. Да что там каждый вечер… Отработает свое, полы подмоет, где надо приберется да поскорее за ту боковую кулису, куда первый раз Степан Акимыч ее поставил. Если бывала свободна днем, и на репетициях сидела. До того ей было все интересно и завлекательно, что ни единого спектакля не пропустила.
И уже было ей не смешно, в кулак она не фыркала, не удивлялась, что люди взрослые и даже старые ведут себя не по-людски. Стала понимать, когда толстяк актер, бухнувшись на колени, просит, молит, руки вздевает вверх, а встать ему трудно, так оно и полагается, так оно и надобно роль играть, потому что в пьесе —: в трагедии али в комедии – должен быть вот эдакий толстяк, хотя, по правде, таких не бывает и быть не может. И в жизни так не разговаривают, так не смеются, как на сцене, а смотреть на все завлекательно, сил нет…
Вскоре Санька так освоилась, что знала и на сцене, и в самом театре каждый уголок и каждый закоулок. Знала в лицо и каждого актера и актрису не только из русской труппы, но наперечет всех французов. Кое с кем и здоровалась. И многие, приметив бойкую внучку суфлера Акимыча, тоже с ней здоровались, называли по имени.
А с плотниками, которые работали на сцене – меняли декорации, поднимали и спускали занавес, зажигали свет на рампе и в других местах, – с теми была и вовсе запросто, на равной ноге. Нередко сама им помогала: устраивала гром, дождь, ветер, для этого пересыпая в ящиках камни или песок. А то и покрикивала на них: «Вы что, оглохли?! Не слышите? Дедушка два раза из своей будки веревку дергал, сигнал на занавес подавал… Капитон, Иван, занавес спускайте, да живее!»
И не удивлялась теперь Санька, когда по нарисованному небу ползли нарисованные облака или сверху спускались боги, богини, а то и раззолоченный трон для какого-нибудь царя. Знала и про люк в полу сцены. И когда надо устроить актеру провал под землю, стоит лишь открыть крышку этого люка, как все и получится в наилучшем виде. И хоть удивление первых дней у нее сменилось Знанием всех хитростей и уловок сцены, пристрастие к театру от этого ничуть не уменьшалось.
Как все это время существовали они с дедушкой Акимычем? Это разговор другой.
Хоть и дедушка Акимыч работал, не жалея своих стариковских сил, хоть и Санька трудилась на совесть, а частенько сидели они впроголодь. Не платила им дирекция положенных денег. Актеры, те получали более или менее исправно, а вот им, мелкому люду, не хватало. Особенно часто забывали про старого суфлера и про Саньку. Но ведь жили же, не помирали…
Иной раз вспоминался Саньке прежний дом – чего-чего только не водилось в тамошних закромах, и в погребе, и в подполе, и в чуланах! Да сотню людей можно бы кормить досыта, и не один день. Бывало, непочатая бочка солонины стоит, а матушка-покойница тревогу бьет: «Скорей, скорей свинью резать, на исходе мясо… Чего есть будем?» Ну, а мачеха Степанида, та еще беспокойнее. Всем в рот глядит, чтобы лишнего не ели, чтобы закрома не пустели, чтобы чуланы не перестали ломиться от всяческих припасов…
А у них с дедушкой Акимычем – и смех и грех! – подымутся утром, хлебной корки нет. «Ну, – скажет он Саньке, – подавай, сударушка, стерляжью уху, да бараний бок с подливкой из шампиньонов, да бланманже из ананасов…» А Санька ему: «Сейчас, сейчас, дедушка! Имеются у нас и щи с говяжьим завитком, каша с рублеными яйцами и мозгами. Вот объеденье!» – «Тащи, тащи, Санечка, и щи и кашу. На пустой желудок все сойдет!» Так они подшучивали над своим житьем-бытьем.
Но вот чудеса – откуда-то что-нибудь да являлось! То Анюта притащит: «Санечка, дедушка, вот вам пироги с требухой… Фекла приказала снести. У нас опять суаре было, так гости не доели…» Или Акимычу за переписку роли должок вернут. А то и Саньку кто-нибудь попросит куда-нибудь сбегать, всё пятак дадут, а то и поболее отвалят. И Санька несла свою денежку в каморку.
А то вдруг дирекция вспомнит и заплатит им, что положено. Ну, и пойдет тогда пирование.
Но если бы кто ее спросил, променяла бы она теперешнюю свою жизнь на прежнюю, сытую, – плечами бы пожала: да ведь не хлебом единым жив человек!
Так минул октябрь, проходил ноябрь, не за горами был и декабрь. Недаром в народе говорится: «Году конец – зиме начало». А как начинать зиму, когда ничего нет – ни шубейки теплой, ни сапог теплых, ни платка теплого?