Текст книги "Театр на Арбатской площади"
Автор книги: Софья Могилевская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
Саня подошла к тесовому забору, который окружал ее прежний дом, хотела открыть калитку и не открыла: услыхала голос мачехи Степаниды, приглушенный до шепота. Однако слышно было каждое слово.
– Сюда, девоньки… Тут зароем! Забросаем землей, поверх листьями…
– Ой, мамынька, нельзя, тут к забору близко…
Это голос Любаши, старшей сестрицы. И тут же подголоском зашептала Марфуша:
– Под грушу, мамынька. Оно вернее. Говорю, вернее…
Саня отошла от забора. Подумала: «Эти всё о своем. Хоть дотла сгори Москва, для них все равно. Лишь бы свое сохранить в целости. А батюшка где же? Его голоса почему не слыхать? Или совсем его со света сжили?»
Эту ночь провела она в одном из брошенных сараев.
А теперь она стояла там, где прежде была Арбатская улица со всеми переулками. Еще более, нежели зрелище самого пожара, ее потрясло это выгоревшее, пахнувшее смрадом и дымом пространство. Лишь церковь Николы Явленного, куда они с дедушкой ходили по воскресным дням, стояла опаленная, покрытая сажей, но стояла… Какие-то люди (не свои, не русские, а чужие, враги, французы) суетились, вытаскивая на паперть иконы и дорогую церковную утварь. И радовались серебру и драгоценностям, которыми удалось овладеть…
Еле волоча ноги, Саня побрела в ту сторону, где должна была находиться Арбатская площадь. Она все еще надеялась, вопреки всему надеялась, что среди пожарища по-прежнему стоит любимый ею театр. Заколдованный от огня, недоступный огню, стоит красивый, величавый, окруженный белыми колоннами… И когда она увидела лишь пустырь на том месте, где должен был находиться театр, лишь пустырь, покрытый золой и пеплом, она повалилась на землю и заплакала. Мерещилось ей в ту минуту, что, останься она здесь, уберегла бы вместе с дедушкой Акимычем и стены, и колонны, и весь театр от страшного московского пожара.
Захлебываясь слезами, она шептала:
– Дедушка, дедушка, зачем вы услали меня? Зачем, глупая, я уехала? Дедушка, дедушка…
О гибели Степана Акимыча она еще ничего не знала. Но с гибелью театра казалось ей, что потеряла она все, что было в этот последний год смыслом и радостью ее жизни…
И вдруг среди пепла, еще теплого, почти горячего, что-то сверкнуло. Это была хрустальная подвеска от большой люстры зрительного зала, последнее и единственное, что осталось от прежнего великолепия театра. Каким-то чудом уцелев, она сияла Сане радужно, весело, переливаясь всеми своими хрустальными гранями…
Глава последняя
Которая является эпилогом
С тех страшных дней прошло не мало лет.
В один из февральских дней молодой купец из Москвы Федор Иванович Титов проездом из Архангельска, где он вершил дела своего богатого тестя, оказался в небольшом губернском городе. Буран загнал его сюда, и он томился здесь вторые сутки. И сейчас, сидя в трактире и глядя, как за окнами крутыми воронками завивается снег, он зевал и злился. Ему казалось, что непогода задержит его тут надолго. А скука заедала, да и торговые дела, ради которых он был в Архангельске, того не позволяли. Надо было скорее ехать в Москву.
Он смотрел в окно. А за окном крутила, вертела метель.
– Сходили бы, сударь, в театр, – посоветовал трактирный слуга, убирая с его стола послеобеденную посуду. – Ныне-с как раз представление…
Федор Иванович зевнул:
– Как, и театр имеется в здешнем городе?
Слуга вроде бы даже обиделся:
– А как же-с. Весьма даже имеется!
– И хорош?
– Люди ходят. А в нынешнюю зиму и вовсе отбою нет-с…
Федор Иванович снова зевнул. Подумал: спать, что ли, завалиться? Самое разлюбезное дело при этаких обстоятельствах. Однако же, поднявшись из-за стола, осведомился:
– А ныне-то по какому такому случаю народ зачастил?
– А потому, сударь мой, что в нашем театре на всю эту зиму некая актерка из Санкт-Петербурга подрядилась представлять трагедии и комедии…
Федор Иванович прислушался. С молодых лет был он большим театралом и частым посетителем московских театров. А трактирный слуга продолжал:
– Сам не видал-с, а люди сказывают: красоты сия актерка неописуемой… К тому же и молода! А гордости еще того больше. Всех отвергает-с… Еще ни единого подношения не приняла. Даже самому господину Пряхину кошелек обратно кинула. Вот какова-с… А говорят, в том кошельке золотых червонцев было чуть ли не на тысячу.
И получилось так, что вьюжным февральским вечером Федор Иванович отправился взглянуть на петербургскую актерку, которая в ту зиму играла на подмостках здешнего театра и, по словам слуги, сводила с ума всех жителей города.
В тот вечер давали трагедию Озерова «Эдип в Афинах», пьесу, хорошо знакомую Федору Ивановичу. «Что ж, – подумал он, – коли будет очень плохо, уйду со второго акта. Кто станет меня неволить смотреть до конца?»
Подойдя к театру, он сразу понял, что здание строилось силами доморощенными и рука настоящего архитектора его не касалась. И внутри все было без особых затей: по обе стороны зрительного зала располагались ложи, над ними раек. Перед креслами партера в несколько рядов стояли простые скамейки. Сей порядок, несходный с прочими театрами, сперва удивил Федора. Но, поразмыслив, нашел он разумную причину: сцена освещалась плошками с салом, а потому чем далее в глубину зала, тем менее страдало обоняние от смрадного духа. У самого же Федора Ивановича Титова по совету кассира билет был взят в кресло третьего ряда.
Заняв свое место, он огляделся. В занавесе зияли две изрядного размера дыры. В них то и дело показывались чьи-нибудь глаза, иной раз с носом и даже пальцами. Оттуда, со сцены, интересовались: много ли народу в зале, не пора ли начинать спектакль?
Возле самой сцены, сбоку, виднелась почерневшая от копоти дверка, ведущая за кулисы.
Вскорости занавес поднялся, и спектакль начался. Федору Ивановичу все здесь было не по нутру: и плохая игра актеров, и бедные декорации, и неважные костюмы. Он ушел бы, не досмотрев, да любопытство держало: решил дождаться второго акта, глянуть на петербургскую диву, о которой в трактире толковал слуга.
И вот началось второе действие.
Едва Антигона в длинных белых одеждах вышла из-за кулис со своим слепым отцом Эдипом едва произнесла первую реплику, мурашки побежали у Федора по спине.
О господи… Неужто? Саня? Быть не может! Почудилось ему… Здесь, в этом заштатном городке? Нет, нет, это лишь игра его воображения. Надо же придумать, чтобы та девочка стала актрисой!
Но чем далее он смотрел, тем убежденнее становился, что видит он Саню. Да, да, ту самую Саню, которую однажды привел в театр, а потом полюбил.
Повернулся к соседу. Спросил фамилию актрисы. Тот ответил. Однако фамилия ничего ему не подсказала. Впрочем, знал ли он в те далекие годы Санину фамилию? Вряд ли…
Но вот Антигона, положив на плечи слепого отца своего руки, произнесла мягко и проникновенно тем Саниным голосом, который он столько раз слышал:
– Я не страшусь терпеть презренну нищету:
С отцом пещеры мрак чертогу предпочту;
Всем бедствам за него охотно подвергаюсь.
И последние сомнения оставили Федора. Это была Саня.
Все всколыхнулось в его памяти. Будто не годы, а лишь немногие дни отделяли его от того часа, когда увидел он девочку в алом платке, которая поправилась ему с первого взгляда. И потащил он ее в Арбатский театр, в раек… Вот ведь случай какой! Ведь смотрели они как раз озеровскую трагедию «Эдип в Афинах»….
И все встречи вспомнились ему. И та последняя, когда ночью прощались они возле колонн театра перед его отъездом из Москвы.
Где же она была все это время?
Он-то надолго застрял в Ярославле. Хозяин купил там не один, а два дома. Там же открыл не одну, а две лавки.
Сперва он, Федор, очень скучал по Сане. Думал беспрестанно. Рвался в Москву. А как узнал про московские пожары и что от Арбатского театра остались одни лишь головешки, сразу сник. Зачем ему была Москва? И разве Саня могла быть в Москве после такого пожара? И разве узнать ему, где она?
А потом дела завертели. Завертели, закрутили, и все реже и реже вспоминалась ему Саня, а потом и вовсе забыл. Лишь иногда в памяти мелькнет ее лицо. Мелькнет и пронесется, будто светлая звездочка по ночному небу…
Он насилу дождался конца второго акта. Едва спустили занавес, кинулся к той дверке, которая вела за кулисы.
Публика галдела: «Фора! Фора!» Топала ногами, всплескивала ладонями. А он не мог понять, как она играла, хорошей ли была актрисой. Сейчас думал лишь об одном: увидеть ее… Сейчас ему казалось, что все эти годы он только и думал о ней, только и ждал этой встречи. Почему же они так и не свиделись? Может, мало он ее искал? Плохо искал?
– Вам кого, сударь? – спросил служитель театра, когда Федор оказался за кулисами.
Федор назвал фамилию актрисы.
Но его не пропустили. Ответили, что пускать, мол, строго-настрого никого не велено.
Тогда Федор, торопясь и волнуясь, написал:
«Ежели Вы та самая Саня, дозвольте увидеть Вас. Федор».
Когда Сане вручили записку Федора, ее сердце словно перестало биться, закружилась голова. Словно бы комната перевернулась вверх тормашками.
Федор? Неужто Федя?
О боже праведный, нашел ее! В далеком городе. Стало быть, искал? Хотел найти? Тосковал по ней все эти годы, ежели в поисках занесло его в такую глушь…
– Пусть идет! – приказала она подавшему ей записку. – Проси…
Прижав руки к груди, не дыша, смотрела она на дверь. Какое же свершилось чудо! Спустя столько лет, уже потеряв всякую надежду, она все-таки сейчас его увидит…
И она расскажет ему, как ждала его каждый день все эти годы. Она расскажет, как все время, пока злодеи были в Москве, бегала она на Арбатскую площадь. Как, хоронясь в развалинах, страшась разбойных и голодных французских солдат, неизменно, всякий-всякий день прибегала она на то место, где стоял театр. Ей все казалось: коли жив Степан Акимыч, и он придет на пепелище своего любимого театра. И Федя, как только вернется в Москву, и Федя тоже придет сюда. Обязательно придет! А куда же еще? Где же еще он будет искать ее, свою Саню?
Потом дедушку Акимыча уже перестала ждать. Узнала, что дедушка погиб. Рассказали ей, как в первый же день в театр явились французские офицеры и приказали Степану Акимычу приготовить все для спектакля – сам император желает присутствовать на представлении. И как дедушка Акимыч, не испугавшись французских офицеров, затопал на них и закричал: «Сего не будет, милостивые государи! Пока я жив, нога вражья не преступит этого порога…»
Так оно было или не так, теперь не узнать. Но пожар начался внутри здания. Может, сам дедушка Акимыч и учинил поджог. Ведь такой махонький, такой старенький – не испугался ведь…
Узнав об этом, Санька ревмя ревела.
Теперь, через столько лет, она понять не может, как вынесла, как все вытерпела в той страшной, разрушенной, сожженной и занятой врагами Москве. Только и жила одной надеждой, что их прогонят вместе с Бонапартом, а тогда вернутся свои. И Федя вернется. И они встретятся, она и Федя.
Сама голодная и бесприютная, со злобной радостью она видела, как день ото дня все хуже и хуже приходится врагу. Как голодают, как холодают, как на глазах меняются лихие наполеоновские солдаты, превращаясь в толпу бродяг. Смеялась до упаду, когда с наступлением осенних холодов впервые увидела этих солдат в розовых и голубых атласных салопах, в каких разгуливали московские купчики по Кузнецкому мосту и Тверскому бульвару…
– Так вам и надо, так вам и надо, – повторяла со злорадством. – И голод, и холод, и салопы – всё заслужили…
Но как ни худо было ей в то время, все равно каждый день приходила на Арбатскую площадь: дедушку перестала ждать, а Федю все равно ждала. Ни голода, ни холода – ничего не страшилась. Ободранная, худая, вся почерневшая – все ждала, все ждала…
И вот он здесь.
И вот открывается дверь. И он входит.
Почему Саня не кинулась ему навстречу с протянутыми руками, как мечталась ей эта встреча? Почему не склонила головы к его плечу, почему не заплакала счастливыми слезами? Что остановило ее?
Она шагу не сделала ему навстречу. Прильнув к стене спиной, по стене распластала руки.
Он же воскликнул:
– Саня!.. – и рванулся к ней. Потом осекся и заговорил, по уже другим голосом: – Не думал встретить здесь…
Она молчала.
А он ей – уже спокойнее, уже овладев собою:
– Благодарен вам… Никак не думал увидеть здесь…
Она по-прежнему молчала. Волнение словно железным ободом сдавило горло, слова из себя не могла выдавить. Наконец тихо проговорила:
– И вам спасибо, что вспомнили, Федор… – и запнулась. – Не знаю, как вас по батюшке…
Он подсказал. Она же, чуть улыбнувшись, продолжала:
– Вот уж чего не знала, того не знала…
– В Санкт-Петербурге, стало быть, играете? – спросил он, не найдя иных слов.
Чуть улыбнувшись, она ответила:
– Да нет же, здесь я теперь… Ангажемент у меня на этот сезон. – И, помолчав, прибавила: – В Петербурге привелось мне театральное училище кончать. Может, знаете? Наше училище на Офицерской улице.
Нет, он не знал. В Петербурге еще ни разу не бывал. Она же, сама не ведая зачем, принялась объяснять:
– Одним боком на Офицерскую выходит, другой стороной – на Екатерининский канал. Случай один получился… Сразу после войны туда попала.
Правда, как же это было? Неужто позабылось? Да разве такое можно забыть…
Была тогда уже осень. Шел октябрь 1812 года. Ранний снег покрывал развалины сгоревшей Москвы. В тот день по приказу Наполеона последние французские солдаты вышли из Москвы. Это было 10 октября в 11 часов вечера.
А в пятницу, едва рассвело, в Москву вступили свои, русские.
Санька, дрожа от промозглой сырости и холода, кутаясь в какие-то лохмотья, и в этот день прибежала на Арбатскую площадь.
На пустыре, где прежде высился театр, увидела она человека в ополченском мундире. Человек этот плакал. Плакал, будто на чьей-то могиле, будто проливал слезы о самом дорогом и близком. И Санька его узнала. Александр Александрович, князь Шаховской – вот кто был этот человек! И лысая голова была его, и длинный нос был его. Тонким голосом он повторял:
– И это все, что осталось от милого нашего Арбатского театра? Одни головешки, покрытые снегом… Проклятая война! Проклятые французы!
Санька, дивясь своей отваге, подошла к нему, окликнула:
– Александр Алексаныч…
Шаховской утер глаза, посмотрел на ободранную, в нищенской одежде Саньку. Сурово сказал ей:
– Нет у меня хлеба…
В тот первый день все побирались. Оголодавшие жители, те немногие, кто оставался при французах в Москве, выпрашивали хлеб у своих, русских солдат. И ломоть ржаного хлеба не только утолял голод, но вселял в каждого уверенность, что лихие дни миновали, что бедствие, которое обрушилось на Москву, ушло и никогда не возвратится.
В тот день – впервые за тридцать девять суток – сперва на одном конце Москвы, потом на другом, а там со всех уцелевших колоколен раздался звон: Москва радовалась и благословляла возвращение русских войск…
– Не признали меня, батюшка Александр Алексаныч? – подойдя еще ближе к Шаховскому, спросила Саня.
Да где ж ему было признать в этой худой, посиневшей от стужи, почерневшей от невзгод и голода девочке прежнюю Саньку со смуглым румянцем на тугих щеках, с веселым блеском лукавых глаз?
Когда Санька напомнила ему о себе, Шаховской вдруг воскликнул:
– Так это ты, воструха? Как же, как же… Уж очень ты нас с Петром Алексеевичем удивила. Такой ловкий фортель выкинула…
Фортель? Нет, об этом Саня забыла. Вот ту полтину, с которой все началось… Вот о полтине не забыла!
О многом вспомнили они, стоя у сгоревшего Арбатского театра. Потом Шаховской грустно сказал:
– Пошли отсюда, Саня. Невмоготу мне здесь…
Тогда же Саня рассказала ему и о последней встрече с Петром Алексеевичем Плавильщиковым. Рассказала и о том, что обещал Плавильщиков учить ее, Саню, актерскому искусству.
– Где он теперь? – спросил Шаховской.
Этого Саня не могла сказать. Знала лишь одно: уехал из Москвы, а дом его сгорел дотла, как и многие другие московские дома.
– Сильно недомогал в тот день, когда сидел на Тверском бульваре. Еле ходил. Я его до дому довела…
Шаховской задумался. Потом спросил:
– Стало быть, хотел самолично с тобой заниматься? Саня кивнула: да, хотел.
– Теперь не до того, сама видишь… Однако не забуду, что-нибудь придумаю. Так просто Петр Алексеевич не стал бы говорить. Может, и правда заметил искру божию…
Но много-много не только трудных дней, а тяжких месяцев невзгод и ожидания прошло у Сани, прежде чем оказалась она в Петербурге. Спасибо Фекле, кухарке мамзель Луизы Мюзиль, она Саню приютила и все это время кормила, поила, никому в обиду не давала. От нее же Саня узнала о страшной судьбе Анюты. Уехав вместе с хозяйкой-француженкой следом за убегавшей из Москвы армией Наполеона, она вместе с хозяйкой погибла при переправе через Березину. Много слез пролили Саня и Фекла, вспоминая добренькую и глупую Анюточку.
А князь Александр Александрович не забыл Саню, отыскал ее, определил в театральное училище.
Да стоит ли об этом вспоминать? И кому охота слушать о всех тех испытаниях, которые пришлись на ее долю?
– …Училище наше выходит еще и на мост, – продолжала все о том же Саня. Говорила, а сама ужасалась, что говорит слова, такие ненужные ни ей, ни ему.
Федор повторил, что, коли приведется побывать ему в Петербурге, не преминет заглянуть на Офицерскую улицу, где находится театральное училище.
Ах, боже мой! Да зачем ему нужна та улица, и тот канал, и то училище?.. Зачем она ему об этом говорит, зачем он ей об этом говорит?
Зазвонил звонок. Антракт окончился. Из зрительного зала и сюда уже доносился говор, шум, смех, еще разные звуки. Публика занимала свои места.
Дверь приоткрылась. Сунулась чья-то лохматая голова.
– Александра Лукинишна…
– Знаю, – ответила Саня и глянула на Федора. Он понял, что ему нора прощаться.
– Вот и свиделись, – сказал он и поклонился.
– Да, свиделись, – проговорила Саня.
Мороз по-прежнему был изрядный, однако пурга внезапно прекратилась. Все небо было в звездах. Будто там, в вышине, кто-то щедрыми пригоршнями разбросал крупное золотистое просо. На северной стороне ярко и холодно переливалась Полярная звезда.
Уйдя из театра сразу после второго действия, Федор сейчас шел медленно. Снег пронзительно скрипел под его шагами. Вот и хорошо, думал он, что пурга более не задержит его в этом городе и на рассвете можно в путь. О многом он думал, идя по улице между высокими снежными сугробами. Мысли его были сумбурны, и он никак не мог с ними справиться. Одно он знал твердо: вряд ли приведется им когда-нибудь еще встретиться, ему и Сане…
– Вот и встретились… – шепотом повторила Саня, когда Федора уже не было в комнате.
Голос у нее был спокойный, а на душе-то, на душе… Кабы не выходить сейчас на сцену, уткнулась бы в ладони и плакала. Плакала бы сейчас навзрыд…
Может, и целый час плакала.
Может, и два часа. А может, до самого утра, всю ночь напролет. Но сейчас плакать было не ко времени.
Она присела перед зеркалом. Увидела, что по щекам текут непрошеные слезы. Рассердилась на самое себя. «Вот еще, реветь! Не совестно тебе, Санька? Тебе в третьем акте Антигону играть, а ты реветь вздумала… Где у тебя совесть?»
Дверь снова слегка приоткрылась, та же лохматая голова просунулась в щель.
– Александра Лукинишна…
– Знаю… – коротко бросила Саня, не повернув головы. – Сейчас выйду.
Она тщательно поправила грим, густо запудрив на щеках следы слез. Встала со стула. С пристрастием оглядела себя в большом зеркале, расправила плечи и, подняв высоко голову, пошла по длинному темному коридору на сцену. В ожидании своего выхода стала за левой кулисой.
И тогда к ней, как в далекие-далекие времена, как когда-то в Арбатском театре, словно живой, подошел Степан Акимыч. Старенький, маленький, чуть приподнявшись на цыпочки, с суровой нежностью он зашептал ей на ухо: «А горевать-то зачем? И причин к тому нет. Ведь ты своего достигла – стала актрисой, сударушка! Нет, ты скажи мне, ответствуй, Саня: есть ли большее счастье, коли человек своего достигнет?»