Текст книги "Театр на Арбатской площади"
Автор книги: Софья Могилевская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Как-то спустя много лет встретились они, Настя и Степа. Он-то ее не узнал, очень изменилась. Она его окликнула:
– Здравствуй, Степушка.
А голос у нее остался прежний – ясный, легкий, певучий.
– Настя, ты?
– Я и есть… – Улыбнулась ему. Потом тихо спросила: – Как живешь, Степа?
– Живу, – ответил он. И тоже спросил: – А ты как, Настя? Она горестно усмехнулась, сказала:
– Видишь, и я живу, – а более ни слова.
И понял он, что хоть живут они, не умирают, но и его, и Настю снедает одна и та же тоска – великая, неуемная тоска по театру. А Настю еще более, чем его. Ведь любила она Федора Григорьевича Волкова, ведь любила же…
Потом простилась с ним и побрела своей дорогой дальше. Больше не пришлось им свидеться. Жива ли еще? Вряд ли… Но после той встречи терпения не стало жить в Ярославле. Собрался и пошел в Москву.
Так, в мыслях об Ярославле, о Волкове, о Насте, убаюканный старинной песней, которую когда-то пели, и уснул Степан Акимыч в бархатном кресле первого ряда партера Арбатского театра…
А в это время в деревне Фили, в девяти верстах от Москвы, в избе мужика Андрея Севостьянова подходил к концу военный совет, который созвал главнокомандующий всей русской армией фельдмаршал Михаил Илларионович Кутузов.
– Господа, – сказал он, завершая этот совет, – я слышал ваши мнения. Некоторые будут не согласны со мной. Но потеря Москвы не есть потеря России. Доколе будет существовать армия и находиться в состоянии противиться неприятелю, до тех пор останется надежда счастливо довершить войну, но по уничтожении армии и Москва и Россия потеряны… Приказываю отступление.
Глубокой ночью Степан Акимыч пробудился от долгого и сладкого сна. Услыхал равномерную и тяжелую поступь многих солдатских ног, скрип обозных повозок, грохот проходившей через Москву артиллерии.
Было 10 часов вечера 1 сентября 1812 года. Русские войска по приказу Кутузова через Москву и в обход Москвы начали отступление на Рязанскую дорогу.
Москва была оставлена неприятелю. Началось осуществление гениального стратегического плана, погубившего Наполеона и всю его армию.
Глава седьмая
В которой Саня возвращается в Москву
Тронувшись с Арбатской площади в три часа утра 1 сентября, обоз артистов взял сперва путь вдоль Тверского бульвара, затем, оставив справа Страстной монастырь, стал сворачивать на Тверскую улицу.
И тогда Саня, все еще не перестававшая плакать, услыхала знакомый голос:
– Александра Лукинишна…
Неужто Алексашка? Поскорее утерла зареванные глаза. Оглянулась: он и есть!
Вынырнув из темноты, Алексашка подошел к той последней в обозе телеге, на которой сидела Саня. Спросил:
– Далеко ли, Александра Лукинишна?
Тайная надежда, что Федор в Москве и что Алексашка послан к ней именно Федей, сразу же мелькнула в мыслях Сани.
Готовая тотчас же, по первому зову, спрыгнуть с телеги, она рванулась к Алексашке. Но сдержала себя. Еще плотнее уселась на узел с театральными костюмами. Ответила сухо:
– Да уж не близко… – и прибавила с неохотой, однако же и чуть похваляясь: – Во Владимир, вот куда…
Алексашка присвистнул. Хоть вряд ли он знал, далеко или близко стоит город Владимир и есть ли вообще такой город на Земле русской, однако присвистнул.
Она же была рада-радешенька, что в этой предрассветной мгле ему не разглядеть ее опухшего от слез лица. Но у Алексашки, видно, глаз был кошачий – и во тьме все видел. Взявшись одной рукой за край телеги, пошел рядом. Принялся утешать Саню:
– Да чего вы, Александра Лукинишна?.. Вон и давеча, как сбирались, все плакали.
– Ты откуда знаешь?
– Все время вас караулю. От самой от площади следом иду, глаз не спускаю.
Саня вся затрепетала: теперь была у нее уже не смутная надежда, а твердая уверенность, что Федя в Москве и Алексашка послан Федей. Значит, вернулся! Вот радость-то… Теперь никуда она не поедет! Ни шагу из Москвы…
Ах ты господи, да чего же оп тянет? Почему молчит? Почему ни слова о Феде?
Алексашка же, будто Федора и на свете не было, толковал ей теперь о другом:
– Не горюйте, Александра Лукинишна. Не пустим мы супостата проклятого в Москву! Знаете, какая баталия будет? Как сшибутся с нами, одни клочья от тех французов полетят. Вот увидите.
– А ежели не пустим, уезжать-то зачем? В этакую даль, во Владимир…
И поняв, что не Федей к ней послан Алексашка (кабы Федей, давно бы ей о том было сказано), и вспомнив вдруг Степана Акимыча, такого маленького, такого старенького, оставленного в пустой Москве стеречь огромный пустой театр, Саня, уже не таясь, зашмыгала носом, и слезы сами собой обильно поползли по ее щекам. Всхлипнув, пробормотала:
– Дедушка ведь один остался…
У Алексашки от Санькиных слез вдруг непривычно защипало в носу. Спросил:
– Желаете, так схожу к нему? Только слово молвите… И Саня молвила:
– Алексанюшка…
У Алексашки словно бы мороз по коже пробежал: ведь отродясь никто его так не называл. Алексанюшка? Может, ослышался? Колеса-то как скрипят.
Она же снова:
– Алексанюшка, ты правда сходи к нему, к дедушке… Ты передай ему, дедушке…
Нет, колеса тут ни при чем. Какие еще колеса? Ответил ей с грубоватой суровостью:
– Ну и передам… Что прикажете, то и передам. Да вы не ревите, Александра Лукиншна. Ведь эдак и я зареву.
А Саня пригнула свое лицо к его лицу. Близко-близко. Глаза к глазам. И руку свою, сырую от слез, положила на его руку. И зашептала ему.
Нет, никогда еще ни один человек с самого того часа, как появился Алексашка на свет, никто с ним так не говорил. Все только бранили его, только понукали им, только знал он подзатыльники, да затрещины, да пинки, да колотушки…
Алексашкино сердце сладко заныло. Дурман не дурман, а что-то вроде дурмана, непонятное, непривычное охватило его.
А Саня все шептала: то про Анюту, то про Тверской бульвар, то про какого-то царя Эдипа да про актера Плавильщикова, то еще невесть о чем просила передать дедушке Акимычу.
Он же лишь в ответ головой кивал и буркал:
– Скажу… ну скажу… все скажу…
Но сам хорошенько не понимал, ни о чем она его просит, ни что ему надобно передать дедушке Акимычу. Только голос ее слушал. И век бы слушал, лишь бы говорила.
Полный доверия и благодарности, вдруг решился – заговорил о самом своем тайном:
– Сейчас вот что скажу вам, Александра Лукинишна… Ты слушай получше.
У Сани дух захватило: стало быть, так оно и есть – Федей послан! Может, сам Федор сей минутой выйдет к ней из темноты, как той зимней ночью… Не спросила, а словно сердцем выдохнула:
– Что?
Алексашка сунул руку за пазуху. В темноте сверкнуло острие ножа, светлое и блестящее.
– Вот чего у меня есть… Как начнется под Москвой баталия, и я там буду!
Санька отпрянула: о господи, очумел! Зашептала сердито:
– Разве можно? Да что ты говоришь? Да из ума выкинь такое… Рехнулся, что ли? Ведь еще мал, посмотри на себя.
А он свое:
– Вот вы какая, Александра Лукинишна… Вам дело говорят, а вы – мал! Чем же я мал? Чем? Еще как могу пригодиться… Увидите, Александра Лукинишна! Еще, может, не одного француза вот этим ножом…
Тут передние телеги обоза пошли быстрее, и та, на которой сидела Санька, рванула за ними. Саньку тряхнуло на ухабе, она еле удержалась и невольно вскрикнула. Возчик обернулся и увидел Алексашку. Грозно на него прикрикнул:
– А ну-ка, сгинь, шельмец! – и, размахнувшись, огрел его кнутом. – Знаю вас, мазуриков…
Алексашка громко выругался и оторвал руку от телеги. Сперва быстрым шагом пошел было рядом, но вскоре стал отставать. И тогда Санька не удержалась: почти с отчаянием крикнула в темноту:
– Про Федора чего молчишь? Почему не сказываешь? В Москве он?
Ничего не ответил Алексашка. То ли ничего не знал о Федоре, то ли не слыхал ее вопроса.
Ох, Санька, Санька, неужто так крепко сердце твое присохло к красивому сбитенщику? Крепко-крепко, может, на всю жизнь, может, до самого смертного часа…
Сухими, без слез, глазами стала смотреть в небо. Там во множестве рассыпались крупные сентябрьские звезды. Время от времени, наискось прочертив черноту, то одна, то другая камнем скатывалась вниз.
Только одна-единственная стояла не шелохнувшись – та, светлая, огромная, похожая на огненный меч, поднятый для сокрушительного удара.
Между тем обоз уже подходил к заставе. Вдоль всей Тверской дома, покинутые своими владельцами, стояли темные, нежилые, с Заколоченными ставнями, запертыми воротами. Редко-редко где светились окна.
Но и за этими освещенными окнами виднелась суета, беготня. А в распахнутых настежь воротах уже стояли телеги с вещами, готовые отправиться в путь. Уезжали те, кто почему-либо раньше не мог покинуть Москву.
Чтобы поскорее – без волокиты и задержек – пробраться на Троицкую, а затем на Владимирскую дорогу, еще с вечера был выбран путь через Тверскую заставу. Этой дорогой немногие выезжали в те дни из города. А в эту раннюю пору улицу и вовсе не запрудили еще экипажи, потому обоз артистов сравнительно быстро прибыл к заставе. И вдруг Санька с изумлением увидела, что небо, поля и леса за селом Хорошовом, за Дорогомиловом и Филями озарены ярким розовым светом, будто солнце только-только успело зайти и не погасли его закатные лучи ни на небе, ни на земле…
Санька тронула возницу за рукав, показала на озаренное розовым светом небо: что за диво? Откуда свет в той стороне?
Тот хмуро ответил:
– Там-то? Они… французы…
Санька негромко охнула. Быть не может! Так близко? Ведь у самой у Москвы.
Возчик изо всех сил махнул кнутом, свирепо гаркнув:
– Чего стали, окаянные? А вот я…
Но не только их телега стояла. Остановился весь обоз. И все головы были повернуты в ту сторону, где светились огни. Слышались голоса, растерянно вопрошающие друг у друга:
– Ужель французы?
– Надо думать, их бивуаки…
– А наши-то где?
– Наши-то позиции тоже там?
– Значит, там будет сражение?
И вдруг раздался громкий вопль. Санька узнала голос Лизаветы Семеновны Сандуновой.
– Пресвятая заступница, да что ж это? К самой к Москве подошли… – И в голос, по-бабьи, она заплакала и запричитала.
Да и не только она одна. Плакали многие, ужасаясь бивуачным кострам неприятеля в такой близости от Москвы.
Для Саньки же после того солнечного июльского дня, когда она впервые узнала про войну, в которую ей не хотелось верить, для нее война только сейчас стала страшной очевидностью. Она невольно перекрестилась. Именно с этой минуты впервые засверлила у нее мысль о том, что ей непременно надобно вернуться обратно в Москву. И чем дальше отъезжали они от Москвы, чем незримее становились те огни, от которых она не могла оторвать взгляда, тем непреклоннее овладевало ею это решение.
Когда совсем рассвело и солнце, румяное и веселое, поднялось на небо, их обоз, давно миновав Тверскую заставу, оставил за собой Марьину рощу, возле села Алексеевского выехал на большую Троицкую дорогу.
Все время Санька отмалчивалась и лишь прилежно запоминала путь, по которому ночью пойдет обратно. Почему не сейчас, когда Москва была рядом? Почему обязательно ночью, когда легче всего Заблудиться и потерять дорогу? Вероятно, она все еще колебалась, еще не решаясь сделать этот отчаянный шаг. А может, страшилась, что ее не пустят?
На Троицкой дороге их обоз неожиданно оказался в гуще экипажей, выехавших из Москвы еще накануне вечером. Теперь теснота мешала им двигаться вперед с прежней скоростью. Кибитки, таратайки, старинные дормезы, кареты, коляски, телеги ехали в несколько рядов. Треск и шум стояли невообразимые. К тому же вперемешку с экипажами гнали коров и овец, а следом за своими хозяевами во множестве бежали дворовые собаки.
В иные легонькие дрожки были впряжены пять или шесть лошадей, а какой-нибудь тяжелый дормез с превеликим трудом волокли две старые клячи. И каждый экипаж старался опередить соседний.
С ужасом, с недоумением разглядывала Санька эту толпу, спешившую поскорее покинуть свои дома и подалее отойти от Москвы. Она не могла понять: ведь ежели, как толкуют все в один голос, Бонапарта не пустят в Москву, так надобно ли уходить неведомо куда и неведомо зачем?..
Поздно вечером их обоз прибыл в село Мытищи. Здесь решили остановиться на ночлег. Было это примерно в тот самый час, когда после окончания военного совета Кутузов отдал приказ о сдаче столицы без боя и русская армия стала отходить на Рязанскую дорогу, покидая свои позиции под Москвой.
Ночью, истомленные дорогой, дневной сутолокой, пылью и жарой, все уснули. Тогда Санька – она-то, несмотря на усталость, крепилась и ни на секунду не сомкнула глаз – незаметно соскользнула с телеги. Захватив с собой лишь узелок с хлебом, она, выбравшись из гущи телег и экипажей, вышла на обочину дороги и скорым шагом направилась в ту сторону, где была Москва. Без отдыха она шагала всю ночь. К рассвету же так устала, что, когда увидела возле дороги березовую рощу, свернула туда. Отыскала среди молодой поросли уединенное место и, сраженная усталостью, не чуя под собою ног, повалилась на землю.
Хотела было подол ее отдохнуть, но нет! – не до отдыха ей сейчас было. Тревога снедала ее. Какой там отдых, когда дедушка один-одинешенек…
О господи, да зачем же она, глупая, уехала? Почему не спрыгнула с телеги, когда были у Тверской заставы? Ругала себя нещадно. Да разве в ругани дело. Скорее, скорее поднимайся, Санька, скорее в Москву.
Однако разулась, заставила себя немного посидеть, отдохнуть. Пожевала хлеб, взятый с собой в дорогу. Заела черникой и брусникой, кои росли тут во множестве.
Вдруг вспомнился Федор. Нет, и мысли о Федоре погнала от себя прочь. Не до него теперь. Обратно в Москву, к дедушке, в театр… Может, уже началась та страшная баталия! А дедушка один, как перст один.
Вдруг странный гул донесся к ней с дороги, с которой она сейчас свернула в лес. Неужто и сегодня из Москвы люди бегут? Нет, Это был не тот беспорядочный многоголосый гул – и детского плача, и скрипа колес, и блеяния овец, и мычания коров, – это было не похоже на те утомительные и беспорядочные звуки, которые слышались весь вчерашний день, едва их обоз оказался среди других обозов на Троицкой дороге.
Сейчас к ней доносился равномерный и тяжелый топот многих ног, отдельные выкрики команды, изредка ржание коней.
Продираясь сквозь кусты, не обращая внимания на ветви, больно хлеставшие ее по лицу, Саня кинулась напролом к дороге. Увидела: по дороге идут русские войска. Однако не в ту сторону, куда она собиралась идти, не к Москве, а от Москвы. А может, все-таки к Москве? Может, это она шла не туда, куда надобно, а солдаты идут именно в Москву, на подмогу тем, кто сейчас в жестокой баталии защищает город от француза?
Невидимая с дороги, но хорошо все видя, Саня, спрятавшись за ствол дерева, смотрела на сумрачные лица солдат. Не понимала, почему же лица у них такие, словно идут они с похорон.
Изредка к ней доносились отдельные слова, иногда фразы. Со жгучим напряжением прислушивалась она и к словам и к фразам. Однако смысл их был ей непонятен.
Но чем дольше она смотрела на сумрачные лица солдат, тем страшнее ей становилось. Предчувствие беды заполнило ее. И, сама не зная, зачем и почему, она метнулась обратно в лес, так и не поняв, откуда и куда идут войска.
А по дороге шел арьергард армии, прикрывая собой последних жителей, уходящих из Москвы. Это были те несколько тысяч казаков, которые затем по приказу Кутузова должны были с Владимирской дороги повернуть на дорогу Рязанскую, чтобы затем слиться с остальной русской армией и начать тот хитрый маневр, который поставил в тупик Наполеона и его военачальников.
Примерно в те же самые часы французские войска готовились войти через Калужскую заставу у Воробьевых гор, через заставы Пресненскую, Тверскую и Дорогомиловскую в пустую, покинутую жителями Москву. Готовились вступить победителями – с музыкой и барабанным боем, так приказал им Наполеон Бонапарт.
Сам же он около двух часов дня сел на лошадь и верхом, окруженный блестящей свитой, направился на Поклонную гору.
В те годы верхушку Поклонной горы покрывала дубовая роща. Проехав эту рощу, он остановился. Щедро освещенная лучами солнца, как бы у его ног раскинулась Москва. Блестели золотые купола многочисленных московских церквей, на них сияли золотые кресты. Зеленели сады, окружавшие дворцы московской знати, а вдали высились башни Московского Кремля.
– Так вот он наконец, этот знаменитый город! – воскликнул Наполеон. И, помолчав, прибавил: – Давно пора!
Отсюда ему казалось, что великолепный позлащенный город многолюден и живет полной жизнью. Ему казалось, что в каждом доме если не с радостью, то, во всяком случае, с покорностью ждут великую армию и его, великого полководца – императора французов Наполеона Бонапарта. Он был убежден, что повторится то, что было во всех прежде завоеванных городах: в Риме и в Милане, в Берлине и Вене, в Лиссабоне и Мадриде, в Антверпене и Амстердаме, в Каире и Александрии… Депутация самых именитых жителей города с низким поклоном преподнесет ему ключи от завоеванной Москвы.
И взгляд Наполеона с жадным нетерпением был устремлен на Москву. За стенами этого города скрывались все его надежды: мир с Россией, который был ему необходим; покрытие военных издержек, выросших до невероятных размеров; и, наконец, его слава – слава великого полководца!
Со жгучим интересом он разглядывал этот город, блистающий в лучах солнца. Когда же все-таки появится депутация? Почему они медлят и заставляют его так долго ждать?
Он приказал дать несколько холостых выстрелов.
Но и это не возымело никакого действия. К нему на Поклонную гору по-прежнему никто не являлся.
Беспокойство охватило Наполеона. Теперь, уже спешившись, он ходил взад и вперед. Изредка останавливался, смотрел на Москву и снова шагал – взад-вперед, взад-вперед… А спустя какое-то время, обратившись к своей свите, спросил: почему же все-таки не является депутация русских бояр с ключами от Кремля?
Между тем разведчики донесли, что Москва пуста. Не решались доложить Наполеону, что город покинут жителями и никакой депутации с ключами от Кремля не будет. Свита Наполеона испуганно перешептывалась.
А время уже подходило к тому часу, когда с колокольни Ивана Великого раздавался благовест, призывавший молящихся к вечерне. Тяжелый звон пронесся над Москвой и внезапно смолк: оттуда, с колокольни, увидели входивших в Москву французов. Зловещей тишиной встречала Москва победителей. Ничего подобного не было ни в Риме, ни в Вене, ни в Мадриде, ни в Берлине…
Стук копыт неприятельской конницы одиноко раздавался в пустом городе.
Разгневанный и недоумевающий, ночь на 3 сентября Наполеон провел в доме трактирщика у Дорогомиловской заставы.
Глава восьмая
В которой Саня, возвратившись в Москву, видит самого Наполеона Бонапарта и теряет все
А Саня в ночь на 3 сентября была еще очень далеко от Москвы. Быть может, и подалее, чем накануне вечером. Кинувшись от дороги обратно в лес, в лесу она заблудилась. А когда после долгих блужданий вышла наконец на опушку, не могла понять, ни где находится, ни в какую сторону ей надобно идти.
Перед нею расстилалось чисто убранное жнивье, неподалеку в овражке, переливаясь, журчал ручей, а слева высилась пологая горушка.
И спросить не у кого. Хоть зови, хоть кричи – на виду никого, ни одной живой души…
А погода вдруг круто переломилась. На смену по-летнему солнечному и теплому дню наступали осенние сумерки. С севера потянуло холодным ветром. Мелко-мелко задрожали листья на осинах и с каждым порывом разноцветными стаями полетели к земле. Березы во все стороны закачали, замахали верхушками.
Осень. Чего другого ждать от погоды?
Поразмыслив, Саня решила прямо по стерне лезть на горушку. Может, сверху будет виднее – что впереди, куда идти?
А добравшись доверху, в наступивших уже сумерках сразу увидела далеко-далеко, почти на краю неба, розовое зарево. Это зарево было от тех первых московских пожаров, которые занялись уже к вечеру 2 сентября.
Но о том, что зарево от пожаров, Сане, разумеется, и в голову не пришло. Она поняла так: вдалеке видны те самые огни французских бивуачных костров, которые так испугали ее, когда давеча подъехали они к Тверской заставе.
Но теперь этим огням она радовалась. Она знала, в какую сторону ей идти.
Но еще больше она обрадовалась, увидев под горой небольшую деревеньку. Тотчас подумала: «Попрошусь к кому-нибудь на ночь, а ранехонько пойду в Москву. Чего там – ведь совсем недалеко! К вечеру или еще раньше и приду. То-то обрадуется дедушка!..»
От этих мыслей сразу ей стало хорошо и весело. Даже про голод забыла. Даже усталость прошла. Перестали ныть стертые в кровь ноги.
Несколько раз она осторожно, чуть коснувшись стекла, стукнула в оконце самой крайней избы. Открывать ей, однако, не торопились. Хотела было уже отойти, да услыхала под дверями шепот. Два голоса, перешептываясь, спорили. Один – тоненький, похоже детский. Второй – шамкающий, старушечий.
– Да нет, не они, бабонька… – Это шептал детский голосок. – Не французы это…
– А как они?
– Они разве так брякают? Они изо всех сил.
– Ой, боязно, внученька! Ну как вломятся? Тут Саня решила подать свой голос:
– Пустите, бабушка, Христа ради переночевать. Озябла…
И сразу весело, уже не таясь, затараторил ясный детский голосок:
– Слышь, бабонька? Не они ведь… не они же! Я отомкну.
– Отмыкай, Дашутка.
Загремела щеколда, и дверь приоткрылась. На Саню пахнуло обжитым, чуть кисловатым теплом избы. Сразу засосало под ложечкой от запаха печеного хлеба: ведь полный день крошки во рту не было!
Она вошла и услышала заливистый плач ребенка.
– Наказанье… – прошамкала старуха. – Сноха-то уехала на мельницу. Спозаранку уехала, а все не ворочается. Покачай, Да, шутка. Дай ему соску… Ох, беда, беда!
Засветив сальный огарок в глиняном подсвечнике, бабка с пристрастием оглядела Саньку с ног до головы. Тут же стала выспрашивать: да кто она, да что она, да куда ее несет, на ночь глядя.
Узнав, что Санька держит путь в Москву, охнула. О господи, до Москвы ведь даль несусветная! А кругом злодеи-антихристы рыщут. Вот они с Дашуткой сидят не шелохнутся, весь день дверь на запоре.
Саня, хмурясь, сказала:
– Надобно мне в Москву. Дедушка там у меня. Переночевать-то пустите? Утром дальше пойду.
Услышав о дедушке, бабка и вовсе подобрела:
– Да кто ж тебя гонит? Оставайся. Лезь на печку, там и спи. Голодная ведь?
– Голодная…
– Сядь, поесть тебе соберу.
Только успела Санька поесть, хотела было на печь забраться, вернулась с мельницы старухина сноха. Вернулась чуть живая – и без зерна, и без муки. Плача навзрыд, рассказала, как налетели на нее басурмане, всю муку, которую с мельницы везла, отняли. Ни горсточки, окаянные, не оставили. Сама-то еле-еле от охальников укатила.
И сноха, услышав от старухи, что Саня в Москву собралась, тоже заохала и руками на нее замахала. В Москву? Да упаси бог в Москву! Рехнулась, видно. Москву ведь француз захватил…
Санька не поверила: ведь только вчера поутру они выехали из Москвы.
– А эти уже вчера вошли. Хозяйствуют там.
– А баталия как же? – ужасаясь и все еще продолжая не верить, вскричала Санька. – Ведь сказывали, что без баталии не отдадут Москвы.
– Про баталию ничего не знаю, а что в Москве они – это точно, – сказала молодуха и снова принялась плакать и причитать, вспоминая, как у нее отняли муку.
Утром, едва рассвело, Санька собралась идти. Как ни уговаривали, стояла на своем: надо ей в Москву. Дедушка там один.
– Да как же ты пойдешь, да еще в таком платочке приметном? Неужто не боишься? – спросила молодуха.
Санька сдернула с головы свой алый шелковый платок. Спросила:
– Постарее да потемнее дадите?
У молодухи зажглись глаза:
– А этот куда?
– Тебе оставлю, – сказала Санька и кинула той на руки платок, которым так гордилась. Потом повязалась по самые брови старушечьим, темным, и вышла из избы.
А ветер стал еще сильнее, чем накануне. Так и рвал, так и метал. Почти к самой земле пригибал придорожные кусты. Иной раз приходилось идти вроде как напролом, плечами и головой пробивая себе дорогу. Но все равно шла и шла вперед, думая лишь о том, чтобы поскорее добраться.
А о пожаре Москвы она так ничего и не знала. Клубы дыма, которые поднимались над горевшей Москвой и плотной завесой стояли над городом, казались ей густыми тучами.
И лишь к вечеру, когда стемнело и когда Москва была уже недалеко, она с ужасом поняла, что над Москвой сгрудились вовсе не тучи, что это дым от большого пожара, охватившего весь город. И дым этот, теперь окрашенный пламенем, был багров и страшен.
И Саня побежала. Она бежала и громко плакала. Она бежала прямо на зарево, уже не боясь сбиться с дороги. Теперь свет от пожара был столь ярок, что освещал не только горевшую Москву, но и небо над ее головой, но и каждый камешек на дороге.
Это было в ночь на 4 сентября.
Утром 4 сентября Наполеон Бонапарт проснулся в Кремле при двойном свете – дня и пламени. Но свет наступившего дня не мог соперничать со светом пожара, бушующего за окнами дворца.
Еще вчера, когда он перебирался из дома трактирщика сюда в Кремль, Москву окутывали клубы дыма. Зловещие рапорты преследовали его весь день, мешая насладиться победой и торжеством.
Ему доносили:
– Горит центр города, самые богатые кварталы, где магазины, лавки, склады…
– Сгорел дом, где три тысячи русских раненых…
– Горят великолепные дворцы, горят дома горожан…
Ему докладывали: едва лишь солдаты великой армии приблизятся к какому-либо дому, как внутри раздается легкий треск, поднимается тонкая струйка дыма. Затем Эта струйка становится густой и черной, превращается в багровый, огненный столб, и все здание рушится в вихре пожара…
Вчера он еще надеялся, что за ночь пожар удастся потушить. Но, пробудившись нынешним утром, он понял, что огонь усилился во много крат. Город превратился в огромный пылающий костер.
И сейчас, шагая по великолепным апартаментам Кремлевского дворца, уже не с упоением победителя, но обеспокоенный и раздраженный, Наполеон отдавал приказ за приказом, наверняка зная, что никто его приказы выполнить не в силах. Пламя пожирало город на его глазах, а он был бессилен. Он бормотал, то и дело кидая взгляды на огонь, бушующий за окнами:
– Этот пожар… Он предвещает нам великие бедствия… Ветер все время менял направление. Словно разъяренный мститель, перебрасывал пламя из одного квартала Москвы в другой. Отсюда, из дворца, не смея приблизиться к раскаленным стеклам окон, Наполеон видел, как занялась уже и та часть Москвы, которая находилась за рекою.
Нет, он чувствовал себя сейчас не победителем. Скорее побежденным. Москва встретила его не покорностью и страхом, а ненавистью и пожаром. Город, которым он любовался с Поклонной горы, превращался в груду развалин, в угли, золу, пепел…
И сам он был пленником огня и дыма. Горящие головни, искры, пламя с ураганной силой ветер приносил уже сюда, в Кремль. Казалось, даже небо пылает пожаром. Оно было цвета красной меди…
И вдруг раздались испуганные возгласы:
– В Кремле пожар…
– Горит Кремль…
– Огонь в башне над арсеналом…
Неужто все было обречено разрушению? Даже эта священная обитель русских парей?
– Ваше величество! Отсюда нужно уходить, ваше величество! И немедленно… – в один голос убеждали Наполеона все его приближенные. – Против дворца стоят ящики с порохом.
Через узкий подземный ход возле Тайницких ворот Наполеону с ближайшей свитой удалось выбраться из Кремля. Они вышли на набережную. Но и здесь бушевало море огня. Даже вода в реке казалась огненной. Им нельзя было ни отступить, ни остановиться, ни двигаться вперед…
Всего лишь одна улица, извилистая и узкая, вся охваченная огнем, открывалась перед ними. Это был скорее вход в ад, чем выход из него. Все бросились в этот проход. Они шли по огненной земле, под огненным небом, среди огненных стен. Дышать этим раскаленным воздухом было почти невозможно. Руки у всех были опалены – им приходилось, защищая от огня лицо, отбрасывать прочь горящие головешки…
Так описывает в своих мемуарах бегство Наполеона из Кремля граф де Сегюр, один из приближенных генералов Бонапарта.
Наконец солдаты первого корпуса, занимаясь грабежом и мародерством, среди пламени пожара узнали своего императора, кинулись к нему на помощь и вывели к одному из кварталов Москвы, который уже обратился в пепел.
Именно здесь, среди развалин, которые еще недавно были домами Арбата, Саня увидела группу военных, окружавших невысокого человека в сером сюртуке и треугольной шляпе. Военные эти тесно сгрудились возле человека в треугольной шляпе, казалось, готовые защитить его своими телами от любой опасности, которая угрожала или могла угрожать тому на пути.
Саня спряталась за трубу, торчавшую среди развалин прямо из земли. Еще горячей была эта труба. Еще не остывшей была и земля после пожара, который бушевал тут весь вчерашний день и всю ночь до самого утра.
Озираясь по сторонам, она с трудом верила себе, своим глазам, что эти развалины, эти трубы, эти груды угля и обгоревшего кирпича, – тот самый Арбат, который всего лишь пять дней тому назад она перебегала, чтобы попасть в Скатертный переулок. И все же она точно, безошибочно знала: кругом то, что было недавно красивой Арбатской улицей…
Увидя проходивших мимо военных, вряд ли догадывалась она, что среди них в обгоревшей и закопченной одежде находится сам император – Наполеон Бонапарт, человек, по вине которого сейчас горела Москва. Поняла она лишь одно: эти военные – враги, погубившие Москву.
Быстрым шагом они прошли в сторону Дорогомиловской заставы, чтобы укрыться от московского пожара в загородном Петровском дворце.
Этого-то, разумеется, Саня не знала. Да и дела ей не было до французов, среди которых находился Наполеон. Она и головы не повернула им вслед. В оцепенении стояла и смотрела на выжженную пустыню…
Еще вчера под вечер она оказалась на окраине Москвы, недалеко от Тверской заставы. Но войти в город не решилась: все было Застлано густым черным дымом, все было объято пламенем. Огонь, выбиваясь из проема окон, свистя и шипя, разваливал стены и крыши домов. Даже издалека жар опалял лицо. Страшно было смотреть, как метались люди, вытаскивая из горящих домов свои пожитки. То тут, то там был свален в кучи жалкий домашний скарб. И сразу пришло в голову: а батюшка, а мачеха Степанида, а сестрицы Любаша и Марфуша? Они-то где? В Москве или уехали?
А может, сейчас горят и тоже выкидывают из избы вещи? Может, помощь им надобна?
Но когда она оказалась за селом Кудриной, возле Пресненских прудов, удивительная тишина поразила ее. Огонь сюда не перекинулся, все стояло нетронутым – и дома, и сараи, и деревья.
И здесь пахло дымом и гарью, но от прудов тянуло свежим холодком, а жители, толкаясь у ворот и околиц, лишь издали ужасались страшному пожару, который пожирал Москву.