Текст книги "Бредовый суп"
Автор книги: Слава Бродский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
– Конечно, – сказал я, – конечно, я приду.
– Ты любишь “Лафроиг”? – спросил меня Том, когда мы вышли на улицу.
– Да, конечно.
– Почему “конечно”? Ведь про него, кажется, говорят “любить-или-ненавидеть-виски”.
– Да. Но для меня это – любить.
– Этот копченый, торфяной привкус в нем для меня слишком сильный, – сказал Том. – Он настолько йодистый, что порой напоминает мне какое-то лекарство.
– Да, – сказал я. – Считается, что это мох, который так или иначе участвует во всем этом процессе, усиливает торфяной привкус.
И Том сказал мне, что ему тоже, конечно, нравится виски из Айлах, но не такое вонючее, как “Лафроиг”, а более спокойное, как, например, “Лагавулин” и “Боумор”. А я сказал, что “Боумор” мне как раз не нравится и что я пробовал “Боумор” разной выдержки – десяти, двенадцати, семнадцати лет, двадцати одного года – и каждое из них в самом конце оставляет какой-то кисловато-угольный привкус, который мне все портит.
Том спросил меня про “Лагавулин”. И я сказал, что я пробовал только шестнадцатилетний “Лагавулин”, и что это, конечно, просто отменное виски. И из того, что я пробовал, рядом с ним я бы поставил только семнадцатилетний “Ардбег”. И еще я сказал, что пил много разного виски из Айлах: “Caol Ila”, “Bruichladdich”, “Bunnahabhain” – и все оно мне очень нравится. И мы стали вспоминать, что мы пили из Highland, Lowland и с островов. А когда я упомянул виски из Campbeltown, выяснилось, что Том никогда не пробовал ничего оттуда. И я стал уговаривать его немедленно вернуться в магазин и купить ему “Springbank”. И наконец, Том признался мне, что он не чувствует себя таким уж большим знатоком и любителем виски и что ему, наверное, надо пойти в какой-нибудь класс.
Ланч оказался у нас долгим. Мы сначала хотели заказать бутылку вина на всех, но потом передумали, и каждый заказал себе по бокалу. Мы еще раз поздравили Лиз. И она стала говорить нам, что чувствует себя очень счастливой. А мы с Джимом сказали ей поочередно, и каждый на свой лад, как это здорово быть семейным человеком. И Тому тоже пришлось выдавить из себя, что он всегда завидовал своим женатым друзьям.
Лиз стала рассказывать нам что-то о своем муже. И я заметил ей, что она с каждой новой фразой все свободнее и свободнее произносит эти слова – мой муж. И Лиз согласилась со мной и добавила, что только сейчас она стала чувствовать, что имеет какое-то право на эти слова. И она еще раз сказала нам, что она очень счастлива.
Когда мы возвращались в офис, было уже почти два. Мы шли с Томом не торопясь и все больше и больше отставали от Лиз и Джима, которые шли впереди нас.
– Мне было сегодня очень смешно слушать, как ты говорил по телефону, – сказал Том.
– С кем? – спросил я.
– Я не знаю. Для меня это звучало, как что-то такое непонятное, а потом “президент”. Потом опять “бла-бла-бла-бла” и опять “президент”.
– Я разговаривал со своим русским другом. И он очень ругал президента.
– А-а, я знаю, – сказал Том, – этого, м-м…
– Нет, у них уже давно другой президент. И потом, мой друг ругал нашего президента.
– Нашего?
– Да, – сказал я.
– Твой друг?
– Да.
– Я не верю.
– Клянусь Богом.
– Почему? – спросил Том.
– Он и его жена считают, что наш президент часто говорит какие-то глупости.
– А чем занимаются твой друг и его жена?
– Она преподает физику, а он – переводчик…
– С английского? – спросил Том.
– Нет, с каких-то европейских языков.
– Правда?
– Почему ты удивляешься? – спросил я.
– Я не знаю, – сказал Том и пожал плечами.
– Тебе разве не приходилось читать переводы? – спросил я.
– Я не знаю, может быть, и приходилось, но я не помню.
– А в школе? Ты читал какие-нибудь переводные книги в школе?
– Да, какую-то французскую классику. А впрочем, нет. Это был какой-то плохой перевод. В итоге, я прочитал это на французском, но только несколько позднее.
– Интересно, – сказал я.
– А знаешь, что я думаю? Если бы наш президент говорил только то, с чем были бы согласны твой друг и его жена, то он не был бы нашим президентом. Он, наверное, тогда переводил бы с европейских языков.
– Или преподавал физику, – сказал я.
– Или преподавал физику, – сказал Том.
Как только я поднялся наверх, я столкнулся в дверях с Кэрол. И я сразу понял, что она уже обо всем знает.
– Почему одним все, а другим ничего? – сказала она.
– Ты уже знаешь?
– Все уже знают. Теперь только я не замужем.
– А ты так хочешь замуж? – спросил я.
– Как будто ты не знаешь! Я ужасно хочу замуж. Ужасно.
– В чем же дело?
– Никто не хочет на мне жениться.
– Не может такого быть.
– Говорю тебе, никто не хочет на мне жениться, – сказала Кэрол. – Вот ты бы женился на мне?
– Но я уже женат.
– Я пошутила. Я бы и сама за тебя не пошла.
– Почему это?
– Ты никогда не говоришь серьезно.
– Я всегда говорю серьезно.
– Я тебе никогда до конца не верю.
– А ты всегда говоришь серьезно?
– Да, – сказала Кэрол.
– Ну скажи что-нибудь серьезное.
– Все хорошие ребята уже женаты.
– А Том? Том не женат. И он на тебя поглядывает.
– Нет, Том это несерьезно. Том мне не подходит.
– Чем он тебе не подходит? – спросил я.
– Не знаю. Не подходит и все. И потом… он вовсе на меня не поглядывает.
– Я помню, он как-то звал тебя на ланч.
– Да, – сказала Кэрол. – Мы даже обедали с ним как-то.
– О! – сказал я.
– Почему ты сразу говоришь “О!”?– сказала Кэрол. – Никаких “О!”
– Тогда это не называется, что вы обедали.
– А как же это называется?
– Я не знаю. Но это не называется, что вы обедали. И потом – чем все-таки тебе Том не подходит?
– Я не знаю. Не подходит – вот и все.
– Почему?
– Говорю тебе, не знаю, – сказала Кэрол. – А ты думаешь, что Том… Ну, что мне стоит обратить на него внимание?
– Конечно.
– Ты серьезно?
– Абсолютно.
– Мне кажется, что ты сейчас шутишь.
– Я никогда не шучу.
– Сколько он зарабатывает?
– Он хорошо зарабатывает.
– Что значит “хорошо”? – спросила Кэрол.
– Он зарабатывает хорошие деньги.
– Ты уверен?
– Конечно.
– Я не верю.
– Он очень неплохо зарабатывает.
– Ну хорошо, – сказала Кэрол. – У него зарплата из шести цифр хотя бы?
– Да.
– Ты не шутишь?
– Нет, я не шучу, – сказал я. – Я имею в виду…
– Что? – спросила Кэрол.
– Ну… у него там есть цифра шесть.
И тут Кэрол сказала, что ей иногда хочется стукнуть меня по носу за то, что я смеюсь над ней. И что она не хочет больше со мной разговаривать. А я стал просить у нее прощения и говорить, что хочу повести ее завтра на ланч, чтобы загладить свою вину. И Кэрол сказала, что больше со мной на ланч не пойдет никогда, ни при каких обстоятельствах. И единственное исключение, которое она может для меня сделать, так это завтра. Потому что она хочет все-таки со мной еще поговорить про Тома.
– Я совсем забыла, – сказала мне Лиз, как только я вернулся на место. – Утром я говорила с Фрицем, и он хотел потом поговорить с тобой, но тебя не было. Он сказал, что будет тебе звонить завтра утром,
– Спасибо, – сказал я.
– Почему ты улыбаешься? – спросила Лиз.
– Я разве улыбаюсь?
– Да, ты всегда улыбаешься, когда я говорю про Фрица.
– Разве?
– Я как-то разговаривала с одним своим русским знакомым. Он сказал, что у русских с именем Фриц связаны неприятные ассоциации, и что во всех русских фильмах любого немца обязательно зовут Фриц, и все немцы носят военную форму и все время кричат “Hande hоch!”.
– Я уже давно не смотрел русских фильмов, – сказал я.
Конечно, я улыбался. Потому что, как только Лиз начала мне говорить про Фрица, я стал вспоминать нашу с ним последнюю встречу в Амстердаме в сентябре прошлого года, когда я был там у них на выездной двухдневной конференции.
Двухдневная конференция закончилась в пятницу вечером в ресторане. После ресторана я пошел проводить Джима до его гостиницы. И когда мы проходили мимо какого-то пивного заведения, то увидели Фрица с Ари, которые уже успели туда переместиться. Они стояли на улице и курили. И как только они увидели нас, они стали нас зазывать пойти с ними пить пиво. Но Джим отбился от них довольно быстро, сказав, что он очень устал и что ему завтра рано утром надо лететь в Бразилию. И тут Франц с Ари стали говорить, что они точно знают, что я лечу в Нью-Йорк только в воскресенье и поэтому меня они не отпускают. И мне пришлось пообещать им, что я вернусь через полчаса, как только провожу Джима. И когда я возвращался обратно, я, конечно, был уверен, что Фриц и Ари уже и думать забыли про меня. Но они, по всей видимости, меня все время высматривали из своей пивнухи. И когда я проходил мимо, они выскочили оттуда с криками и улюлюканьем и стали меня затаскивать внутрь. А когда я попробовал отказаться, Фриц наставил на меня свернутую в трубку газету и стал кричать мне что-то по-немецки, из чего я разобрал только два слова “hande hoch”. И я сказал ему, что моя мама говорила мне, что в человека нельзя целиться даже из самоварной трубы. И тогда Фриц опустил свою газету и сказал, что они просят меня присоединиться к ним пока по-хорошему. И мне пришлось подчиниться, и мы, на самом-то деле, очень славно провели время и просидели там до самого закрытия, вспоминая, какое и где мы пили пиво. Мы с Фрицем стали рассказывать Ари, какие замечательные пивные заведения есть в Мюнхене. И когда Ари услышал про пивнухи на несколько тысяч человек, он сказал, что хочет поехать туда немедленно. И мы с Фрицем с большим трудом уговорили его отложить это дело до субботы.
Я сел за свой стол и стал работать над проектом, который должен был закончить к концу дня. Том тоже работал над важным проектом, и мы сосредоточенно и молча сидели за своими компьютерами около трех часов. В тот момент, когда я разделался со своими делами, Том сказал мне, что он закончил то, над чем он работал, и стал мне показывать, где я могу найти все его результаты. И я сказал ему, что мне очень нравится, как он все придумал, и что он сделал большую работу.
Кто-то хлопнул меня по плечу. Я обернулся. Это был Шон.
– Ты идешь домой? – спросил он.
– Да, – сказал я.
– Тогда идем прямо сейчас, а то я опоздаю на свой поезд. Я хотел поговорить с тобой.
Мы двинулись к лифтовому холлу и наткнулись по дороге на Эдвина, который возился с чем-то у принтера. У него была очень недовольная физиономия, и он разводил в раздражении руками и ужасно ругался.
– Мне это крайне не нравится, – сказал Эдвин.
– В чем дело? – спросил я.
– Почему он спрашивает меня про размер бумаги?
– Ты имеешь в виду принтер?
– Да, принтер. Он стоит миллион долларов и еще спрашивает меня о чем-то.
– Восемьдесят тысяч, – сказал я.
– Что ты имеешь в виду?
– Принтер стоит восемьдесят тысяч.
– Это немало. Он не должен спрашивать меня про размер бумаги.
– Конечно.
– Откуда я могу знать, какой мне нужен размер?
– Попробуй нажать любую клавишу, – сказал я.
Эдвин нажал что-то, и принтер начал работать.
– Отлично, – сказал Эдвин. – Я слышал, что ты разобрался сегодня с этими бондами.
– Да.
– Спасибо.
– Конечно, – сказал я.
– Я бы хотел обсудить это с тобой подробнее. Давай завтра. Сразу после четырех.
– Хорошо.
Эдвин собрал свои бумаги.
– Я хочу в этом разобраться, – сказал он.
– Конечно, – сказал я.
– Увидимся, – сказал Эдвин.
– Хорошо, – сказал я.
Мы подошли с Шоном к лифтовому холлу. И я пошутил немного по поводу Эдвина и принтера. Но Шон не поддержал мою шутку и признался, что его тоже страшно раздражает всякое такое и что он считает, что за эти деньги принтер должен еще приносить распечатки на стол.
– Да, – сказал я, – и чистить ботинки.
– Ха, – сказал Шон, – это было бы совсем неплохо. Тем более сейчас – когда все просто помешались на безопасности – ребят, которые чистят ботинки, перестали пускать к нам наверх.
– Ты знаешь, а я никогда не чистил ботинки у этих ребят.
– Почему?
– Я чувствовал бы себя неловко.
– Правда?
– Тем более, если еще при этом читать газету…
– А что за проблемы у тебя с газетой?
– Говорю тебе, я чувствовал бы себя неловко.
Шон посмотрел на меня так, как будто бы он видел меня первый раз в жизни.
– Ты знаешь, – сказал он, – я могу это понять.
– Все считают, что мы будем объединяться с этим немецким банком, – сказал мне Шон, когда мы вошли в лифт.
– Да, – сказал я.
– Как тебе эта новость?
– Не знаю. Будем надеяться, что все пройдет нормально.
– Ты был в Чейзе, когда все это началось?
– Да, я это все пережил. А ты?
– Нет, я ушел гораздо раньше, – сказал Шон.
– Они выгнали много наших тогда.
– Да, я знаю.
– Мне как-то пришлось разговаривать с одним парнем из Chemical. Это было почти сразу после того, как мы слились с ними. И он мне так простодушно сказал, что когда Chemical объединился с Мани-Хани, все тоже думали (и он подчеркнул слово “тоже”), что все будет честно и безобидно. А когда он через полгода посмотрел вокруг, то увидел только своих.
– Не пугай меня, – сказал Шон.
– Я думаю, что сейчас нам особенно нечего бояться.
– Я тоже так думаю.
– Ну что ж, голландский мы уже знаем, будем учить немецкий.
– А ты знаешь что-нибудь по-немецки? – спросил Шон.
– Конечно.
– Ну, скажи что-нибудь.
– Hande hоch!
– Что это значит? – спросил Шон.
– Hands up! – сказал я.
– Ха. Это очень смешно. Скажи это еще раз. Я хочу запомнить.
– Hande hоch! – сказал я.
– Хенде хох, – повторил Шон. – Это смешно. Может, это не вполне политически корректно, но это очень смешно.
– Может быть.
– Ты не представляешь, как это смешно.
– Наверное, – сказал я.
– Да, – сказал Шон, – это действительно очень смешно.
– Да, это очень смешно, – сказал я.
Я попрощался с Шоном, вошел в “Грэнд-сентрал”, спустился вниз по эскалатору, обогнул информационную будку и, отклоняясь все больше и больше вправо, стал двигаться туда, откуда с трех платформ уходили поезда до Таймс-сквер.
Г л а в а 27
– Я решила отказаться от “Crown Plaza”, – сказала Маринка.
– Почему? – спросил я.
– Там остались только комнаты с видом в сад.
– Это плохо?
– Да, – сказала Маринка.
– А мы хотим куда – в огород, что ли?
– Мы хотим на океан.
– А, – сказал я.
– Так ты помнишь? Мы летим послезавтра.
– Какие у нас места? Опять третья полка?
– Что? – спросила Маринка.
– Нет, ничего. Это я шучу, – сказал я.
Белое Рождество
Миллбурн, 25 декабря 2002 года
Это было совсем недавно. На Рождество. Мы сидели у нас, доедали рождественского гуся. И я сказал, что это все-таки здорово получилось, что у нас тут Белое Рождество. И Маринка спросила меня, что это значит – Белое Рождество. И я сказал, что это то же самое, что White Christmas. И все засмеялись. А Маринка мне заметила, что я пользуюсь тем, что нет Светки, а то она не позволила бы мне коверкать русский язык. И все опять засмеялись.
И Ося сказал, что Белого Рождества у нас тут не было уже тридцать лет и что он очень рад, что они успели прилететь обратно, потому что те, которые летели в самый последний момент, наверняка надолго застряли в аэропорту.
И тут я спросил Осю, как они слетали в Лондон. И Ося сказал, что слетали хорошо, но вот только кормили их в самолете плохо. И хотя сидели они в первом классе, сиденья были не очень удобные.
– Послушай, Ося, – сказал я, – а ты залегал когда-нибудь на третьей полке плацкартного вагона Москва–Воронеж? И приходилось ли тебе посещать их вагон-ресторан? И какого ты мнения о битках по-флотски?
– На третьей полке, – ответил мне Ося, – залегать приходилось. А вот что такое битки по-флотски, уже не припомню. И ты забудь. А лучше скажи мне: ты заметил, что в Лондоне половина машин без водителей ездит?
– Конечно, заметил. Пассажир есть, а водителя нет.
А народ в это время еще продолжал обсуждать весь этот неожиданный снегопад. И кто-то стал говорить, как это хорошо, когда у машины все оси ведущие.
– А у меня, – сказала Маринка, – что-то машина стала плохо дорогу держать.
– А почему ты так думаешь? – спросил я.
– А помнишь, как мы из Бостона в снегопад по льду ехали? Часов пять, наверное.
– В снегопад? По льду? Небольшой снег шел – это я помню. Но лед надо было еще поискать. А пять часов мы ехали потому, что бульдозеров нагнали расчищать снег видимо-невидимо. Тебе никогда не приходилось видеть, как выглядит зимой дорога Москва–Волгоград? Снег намерзает в середине выше, чем по краям, и ты едешь по ней, как по огромному ледяному бревну. Никогда не пробовала? Нет? А то бы ты почувствовала, как это бывает, когда машина дорогу не держит.
– Ну, не знаю, – сказала Маринка. – Но все равно, мне кажется, мою уже менять надо. Она скоро сыпаться начнет. Вот уже и с тормозами что-то не то.
– Что “не то”? Тебе всего-навсего поменяли колодки.
– По-моему, у нее звук даже изменился.
– У нашей тоже, – сказал Леша. – Когда я ее завожу.
– Леша, – сказал я, – но она у тебя все-таки заводится, правда?
– Конечно, заводится, раз я ее завожу.
– А рассказать тебе, как заводится машина с подсосом?
– Не надо, – сказал Леша. – Про подсос не надо.
– А мне кажется, – сказала Мира, – что наша как-то все дергает.
– Дергает? – сказал Леша. – Что-то я не замечал.
– Правильно, потому что это трудно заметить. Но если вот так ногой нажать сначала несильно, а потом сильно, то может дернуть.
– Ребята, я просто не могу вас слушать, – сказал я. – Вы когда-нибудь сидели за рулем “Москвича-2140”? Хотите, я вам расскажу...
– Вечер воспоминаний, – сказал Леша и закатил глаза.
– Что такое? – сказала Маринка. – Ты мне Илюшку не обижай. Давай, Илюша, вспомни еще что-нибудь. А на Лешку не обращай внимания. Он глупый.
И подвинулась ко мне поближе.
– Все вы глупые, – сказал я, – просто слушать вас не могу, когда вы о машинах начинаете говорить. Просто уши вянут.
– Хорошо, – сказал Леша, – о машинах больше ни слова.
И все стали меня успокаивать и чего-то там оправдываться начали. Но я уже никого не слушал, потому что стал думать о чем-то своем. Стал все вспоминать. И все свои машины вспомнил. И все свои третьи полки вспомнил. И гололед вспомнил. И грязь непролазную вспомнил. И я провалился в свои воспоминания так глубоко, что они стали уже казаться мне сном. И я продолжал вспоминать и вспоминать все в своем полусне. И я вспомнил, как я уезжал с пасеки в самый последний раз.
Я уезжал с пасеки в самый последний раз. Пошел сильный дождь. И я не доехал до асфальта, наверное, с полкилометра. А наш камаз сел еще раньше. И меня сначала пытался вытащить обычный гусеничный трактор. Но вскоре сел и он. Да, не зря говорят, что саратовский чернозем в дождь хуже глины.
И я под дождем пошел в деревню за большим колесным трактором. И он вытащил всех нас. Но грязь все-таки сделала свое дело: порвались все тормозные трубки. И все эти сто двадцать километров до нашей зимней базы в Богане мне пришлось ехать без тормозов. Быстро темнело, а дождь продолжал лить. Водитель камаза, как всегда, куда-то торопился и подгонял меня нещадно. Я делал подгазовку и включал первую на полном ходу, когда надо было тормозить. Казалось, что Саратов прощался со мной и проверял все, чему он меня научил.
Ну что ж, смотри, Саратов. Я отпускаю педаль газа, выжимаю сцепление, перехожу в нейтралку, отпускаю педаль сцепления и опять нажимаю на газ, доводя двигатель до поросячьего визга. Теперь еще раз выжимаю сцепление и включаю первую передачу. Видишь, Саратов, вошло, как в масло! Теперь отпускаю сцепление – и как будто парашют раскрылся сзади.
Утром следующего дня я вышел во двор нашего боганского дома. Два дня тому назад мы перевезли туда все наши ульи, и они занимали половину всего пространства до реки и были уже почти готовы для того, чтобы пойти через два с половиной месяца в омшаник на зимовку.
Мне надо было уже уезжать, но я никак не мог заставить себя уйти оттуда. Я стал ходить между рядами и смотреть, не забыли ли мы в спешке открыть какой-нибудь леток. Было еще довольно прохладно, и лет еще не начался. Я постучал по крышке одного из ульев. И в ту же секунду две или три пчелы вылетели из него и стали меня вяло атаковать. Одна из них хотела было цапнуть меня за руку, но в самый последний момент, наверное, передумала и смогла втянуть свое жало обратно в брюшко. И я только почувствовал слабый, едва ощутимый укус. Это было, скорее, похоже на прощальный поцелуй.
Я вошел в дом. Мне попался под руку какой-то детский цветной мелок. И я написал им на двери, которая отделяла основную часть дома от маленькой спаленки: “Я скоро вернусь”. И тогда мне показалось, что я не вернусь туда никогда.
Я ехал в Москву и не видел перед собой ничего, потому что перед глазами у меня все стояли ульи с номерами на крышках. Я помнил все о каждой семье.
– Кто-то звонит в дверь? – спросил я.
– Я ничего не слышала – сказала Маринка.
– Пойду посмотрю, – сказал я.
Я стал обходить вокруг нашего стола, и, когда я уже шел по гостиной, раздался еще один звонок. Я открыл дверь. На пороге стоял Саратов.
– Хей, Саратов! – сказал я. – Как хорошо, что ты пришел. Давай заходи, брат. Садись с нами. Как же мне тебя не хватало. Ты знаешь, у нас тут крупные неприятности. На Маринкиной хонде колодки поизносились. Вот мы и думаем, чинить ее или выбрасывать.
– Выбрасывать, конечно, – сказал Саратов.
– Точно! Мы тут так сообща и решили.
– Ну и хорошо.
– Да ты садись, садись.
– Я ненадолго, – сказал Саратов.
– Я знаю, – сказал я. – Я знаю. А давай-ка я налью тебе отличное виски – “Лафроиг”. Ты вряд ли пробовал такое. И скажи, побьет ли оно Санькин самогон?
Саратов отхлебнул из стакана.
– М-м-м?! – сказал он.
– А-а, я же говорил тебе! Слушай, Саратов, ты знаешь, о чем я тут только что вспоминал?
– О чем?
– О том, как я ехал тогда из Боганы в Москву в самый последний раз и не видел перед собой ничего.
– Потому что перед глазами у тебя стояли ульи с номерами на крышках?
– Да. И я помнил все о каждой семье. Да я и сейчас все помню.
– Давай проверим, – сказал Саратов. – Номер сто восемь.
– Зимовалая, – сказал я. – В начале лета я отобрал у нее четыре рамки расплода. Но в самую жару пчела все равно выкучивалась на всех летках. Но я все-таки не дал ей отроиться.
– Номер сто пятьдесят пять.
– Со следами глины на крышке? – спросил я.
– Можешь не продолжать. Номер пятьдесят четыре.
– Отводок, – сказал я.
Это был отводок на плодную кавказскую матку. Весной пчела едва обсиживала два сота с расплодом. И матка зачервила буквально на второй день. А через неделю она червила уже от бруска до бруска. Без единого пропуска. И я ставил по дополнительному корпусу каждую неделю. А в августе с шести корпусов я снял пятьдесят полновесных медовых рамок, запечатанных кавказской печаткой тоже от бруска до бруска.
– Ну что, Саратов, твои деды снимали по восемь пудов с семьи?
– Бывало, – сказал Саратов.
– А ты помнишь тот год, Саратов, когда дождей не было ни одного с апреля.
– И в июле уже все поля были перепаханы, и вы стояли на черной земле.
– И мы стояли на черной земле. И контрольный улей показывал минус каждый день.
– А на следующий год мы стояли на гречишном поле. И было очень жарко. И я все боялся, как бы опять не произошла прошлогодняя история. И вот прошел сильный дождь. А на следующий день с самого утра стало парить. И гречиха отрыгнула.
– Да, – сказал Саратов, – и когда ты утром зашел на край поля, то ощутил сильнейший тошнотворный запах гречишного нектара. И ты стоял полупьяный и смотрел, как вокруг шевелился живой пчелиный ковер.
– А осенью вся Москва с ума сходила от нашего шоколадного меда. И потом еще долго все спрашивали о нем. Но такого меда уже больше никогда не было.
– А знаешь, о чем я сейчас думаю? – сказал Саратов.
– О чем?
– А какой же мед был самым-самым?
– Может быть, тот, шоколадный?
– Может быть, – сказал Саратов.
– Нет, – сказал я. – Ты помнишь наш самый первый мед?
– С сильным, но нежнейшим привкусом кориандра?
– С сильным, но нежнейшим привкусом кориандра. Этот, наверное, и был самый-самый.
– Может быть, потому, что это был ваш первый мед?
– Нет, – сказал я. – Я никогда потом не пробовал ничего более замечательного. Мы собрали всего-то двадцать восемь фляг с наших первых двадцати восьми семей. Но чистый кориандровый мед был только в первых четырех флягах. И когда мы попробовали его прямо из фляги, у нас глаза на лоб полезли от мощного, все забивающего вкуса кинзы. Но когда мед сел, он стал удивительно спокойным и нежным. Теперь этот мед мало кто уже помнит.
– А подсолнечный мед следующего года? – сказал Саратов.
– Его легче было отколоть молотком, чем отрезать ножом.
– А он все равно просто таял во рту.
– А разноцвет последних годов – смесь подсолнуха, осота и сурепки? Он был, как паста, и с особо мелкими кристаллами, как, впрочем, и весь наш мед.
– А ты помнишь ваш сотовый мед?
– Я готовил его в секциях. Всего несколько секций каждый год. В лучшей семье. А когда пчела готова была уже запечатать мед, я вскрывал пару полновесных рамок, и секции получались ровными, без единого дефекта.
– Но, наверное, ничто не могло сравниться с прямо-таки ошеломляющим вкусом теплого, почти горячего забруса в медогонной будке. И всегда было приятно смотреть на того, кто пробовал его впервые.
– А помнишь, Саратов, – сказал я, – как наш Фима опрокинул керосиновую лампу в медогонку?
– А ведь ты предупреждал его, – сказал Саратов.
– А ведь я предупреждал его.
– И еще долго стояла у вас эта керосиновая фляга меда.
– И каждый из нас пытался попробовать этот мед. Но мы так и не дали его пчеле на обсушку.
– Да, в тот год вообще одна беда шла за другой еще с весны.
В тот год одна беда шла за другой еще с весны. Один из камазов, на котором мы везли пакеты с пчелами из Сочи, был без кондиционера. И когда случилась небольшая поломка, он полчаса простоял на жаре. И хотя мы не запарили пчелу, она пошла наружу из всех щелей.
И когда мы открыли двери камаза, чтобы разгружать пакеты, на нас обрушилось гигантское пчелиное облако.
Пакеты – не ульи. И я приехал на разгрузку налегке, в майке и в сандалиях. И когда я стоял на платформе камаза по щиколотку в пчелином месиве, я не различал уже отдельных укусов. Я только чувствовал сплошное жжение везде, и особенно на ногах и на спине.
Мы потеряли много пчелы тогда. И весь этот край пасеки, с того злополучного камаза, все эти сто пятьдесят семей, которые стояли ближе к берегу реки, к главному взятку едва набрали по полтора корпуса пчелы. И мы всё откладывали откачку, надеясь на длительный поддерживающий взяток с осота. Но он оборвался в том году еще раньше обычного.
И я все звонил Кириллу и спрашивал, почему он не дает команду качать. А Кирилл говорил, что качать нельзя из-за напада. И я пытался убедить его в том, что с каждым днем будет только хуже. А Кирилл, конечно, прекрасно понимал это. Но ни он, ни я не могли поехать на пасеку тогда. И я поехал туда только через несколько дней.
С большим трудом я уговорил ребят попробовать качать. Они работали в будке, а я пошел отбирать мед.
У меня было никак не более одной минуты на улей. После чего начинался страшнейший, доселе невиданный мною пчелиный напад. И мне приходилось каждый раз менять позицию. Это давало всего, наверное, десять–пятнадцать лишних секунд. И порой мне казалось, что, вопреки всем законам природы, пчела шла уже на движущуюся цель, то есть на меня.
Но в будке все оказалось гораздо сложнее. Только за те две-три секунды, когда мы открывали дверь, пчела вливалась рекой внутрь и мгновенно ложилась сплошным ковром на все вскрытые и невскрытые рамки, на паровые ножи и забрус, забивала все краны медогонок и сквозь небольшие отверстия только для струй меда проникала во фляги.
Но мы все-таки откачали весь мед.
– Но вы все-таки откачали тогда весь мед, – сказал Саратов.
– Да, но качать его пришлось ночью. Каждый вечер мы начинали в восемь, когда кончался лёт, и качали до самого утра.
– При свете керосиновой лампы, – сказал Саратов.
– При свете керосиновой лампы, – сказал я. – Только не надо было ставить ее на медогонку, конечно.
– Слушай, вспоминать так вспоминать, – сказал Саратов. – Ты помнишь, как вы грузили мед в багажный вагон поезда Волгоград–Москва? Он стоял в Борисоглебске всего две минуты.
– А фляг было около ста. И каждая весила четыре пуда. Сто двадцать секунд и сто фляг. И с каждой надо было пробежать метров тридцать и забросить ее вверх, на платформу вагона.
– Сколько вас там было? – спросил Саратов. – Шестеро?
– Пятеро наших и вокзальный милиционер.
– Он был ваш друг?
– Да. Все были наши друзья.
И председатель колхоза – он ставил нас в лучшие лесополосы.
И все наши соседи – мы не успевали еще скинуть рюкзаки, а они уже несли нам соленые огурцы, картошку и молоко.
И директор пчелобазы – в трудный первый год он долго и терпеливо слушал всю нашу историю и вдруг сказал: “У вас это дело пойдет” – и дал нам две пятикилограммовые пачки вощины в долг.
И даже самолет в небе, который травил сорняки. Он тоже был нашим другом. И наши поля всегда оставались нетронутыми, и к июлю все вокруг нас до горизонта, было затоплено сплошным желтым морем сурепки.
Мы вполне освоились в этой стране и могли бы существовать в ней долго, научившись не переступать черты, отделявшей нас от тех, на чьей стороне была сила. Но нам всегда хотелось верить, что все это не будет продолжаться вечно. Они должны были допустить ошибку. Потому что, хотя они уже очень изменились, но все же, как и с самого начала, все до единого, с самого первого до самого последнего, были невеждами.
– И они все-таки допустили ошибку.
– Да, – сказал я, – и мы вырвались из клетки.
– Ну, мне пора, – сказал Саратов.
– Уже?
– Да. Спасибо за “Лафроиг”.
– Слушай, Саратов, – сказал я, – давай вспомним еще что-нибудь напоследок. Помнишь, как прибежал я тогда к поезду?
– Когда он уже тронулся?
– Когда он уже тронулся. И я бежал за ним с выпученными глазами.
– Ребята заметили тебя и бросились в тамбур.
– И я видел, как кто-то уже теснил проводника от дверей.
– В одной руке у тебя было три пустых фляги, а в другой – одна. Но наполовину с медом.
– И я пытался на ходу забросить их в открытую дверь вагона. И та, которая была с медом, каким-то чудом упала вниз, под вагон. И я закричал что-то.
– И все закричали.
– И все закричали. И какой-то пассажир, не из наших, с испугу рванул стоп-кран.