Текст книги "Бредовый суп"
Автор книги: Слава Бродский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
– Про космос там было много разного. Скажем, если терпел аварию космический аппарат, то нужно было распространять слухи о том, что с американского спутника были поданы сигналы, которые и привели к аварии.
– Это понятно, – сказал я.
– Или просто можно было печатать данные об авариях американских космических аппаратов, – сказал француз.
– А если, например, затонул корабль, то надо было распространять слухи об американской подводной лодке, которая его торпедировала. Так, что ли? – спросил я.
– А, – сказал француз, – я вижу, Илья тоже это читал?
– Нет, – сказал я. – Я не читал. Я там жил.
Наш француз привел еще массу всяких примеров по поводу разнообразных случаев: поражение спортивных сборных команд, смерти известных людей, аварии на заводах и много всякого другого. И потом сказал, что нашел там книгу, где был просто напечатан список того, что запрещалось публиковать. Книга эта была толщиной в два пальца, и она сама тоже входила в этот список запретов. И он стал смеяться, когда сказал нам об этом, и долго не мог остановиться.
– Это очень смешно, – сказал француз. – Правда ведь? Это очень смешно.
– Да, – сказал я, – это очень смешно.
Мы сидели молча несколько минут.
– В Москве метро красивое, – сказал наш француз. – Такого нигде нет.
– Да, – сказал я. – Ты часто ездил в метро?
– Нет, я был только на двух станциях. Где я вошел и где вышел. Но мне говорили, что все станции такие красивые и все разные. Но когда мы ехали в вагоне, мне очень не повезло.
– Что случилось?
– Там было много народу, и меня так сжали, что я едва мог дышать, и кондиционер в вагоне не работал. Но все-таки там очень красиво.
– Да, – сказал я, – только у них сначала был проект московский автобус красивым сделать. На стенах хотели картины повесить между окон. А на потолке – мозаику всякую. А вместо обычного гудка выпустили такую штуку, которая “Щелкунчика” Чайковского играла. Но когда приехала приемочная комиссия, их председатель в обморок упал от автобусного запаха.
Тогда-то они и переключились на метро. А когда они сообразили, что метро очень может пригодиться во время войны, подготовка к которой тогда полным ходом шла, они уже никаких средств на это дело не стали жалеть. Согнали народ со всех шахт страны и начали Москву буравить. А в шахты заключенных нагнали видимо-невидимо.
– О, я не знал этого, – сказал наш француз. – Можно я это запишу?
– Конечно, – сказал я.
Каждый из нас заказал довольно много еды. И когда вино, которое мы взяли, уже кончилось, мы только еще продвигались к середине нашего ланча. Поэтому нам пришлось заказать еще вина. Наш француз опять стал вспоминать о своей поездке в Москву и сказал нам, что его поразили не столько сами методы, а то, что это аккуратно было записано в виде инструкций.
– Конечно, после этого нечего удивляться, что простые люди России были так легко одурачены, – сказал наш француз.
– Хей, стоп, стоп, стоп! – сказал Сережа. – При чем тут “простые люди России”? А как насчет образованных людей остальной части земного шара?
– Что ты имеешь в виду? – спросил француз.
– Я много чего имею в виду, но приведу тебе только один пример. Как можно объяснить, что Вторая мировая война закончилась тем, что враг человечества номер один оказался одновременно главным обвинителем и главным судьей на самом крупном процессе в истории человеческой цивилизации?
– Это, наверное, потому, что многие считали фашистов более опасными.
– Знаешь, почему? – сказал Сережа. – Только потому, что в России были более удачные лозунги и они несравненно смелее несли всякую околесицу. Например: “Красная Армия освободила узников фашистских лагерей и народы Восточной Европы”. Они говорили это так долго, что в конце концов многие стали уже все это спокойно проглатывать. Русским быстрее всех открылась одна простая истина: чем больше ты говоришь что-то, тем большее количество людей в это верит. Мне кажется, что в этом есть что-то географическое.
– Географическое? – сказал я.
– Чем дальше на запад от границ России, тем доверчивее и наивнее люди, – сказал Сережа. – Наивность эта достигает своего максимума, когда ты перелетаешь через Атлантику, на Восточном побережье Америки, и при продвижении к центру начинает ослабевать. На Западном побережье она уже сильно окрашена подозрительностью. А с переходом через Тихий океан наивность довольно скоро исчезает совсем, и где-то в Азии начинают уже появляться элементы хитрости, и потом, когда ты уже переваливаешь через Уральский хребет, но не сразу, хитрость эта начинает понемножку смешиваться с цинизмом. И наконец все это вместе усиливается и усиливается и достигает своего максимума в Москве, на Красной площади, в Кремле.
– Можно я запишу это? – спросил я.
– Конечно, – сказал Сережа.
– Эта Кей-Джи-Би была могущественной организацией, – сказал француз.
– В том смысле, что у нее было много пуль? – спросил я.
– Нет, в том смысле, что все были у нее под колпаком. Она знала все обо всех.
– Кто сказал тебе такое? – спросил я.
– А разве это неверно?
– Откуда ты это взял? – спросил Сережа.
– Так говорили все, с кем я встречался в России.
– Это было распространенным заблуждением, – сказал Сережа. – Мой дядя рассказал мне такую историю. В семидесятых уехал в Америку его двоюродный брат. А дядя мой работал в каком-то жутко секретном месте. Там же с ним работал его друг, у которого в это же время уехала в Америку его двоюродная сестра. А еще при приеме на работу и дядю, и его друга заставили подписать бумагу о том, что у них нет и никогда не было контактов ни с одним иностранцем, и нет и никогда не было ни одного родственника за границей, и что при изменении этого статуса они должны немедленно сообщить об этом в местное отделение Кей-Джи-Би. Вот они и стали думать, как им быть теперь. Дядин друг советовал пойти и рассказать обо всем. Он понимал, что после этого их должны были бы выгнать с работы. Но он сказал дяде что-то в таком духе: “Все равно они знают все обо всех. Поэтому то, что мы им скажем, не будет для них новым. А сам факт, что мы сами сказали обо всем, будет означать, что нам можно доверять, и поэтому нас могут с работы и не выгнать”.
– И твой дядя пошел сдаваться? – спросил я.
– Нет, он не пошел сдаваться. Он и своему другу посоветовал никуда не ходить. Он сказал ему: “Смотри, как мы все работаем. Смотри, какая вокруг бестолковщина. Почему ты думаешь, что они чем-то лучше нас? Ведь там же работают не лучшие, а худшие”.
– И друг послушался?
– Нет, друг не послушался, пошел к ним и все рассказал.
– И они его прямо там на месте и расстреляли, – сказал я.
– Нет, они его не расстреляли. Они ему сказали, что уже знали о его двоюродной сестре, но все равно поблагодарили его за то, что он им это рассказал, и велели идти на место и спокойно работать. Дядин друг был рад, что так все обернулось. Но когда на следующее утро он пришел на работу, то увидел…
– …что его расстреляли, – сказала Светка.
– Нет, – сказал Сережа, – он увидел вместо двух охранников, которые обычно стояли на вертушке, пятерых. Эти дополнительные трое оттащили дядиного друга в сторонку и сказали, что он больше там не работает, и велели ему убираться домой подобру-поздорову.
– А дядю твоего так и не распознали? – спросил я.
– Нет. Дядя мой проработал там еще почти десять лет и с почетом был отправлен на пенсию.
– Очень поучительная история, – сказал я.
– У этой истории есть еще более поучительное окончание, – сказал Сережа. – В самом начале девяностых мой дядя собрался поехать в Америку на месяц. Он мечтал об этом всю свою жизнь, хотя и понимал, что это невозможно. Он заполнил анкеты, подал все бумаги на разрешение, и стал ждать, и довольно быстро получил отказ. Потому что считалось, что он знает много секретов.
– Ну и что же здесь поучительного? – спросил я.
– А то, что его старый друг почти в то же самое время тоже подал заявление на выезд в Америку. Но он крепко запомнил тот урок, который ему преподали когда-то мой дядя и Кей-Джи-Би. Поэтому, заполняя анкеты, он не указал в них ту контору, где он когда-то работал с моим дядей. Через месяц он благополучно получил разрешение на выезд. А мой дядя через полгода умер и так и не смог никогда побывать за пределами своей родины.
Каждый из нас потянулся за своим бокалом, и в течение нескольких минут никто из нас не сказал ни слова.
– Говорят, что сейчас многое изменилось в России, – сказал наш француз.
– Конечно, – сказал Сережа. – Во-первых, они сменили названия. А во-вторых, наконец-то завершили вторую стадию процесса “экспроприация – приватизация”.
– Что это значит? – спросил француз.
– Они забрали всю собственность в свои руки и потом, когда надо было это все поделить между собой, пережрали сами себя, как тараканы, и утеряли основную идею, ради которой они все это затеяли.
– Но сейчас, кажется, сообразили, что к чему, – сказал я.
– Да, – сказал Сережа. – Но самое интересное заключается в том, что народ до сих пор не понимает, что произошло. Я недавно читал статью одного, как было написано в предисловии, известного ученого-физика, философа. Так вот этот известный ученый философ совершенно серьезно писал что-то в таком духе: “Вот была могущественная держава, и, казалось, ничто не сможет ее расшатать, и вдруг по совершенно необъяснимым причинам она рухнула в одночасье”.
– Да, – сказал француз, – я тоже так думаю.
– Тебе простительно так думать. Во-первых, ты не жил нашей жизнью и не знаешь ее. Во-вторых, ты не являешься известным ученым и философом.
– Ты хочешь меня обидеть? Мои работы довольно известны...
– О, прости, – сказал Сережа, – но уж точно, что ты не философ.
– Нет, – сказал француз.
– Значит, тебе это, по крайней мере, на половину или даже на две трети простительно.
– А что тебе кажется странным в том, что сказал этот ученый?
– А то, что причины развала державы довольно очевидны. Тем, кто стоял у руля, был выгоден этот развал. Они оборонялись только до поры до времени и по неграмотности понаделали много ошибок и потеряли контроль над ходом событий.
– И мы вырвались из клетки, – сказал я.
– Да, – сказал Сережа. – Но после того как термин “приватизация” приобрел в обществе нормальное звучание, они поняли, что развал будет выгоден в первую очередь им. В девяносто первом они грудью легли, борясь против путча, и победили, несмотря на то, что большинство населения поддерживало путчистов.
– Почему же путчисты проиграли? – спросил француз.
– Кто-то должен был проиграть. А потом все эти путчисты, наверное, просто были поглупее тех, против кого они боролись.
– Что согласуется с твоей теорией, – сказал я Сереже. – Ведь они не сообразили, что развал системы им весьма выгоден.
– Конечно, они могли бы быть очень богатыми людьми. Те, которые были наверху, чувствуют себя сейчас прекрасно. Они все сейчас, в основном, заняты своими личными делами.
– А раньше?
– Да и раньше – тоже, – сказал Сережа.
– Народ имеет то правительство, которое он заслуживает, – сказал француз.
– Вот тебе на! – сказал Сережа.
– Ты, наверное, хочешь нас обидеть, – сказал я французу.
– О, нет, абсолютно нет.
– Я не помню, кому принадлежат эти слова, – сказал Сережа. – Если это было сказано за рюмкой водки, то очень, конечно, хлестко получилось. А если в здравом уме и с претензией на какую-то мысль, то, если подумать, глупость какая-то. Чем, например, я заслужил свое бывшее правительство?
– Я очень извиняюсь, – сказал француз, – я не имел в виду тебя.
– Хорошо, чем мои родители заслужили это? Они прожили всю свою жизнь, безусловно, в самом ужасном месте на земле за всю прошедшую историю человечества и, думаю, на много веков вперед.
– О, я очень извиняюсь, – опять сказал француз. – Я не хотел выразить ничего персонального.
После ланча мы распрощались с нашим французом и полезли в гору на Монпарнас. Нам хотелось посмотреть на местных художников. Было ужасно жарко. И нам все время попадались американцы, которые были чем-то недовольны. И я слышал, как один из них сказал своей жене: “Завидую я французам. Они могут поехать в отпуск в Америку, найти за умеренные деньги приличный отель с кондиционерами и пить содовую со льдом”.
С Монпарнаса открывался очень красивый вид, но художников мы там не нашли.
– Ты действительно так думаешь? – спросил я Сережу.
– Насчет чего? – сказал Сережа.
– Насчет самого ужасного места на земле.
– Конечно. А ты что думаешь?
– У меня лингвистические проблемы. Я не знаю, что такое место. Например, леса, поля и реки – они принадлежат месту или нет?
– К лесам, полям и рекам у меня претензий нет.
– Вот видишь, – сказал я.
– Слушай, – сказал Сережа, – я рассуждаю до предела просто. Они отобрали все, что было у наших дедов, и превратили их в лагерную пыль. Они упрятали наших отцов в тюрьмы, и, в лучшем случае, выпустили их оттуда больными стариками. И они держали в кандалах меня и унижали меня всю мою жизнь. Знаешь, после этого я не хочу уже думать о лесах, полях и реках. Ты не согласен со мной?
– Конечно, согласен, – сказал я.
Часть седьмая
Н ь ю – Й о р к
Я играю печальную ноту,
Я веселую мучаю скрипку,
Со знакомого фото кто-то
На меня смотрит с грустной улыбкой.
Про ушедшие в вечность моменты,
Где мы все на полжизни моложе,
Вновь строчит кинолента с кем-то
Тем, кто всех остальных мне дороже.
Там, степною жарой перегретый,
Ветер волосы чьи-то взъерошил
В очень жаркое лето где-то
В том счастливом безрадостном прошлом.
И сверкая ветвей позолотой,
Мне приветливо пальма кивает.
Подавляя дремоту, что-то
Это лето о том вспоминает.
Я играю печальную ноту,
Я веселую мучаю скрипку,
Со знакомого фото кто-то
Все прощает мне с грустной улыбкой.
Г л а в а 23
– Что это загудело? – спросила Маринка.
– Я не знаю. Наверное, парус, – сказал я. – Очень быстро идем.
– А мы не перевернемся, как те вчера?
– Нет, не должны.
– Ты уверен?
– Нет, – сказал я.
Ветер был не очень сильный. Но поднялась волна, и нас стало заливать на каждом гребне.
– Мне это перестало нравиться, – сказала Маринка. – Давай повернем обратно к берегу.
– Хорошо, – сказал я. – Get ready to jibe.
– Не надо никаких jibe, – сказала Маринка. – Давай повернем обратно к берегу.
Обратное инакомыслие
Париж–Нью-Йорк, 24–25 августа 1997 года
Утром мы решили поехать на блошиный рынок. В вагоне метро к нам подсел мужчина и сказал по-русски, что он араб и что он учился в московском университете на физическом факультете. И мы сразу нашли с ним много общих знакомых.
– Скоро и физика, и математика у них закончатся, – сказал он.
– Почему? – спросил я.
– А вот если ты из миски ешь и ешь, ешь и ешь, может такое быть, чтобы это не закончилось?
– Наверное, нет.
– Ну вот! – сказал наш новый знакомый.
Россию он ругал за то, что там порядка нет, и я с ним соглашался. А потом, без какой-либо заметной паузы, он переключился на Америку и стал ее ругать очень сильно.
– У Америки нет будущего, – сказал он.
– Вы так думаете?
– Если ты здание построил, а про фундамент забыл, может здание без фундамента стоять?
– Нет.
– Ну вот! – сказал он.
Учился наш новый знакомый в Москве в конце пятидесятых годов. А сейчас возвращался из Канады, где был на конференции. А завтра собирался уже в свой Каир лететь.
– Американцы, – сказал он, – конференцию устроили, но им это совершенно не нужно.
– Почему? – спросил я.
– А вот если ты преподаешь в школе физику, а тебе завтра надо на операцию ложиться и жена тебя бросила. Будешь ты тогда о физике думать?
– Нет, наверное.
– Ну вот! – сказал он.
В вагоне стало шумно, и наш знакомый восстанавливал дыхание.
– Америку вообще никто не любит, – сказал он через минуту.
– Разве?
– Конечно. Вот если у тебя четверо друзей и ты одного избил в кровь, у второго жену отбил, у третьего деньги одолжил и не отдаешь, а про четвертого гадости говоришь на каждом углу, – будут тогда тебя твои друзья любить?
– Нет, наверное.
– Ну вот! – сказал он. – Для американцев деньги – это самое главное.
Тут я уже с ним согласился и сказал, что, мол, деньги – это самое главное. И он очень обрадовался, что я с ним согласился.
А на блошином рынке он все спрашивал, сколько что стоит, и ругал всех подряд сильно, что все очень дорого. И я слышал, как он говорил продавцу шелковых платков, что десять долларов за один платок – это безумно дорого. А продавец стоял на своем и говорил, что это совсем не дорого.
– Хорошо, – сказал араб, – если я буду продавать тебе яблоко за десять долларов – это будет нормально или дорого?
– Это будет дорого, – сказал продавец.
– Ну вот! – сказал наш араб.
Нам скоро надоело бродить по этому рынку. Но все-таки что-то хотелось купить. Барахла там было несметное количество, но глаз остановить было не на чем. Я обратил внимание на какой-то африканский стул.
– Сколько стоит? – спросил я у девушки.
– Четыреста франков, – сказала она, – но только тебе я отдам его за триста пятьдесят.
– Это уже последний стул, – сказал ее напарник, – и завтра ей придется опять лететь в Африку. Где она будет покупать эти стулья за триста франков, чтобы иметь доход всего двадцать франков, потому что еще тридцать франков – это накладные расходы.
– Сколько вы можете дать за него? – спросила девушка.
– Мы можем дать пятьдесят франков, – сказала Маринка.
В итоге мы сторговались на двухстах франках. И теперь этот африканский стул из Парижа стоит у нас в Миллбурне в гостиной. Не такой уж удобный оказался, правда. Мира недавно на него сесть попробовала и свалилась тут же.
Мы сделали полный круг по рынку и вернулись опять к платкам. Продавец – африканец – сначала заговорил с нами по-французски. Но когда мы ему ответили, легко перешел на английский.
– Я не могу отличить шелковый платок от синтетического, – сказал я Маринке по-русски.
– Тем не менее, это шелковый платок, – сказал парень на чистом русском, – и я дам вам хорошую цену.
Парень оказался из московского “лумумбария”.
– Откуда вы? – спросил он.
– Нью-Йорк, – сказал я.
– Боже, – сказал парень.
Вот правильно люди говорят, что на блошином рынке всегда можно встретить много русских.
Вечером у нас был прощальный обед со Светкой и Сережей. Мы просидели в каком-то небольшом кафе допоздна и выпили много вина. И все сначала сожалели, что отпуск подходит к концу. Но когда я сказал, что мне уже хочется домой, то и все стали говорить, что домой хочется очень сильно. Но вот сразу выходить на работу не хотелось никому.
Светка сообщила нам, что она говорила со своим французом по телефону и что он передавал нам всем привет.
– Мы не обидели его своими наскоками? – спросил я.
– А мне кажется, что это он нас обижал, – сказал Сережа.
– Нет, – сказала Маринка, – вы его больше обижали.
– Разве?
– Конечно, и особенно ты старался, – сказала Светка Сереже.
– Разве? – опять сказал Сережа.
– Я, кстати, не поняла, что ты говорил про путчистов вчера. Что вроде бы их поддерживало все население?
– Да.
– Первый раз об этом слышу.
– Я так думаю.
– Я тоже так думаю, – сказал я. – Я был в те дни в деревне, на пасеке, и успел пообщаться со многими и довольно разными людьми. С простыми колхозниками, трактористами, продавщицами, мелкими партийными боссами говорил. С агрономом и председателем колхоза побеседовал. С пьяницами всех сортов и с трудовым народом общался. И все, как один, с каким-то даже злорадством и потирая руки говорили, что вот, мол, наконец нашлись нормальные люди, теперь наведут порядок.
– Ребята, – сказала Маринка, – второй день про путчистов – это перебор.
– Да, – сказала Светка, – давайте о чем-нибудь другом.
– Если вы хотите совсем о другом, тогда придется говорить про диссидентов, – сказал я.
– Нет, Илюша, я не это имела в виду.
– С диссидентами, кстати, произошло самое смешное, – сказал Сережа. – Вернее, самое печальное. Они боролись всю жизнь против системы. А им-то как раз развал системы был крайне невыгоден.
– Почему? – спросила Маринка.
– Потому что это были в основном люди, не приспособленные для жизни. Они жили, никогда особенно не напрягаясь. А когда система, против которой они сражались, вроде бы рухнула, и когда, по крайней мере, казалось, что им были предоставлены все права, они даже и не попытались попробовать реализовать эти свои права. Потому что они давно растеряли все свои таланты, у них не было никакого опыта работы, не было знаний и вообще не было ничего. Поэтому, не имея даже той прежней работы, которая их хоть как-то кормила, и потеряв моральную и материальную поддержку с Запада, они, не нужные уже совершенно никому, скатились с грани нищеты, на которой они держались раньше, в полную нищету.
– Да, это было ужасно, – сказал я. – Было невыносимо больно видеть людей, которыми ты восхищался, которых ты почти что боготворил, настолько потерявшимися.
– Часть из них кинулась в народные депутаты, – сказал Сережа. – Они хотели как-то участвовать в политической жизни страны. Но они не смогли противостоять тем, кто надел их одежды взамен своих выцветших красных.
– Многие диссиденты стали уезжать в Америку и в другие страны, – сказал я. – И они почему-то решили, что инакомыслие может заменить профессию. И они очень быстро поймали второе дыхание и прямо без отдыха и какого-то особого размышления стали инакомыслить там, куда они только что приехали.
– И как-то очень быстро и, по-видимому, незаметно для себя стали проповедовать идеи, против которых они же сами сражались всю свою жизнь.
– Да, – сказал я, – ходят теперь посреди живого народа со сбитым прицелом и палят куда попало.
И тут Светка с Маринкой вмешались почти одновременно и сказали, что больше не хотят слушать ни о каких диссидентах. Мы заказали еще вина и уже до поздней ночи обсуждали, что мы будем делать, когда вернемся домой, и говорили очень долго об этом, и в конце концов все сошлись на том, что прежде всего мы пойдем упражняться в зал, чтобы это глубокое чувство вины за все, что мы здесь съели и выпили, поскорее покинуло нас.
На следующее утро мы проснулись поздно. Позавтракали и потом вызвали такси и поехали в аэропорт. И часа через три уже летели домой.
Мы подлетали к La Guardia и в это время услышали объявление: “В Нью-Йорке прекрасная погода, температура семьдесят пять градусов по Фаренгейту”. И тут все закричали, засмеялись и стали аплодировать. А некоторые даже отстегнули свои ремни, вскочили с кресел и во всю лупили друг другу в ладоши.
Ну, что тут говорить. Вы, конечно, знаете, как это чертовски приятно подлетать к Нью-Йорку и смотреть сверху на Манхэттен. Мы облетали его со стороны Хадсон-ривер. Но стали разворачиваться влево только тогда, когда прошли Governor's Island. И я все пытался рассмотреть Статую Свободы, но, конечно, так и не разглядел ее. Но потом мы стали снижаться, и уже были хорошо видны Бэттери-парк и лодки, которые подвозили наших из Хобокена и Джерси-Сити через Хадсон к причалам только что отстроенного садика около World Financial Center. И, конечно, были хорошо видны башни World Trade Center. И глаз скользил вдоль всей этой груды небоскребов нижнего города туда, дальше, наверх. И где-то, начиная с Гринвич-виллидж и Нижнего Ист-сайда, шли строго параллельными рядами все авеню. Они так и продолжали рассекать Манхэттен, даже в том месте, где они натыкались на другую груду небоскребов в его средней части. И только Шестая и Седьмая авеню прерывались на темном прямоугольнике Центрального парка.
Мы продолжали снижаться и поворачивать еще левее и уже летели вдоль Ист-Ривер. И я все удивлялся, какими длинными были все эти причалы вдоль нее. И мне казалось, что я могу уже распознать коробку “Чейза” – самую высокую коробку в этом месте, которая теперь смотрела на нас своим торцом.
В этот раз были хорошо видны даже мосты. И мне еще раз пришлось удивиться, когда я увидел, что Бруклин-бридж и Манхэттен-бридж расположены совсем не параллельно друг другу, как это кажется, когда ты едешь по набережной.
И я все смотрел и смотрел сверху на Манхэттен и никак не мог насмотреться. И я перестал смотреть только тогда, когда мы стали переваливать с боку на бок, и я потерял ориентацию.
Мы продолжали быстро снижаться и скоро почувствовали, как наш самолет коснулся посадочной дорожки. Почти сразу же взревели двигатели, и самолет начал резко тормозить.
– Стоить, Зорька, стоить, – сказал я и посмотрел на Маринку. Она улыбалась.
– Ты чего? – спросил я.
– Дома, – сказала Маринка. – Наконец-то мы дома.
Г л а в а 24
Я сел на четвертый поезд зеленой линии и услышал, как объявили, что поезд будет делать все остановки до Бруклинского моста. Когда мы доехали до Бликер-стрит, было объявлено, что ни один поезд не пойдет больше никуда. И мне это ужасно не понравилось.
Я вышел на улицу. Девушка, которая поднялась наверх одновременно со мной, спросила у полицейского, что происходит.
– Южная башня разрушилась, – сказал он.
– Что это значит? – спросила девушка.
Полицейский закрыл глаза и потом открыл их снова.
– Что ты имеешь в виду? – опять спросила девушка.
Башен не было видно, и я пошел туда, откуда валил плотный густой дым. Через несколько минут я увидел Северную башню. Она была в огне. И это было ужасно.
Я все спрашивал себя, почему ни Маринка, ни Митя не отвечали на звонки, когда телефон еще работал. И я пытался вспомнить, когда же Маринка проснулась, и понять, на какой поезд она должна была успеть. И как я ни прикидывал, у меня все время получалось, что она должна была находиться там, внизу, под башнями, когда врезался первый самолет. И я все думал, могло ли что-то помешать ей выбраться наверх.
Вот почему мне ужасно не нравилось, что Маринка не отвечала на мои звонки, когда телефон еще работал. Я видел, что никто не может никуда дозвониться с уличных автоматов. И я который уже раз пытался позвонить со своего телефона, но он тоже молчал.
Я шел дальше по Черч-стрит и, когда я пересек Чамбер-стрит, заметил, что все вокруг было покрыто толстым слоем серо-белой пыли. Пыль эта плотно висела в воздухе, и становилось все труднее и труднее дышать.
В какой-то момент мне показалось, что огонь в башне начинает ослабевать, и я уже стал думать о том, сколько времени займет ее восстановление. И тут башня вдруг пошла вниз. И через мгновение я услышал звук падающих камней и увидел клубы громадного уродливого темно-серого месива, надвигающегося на нас.
Я стоял, прислонившись к стене дома, когда ко мне подбежал полицейский. Он положил мне руку на плечо, и я увидел его лицо очень близко от своего.
– Ты как? – спросил он.
– Нормально, – сказал я.
– Беги, – сказал он, – беги туда, наверх. Через две минуты нас накроет пеплом, и ты задохнешься без маски.
Полицейский оторвал меня от стены, развернул от себя, подтолкнул вперед и пришлепнул сзади ладонью по плечу. Я обернулся и посмотрел на него.
– Беги, – сказал он. – Беги, пожалуйста.
День железнодорожника
Манхэттен, 2 августа 1998 года
Вы, конечно, знаете, когда начинаются все эти манхэттенские вечеринки. Самые ранние гости приходят около девяти вечера. А основной народ появляется только после одиннадцати.
Мы приехали к Осе в половине двенадцатого и думали, что вечеринка будет в самом разгаре. Но то ли оттого, что на следующий день надо было на работу идти, то ли по какой-то другой причине, пар из вечеринки уже весь вышел. И нам это сразу стало ясно, как только мы вошли к Осе. Половина народа уже домой ушла, а остальные стояли со скучающим видом с пластиковыми стаканами в руках.
Около камина стоял Толик – давний Осин приятель. Я познакомился с ним у Оси около года тому назад, когда Толик только-только приехал в Америку. Тогда все его мысли были о работе, которую он начал искать. И он был в центре всеобщего внимания, и не было, наверное, у Оси такого человека в гостях, который не посоветовал бы что-нибудь Толику.
В этот раз Толик тоже был в центре внимания. Ему удалось устроиться на работу. И он рассказывал всем довольно смешную историю о том, как на работе его проверяли на наркотики. И вот что удивительно, сколько же ему всяких советов надавали, а вот почему-то никто его не предупредил о наркотиках. Хорошо еще, что он никакой булочки с маком не налопался накануне. И для него было полной неожиданностью, когда в самый первый его день девушка в кадрах дала ему бумажный стакан, показала на ванную комнату и пробормотала что-то про мочу. И вот этот Толик пошел в ванную комнату и стоял там долго и думал: а вдруг он неправильно понял эту девушку. С ним уже случались всякие неприятные истории, когда он как-то не так понимал кого-то. И хотя в этот раз он почти был уверен в том, что не было никакой неясности, но сказать, что он был уверен в этом на сто процентов, он не мог. Вдруг, думал он, девушка просто попросила его принести ей стакан воды. И он все пытался представить, что будет, если он действительно неправильно понял эту девушку.
Толик сказал, что ему сделалось просто-напросто страшно при мысли, что вот, мол, он столько времени искал работу и нашел ее наконец, и из-за какой-то глупости он может эту работу потерять. И он вышел из ванной комнаты, подошел опять к девушке и попросил ее повторить, что она от него хочет. Девушка, по всей видимости, поняла его состояние и повторила все медленно и очень отчетливо.
Рассказ Толика вызвал оживление. Все подходили к нему и либо говорили что-то одобрительное, либо просто снисходительно и понимающе хлопали его по плечу.
Ко мне подошла Мира и стала выговаривать мне за то, что мы так поздно пришли.
– А я уже уходить собралась, – сказала она. – Я завтра в Москву улетаю.
– Давай тогда выпьем напоследок, – сказал я. – Теперь, может, не скоро увидимся.
– Почему это “не скоро увидимся”?
– Виноват. Я ничего такого не имел в виду.
– Сегодня почему-то все очень скучные. Ты можешь произнести какой-нибудь тост?
– Конечно.
– Ну? – сказала Мира.
– За благополучное возвращение.
– Это не тост, и вообще это слишком коротко.
– За День железнодорожника, – сказал я, – и я могу говорить об этом очень долго.
– А что это такое?
– Ну вот, в Россию летит, а российских праздников не знает, – сказал я. – А в России сегодня День железнодорожника. Первое воскресенье августа.
– Народ! – позвала всех Мира. – Сегодня День железнодорожника, и у Илюши есть длинный тост по этому поводу.
Все повернулись ко мне.
– Да, – сказал я, – в России сегодня День железнодорожника. Первое воскресенье августа. И я вам могу много чего рассказать об этом. И прежде всего потому, что я сам почти что железнодорожник. В каком смысле? Ну, например, я учился в школе Октябрьской железной дороги. Почему она так называлась? А потому, что они переименовали Николаевскую железную дорогу в Октябрьскую. А наша школа стояла около вокзала в Москве, и мне пришлось десять лет писать на своих тетрадках: ученика школы Октябрьской железной дороги. В общем-то, все было, наверное, как во всех других школах. Только наши контрольные почему-то проверяли на другом конце этой самой дороги. В Ленинграде. Ну, вы меня поняли, конечно. Это по-старому – в Ленинграде. Ленинград-то, я слышал, давно уже в Волгоград переименовали. Потому что он стоит на Волге.