Текст книги "Преграда"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Однако ничего не происходит – нет ни слов, ни жестов. Ничего, кроме нервных зевков или идиотских соображений по поводу английской мебели.
Мне стыдно за этого господина, присевшего в позе амазонки на ручку кресла и качающего ногой, поглядывая на лаковый ботинок и шелковистую сетку носка.
Мне стыдно за себя, что я жду и предчувствую приближение той отвратительной минуты, когда откровенное ожидание обретает значение бессловесного приглашения, почти провокации. Я ненавижу себя, ненавижу Жана, но упрямо не двигаюсь с места, смеюсь, слышу фразы, которые произношу. Я по очереди гляжу то на Жана, не меняющего позы, то на дверь, в пролёте которой должен появиться Массо, то на стенные часы – ещё пять минут, и я уйду, ладно, пусть ещё пять, но это уж правда последние…
– Я по себе это знаю: муж в своё время купил нам голландскую мебель. У меня первой – как, впрочем, потом у многих – в Париже дом был обставлен голландской мебелью… но как она быстро надоедает, эта мебель, лишённая стиля!..
– Что до меня, то когда я буду, как говорится, «вить гнездо», то всякие фантазии допущу только в курительной комнате или там в ванной…
– Можно и на кухне…
– На кухне ещё куда ни шло…
Он встал – я это скорее почувствовала, чем увидела, потому что в это время перелистывала журнал. Он стоит за моим стулом, и я спиной ощущаю это.
– Кухня может быть очаровательной. Но её всегда будет портить присутствие кухарки…
У него были руки в карманах, я слышу, как он их вынимает.
– А я вот помню. Жан, как во время путешествия по Англии я была восхищена тем, как прелестно были одеты служанки в совсем простом загородном доме: платья из синего льняного полотна у тех, кто работал на кухне, и розовое…
Вдруг Жан крепко стиснул мои локти, так, что мой затылок сразу понял, чего от него хотят, и подался вперёд – движение, которое можно принять за попытку к бегству но вместе с тем таким образом обнаруживается место для поцелуя… Это был хороший поцелуй, в меру горячий, но не слишком пьянящий, долгий и спокойный, которым успеваешь насытиться – после первой дрожи, пробирающей тебя аж до самых рёбер, от него разливается по телу какая-то оглушающая гипнотическая благодать… Хороший несуетливый поцелуй, с нежностью данный и с нежностью полученный, и наши тела, находящиеся по отношению друг к другу в стойком равновесии, не дрогнули и не покачнулись. Я стояла с закрытыми глазами и, сомкнув губы, не позволила вырваться непроизвольному вздоху от наступившей разрядки: «О. как мне хорошо!..»
– …и розовое полотно для горничных в комнатах.
– Прелестно, – отвечает голос Жана, звучащий лишь чуть-чуть глуше, чем прежде, словно у него во рту тающий леденец.
– А вот и наш Массо собственной персоной. Ну что, Массо, как с комнатой?
Массо потирает руки и пытливо заглядывает нам в глаза, словно надеясь увидеть в них нечто необычайное… Но тщетно. Мы оба очень спокойны, такие, как и прежде, разве что с моего лица исчезло злое выражение. Жан потягивается, но этот жест можно объяснить желанием спать.
Видно, и меня клонит ко сну, раз мне так не терпится пожелать моим спутникам спокойной ночи, я делаю это с отсутствующим видом, протягивая им вялую руку…
Самой лезть волку в пасть – так, по-моему, называется то, что я проделала. Что ж, раз уж я туда влезла, то там и останусь. Будь что будет. Я себя там неплохо чувствую, и я так спокойна, будто уже съедена. Жан?.. Жан в своём номере, этажом ниже, а может быть, гуляет вдоль озера, поскольку дождь прекратился. Он делает то, что хочет. Мне кажется, что нынешнем вечером я думаю о нём меньше, чем думала утром или в предшествующие дни.
Вконец измученная, я только что со вздохом заперла дверь своей комнаты, в которой удивительно много окон, потому что она находится на верхнем этаже башни. Готическая роспись стен и потолка рассказывает историю старинного замка Уши, но меня больше интересует ванная комната, заполненная паром от хлещущей горячей воды.
День, который только что закончился, отнял у меня все силы, и я внутренне протестую против этих пятнадцати часов нервного напряжения, тревоги, наступательного кокетства. Наступательного? Чего ради? Присущий моей натуре лиризм уже был готов воспеть или заклеймить Любовь… Да разве здесь речь идёт о любви! Итак, успокоимся и обратимся – но только осторожно, избегая ненасытности, которая всегда всё портит, – к тому, что мне совершенно неведомо: краткое любовное приключение. Его можно бы обозначить и другими словами, но я их отвергаю, ибо они слишком низменны – слово «приключение» уже само по себе сияет чистотой!.. Бедняжка!.. Чтобы себя поздравить, мне в голову приходят лишь одни жалкие, хмурые фразы, вроде тех, что говорят ребёнку, когда он обжёгся, играя спичками, или, побежав, упал: «Ну что, ты довольна? Получила что хотела? Сама виновата. Ну ладно, хорошо, что хорошо кончается…»
В комнате под моей кто-то ходит. Это Жан, или Массо, или ещё кто-нибудь. При мысли, что Жан может подняться и постучать в мою дверь, я даже не отрываю затылка от подушки. Дело тут не в бесчувственности – нет-нет, совсем наоборот… Но какое странное смирение! Один поцелуй – и всё становится простым, желанным, поверхностным и грубовато-простодушным.
Один поцелуй – и дух, готовый было воспарить, обрушивается вниз, как облако летних мошек от первых тяжёлых капель грозового дождя. Правда, ничто не могло быть красноречивее этого бессловесного поцелуя. Ни единого любовного слова, ни пробормоченной просьбы, даже имени моего он не произнёс, только единый поцелуй, предательский, в затылок, и я приняла его с наивным лицемерием. Ради него я едва прервала вполне банальную фразу. Я не помешала ему, но и не поблагодарила за него. И Жан проявил ту же щепетильность – сразу же о нём как бы забыл. Наши тела были честны, они вздрогнули от прикосновения, и они, несомненно, вспомнят это при следующей встрече, зато наши души снова замкнутся в том же неправдивом и удобном молчании. У Жана оно означает: «Не тревожьтесь, ведь речь идёт только о чувственности, чувственности и ещё раз о чувственности. А остальное для нас не будет существовать».
А моё молчание ему отвечает: «Гляди-ка, оказывается, есть и остальное? Мне это и в голову не приходило. Но будьте совершенно спокойны, не вам меня заставить вспомнить об этом».
Почему не считать, что в нашем поведении цинизма не больше, чем деликатности? Я вполне готова признать, что Жан охраняет не только свою свободу, но и мою независимость. Мне незачем ему в этом отказывать, лишь бы он точно понял, что я готова ему предложить, а что – нет: «Вы меня успокаиваете, но и сами не бойтесь – в вашем будущем я окажусь не тяжелее, нежели только что в ваших объятиях, да и задержусь там не дольше – моя тяжесть будет не более тяжести пригнутой на час веточки, которая потом распрямится, оживёт и отпрянет от того, что её удерживало…» Он поймёт меня, а надо будет, я ему растолкую словами, если не будет других способов ему объяснить, но они, несомненно, найдутся. Не станем же мы, я надеюсь, вести «длинные любовные разговоры» в духе плоских исповедей воспитанниц закрытых учебных заведений. Наше молчание высокоорганизованных животных – только это несколько и поднимает наше быстрое приключение. Так будем же продолжать молчать. Мы не должны, не можем говорить о прошлом: прошлое – это преданная бедняжка Майя и другие бедняжки до неё. Это – Макс, о котором я жалела и которого боялась, надёжный, безо всяких изъянов, как добротная глухая стена… Но мы не должны говорить и о будущем, ибо говорить о будущем значит говорить о любви… О, нам лучше всего молчать…
…Охвативший меня покой делает тело лёгким, почти невесомым. Словно я вдруг перестала думать. Словно только что уточнила все подробности тщательно разработанного проекта, весь ритуал неизбежной церемонии. Наверно, я сейчас погружусь в глубокий сон, но я не испытываю в нём необходимости. Зачем он мне? Мои отяжелевшие веки ещё не сомкнулись, а на тёмно-синих экранах окон скользят в полутьме какие-то смутные образы. Эти цветные проекции утешают меня в те ночи, когда мне худо, и забавляют, когда я спокойна. Главным образом я вижу пейзажи, и знакомые или придуманные живые персоны попадаются редко, зато освещение там такое разнообразное, оно исходит из таких сказочных светил, что его великолепие и таинственность наполняют меня гордостью, словно я их сама написала на холсте. Это – всё, но большего и не надо.
Вот сейчас я совсем засну. И меня ждёт настоящий сон, подлинный, глубокий, содержательный, короче говоря, другая жизнь. Я ещё сопротивляюсь ему, ибо чувствую, что неспособна выбрать, в какой именно декорации должны разыгрываться сцены в этом тридевятом царстве и кто будет его населять – эти персонажи могут быть найдены только среди давно умерших, скажем, дети, когда-то игравшие со мной, о которых я уже почти совсем забыла. Мои недавние знакомые, те, с кем я встречаюсь в своей нынешней жизни, так глубоко не спускаются. Я сопротивляюсь сну, чтобы остаться с приятными видениями – из верхнего слоя сознания, которых я по своей воле всегда могу вызвать на синий экран ночных окон. Жан!..
И хотя я не вложила в этот зов всю свою силу, он был услышан. И вот Жан стоит на белой площадке перед входом в гостиницу, с которой можно спуститься в сад. Вот он, такой похожий на себя, но я потеряла ключ к пониманию его мимики и жестов, они стали для меня непонятны… Он в своём безличном совершенстве стал Незнакомцем. Он следует за мной по пятам и исчезает, стоит мне обернуться, но я ощущаю его желание быть увиденным. Я бреду по аллее, по которой он только что прошёл, и на уровне моего лица висят надломленные ветки цветущей бузины и розовые колючки тамариска, словно сквозь эти заросли только что продиралось какое-то высокое животное.
Интересно, где ему удастся спрятаться на этой круглой, посыпанной светло-жёлтым песком площадке, разве что в этих низкорослых кустах самшита, с их пряным запахом и чёрными на солнце листьями, но он, оказывается, прячется в моей тени, как чрезмерно усердные собаки, которые так и вьются у ног хозяина. Он не сходит с моей тени, куда моя тень, туда и он, он играет с неприятной мне настойчивостью, стараясь уместить свою тень в моей…
Вперёд! Я не убегаю от него, но неумолимое развитие сна гонит меня дальше. Незнакомец, ты меня слышишь? Я не бегу от тебя, моё бегство зачлось бы тебе как победа. Я иду в свою комнату, как моими являются все комнаты во всех гостиницах, и ты туда не войдёшь… Я поднимусь к себе и стану у открытого окна, в котором клубится серый туман над лазоревым морем и синий дым от твоих сигарет. Если я наклонюсь в окно, ты опять исчезнешь, оставив в воздухе след дыма и запах твоих духов… У тебя в петлице гелиотроп. Я его не видела, однако уловила его аромат.
Вперёд! Сны не длятся во времени, но они боятся своей хрупкости и стремятся к логическому завершению, которое может так и не наступить, если вдруг скрипнет паркет, или прошмыгнёт крыса, или тебя пронзит нервная дрожь. Вперёд! Чтобы я почувствовала, что ты охотишься на меня, НО не как шустрый браконьер, а как дикий, толком ещё не проснувшийся зверь, лениво припустившийся за добычей. О, ты не больно-то стараешься ради меня… Быть красивым – это целая стратегия.
Ты красив, но я не знаю, кто ты. Тебя здесь не хватало в этом тёплом краю, и ты вдруг возник. Ты дополняешь пейзаж, созданный моим сном в такой же степени, как и тополь, султаном торчащий на склоне холма, или лиловые скалы, или зелёные волны, которые, не ударяясь о скалы, вскипают белой пеной. Ты хочешь большего? Хватит и этого, потому что ты не вбираешь в себя ни боль, ни любовь, да к тому же твоё лицо, твой взгляд, твоя возмутительная пассивность определяют твоё место…
Я не знаю, кто ты, и всё же я тебя оскорбляю и, видишь, перешла с тобой на «ты», Незнакомец! Вон твоя тень на аллее рядом с моей, она растёт. Сейчас ты меня обгонишь, я слышу твои неторопливые размашистые шаги, напоминающие сладостные звуки, будто ступают тяжёлые бархатистые лапы… Обгони меня, иди впереди, чтобы мои глаза соскользнули с твоего иссиня-чёрного затылка к обнажённым рукам, неподвижным и грозным… Вперёд! Иди за мной, нет, лучше иди впереди, ничего не говоря… Красивая тень, почему ты не немая?.. Будь при мне, поспешим вместе к концу сна, но только ничего мне не говори.
Воспользуйся тем, что таит в себе этот роскошный парк, озарённый белым солнцем и красными розами, воспользуйся вялой, но безжалостной музыкой, которая раздаётся неведомо откуда и нагружает собой порывы ветра. Умей остаться хоть на секунды, которые ни ты, ни я не можем сосчитать, всего лишь завитушкой в декорации.
Я назначаю тебе свидание на этой террасе, за которой лишь море и конец сна. Иди туда, иди медленно и так тихо, чтобы я могла ошибиться, определяя расстояние между нами, чтобы в тот миг, когда вздрогну, почуяв тебя рядом, я не могла бы уже протянуть руки, чтобы оттолкнуть тебя… Ты как подводный камень, подстерегающий меня на моём пути… Но раз я не хочу тебя избежать, то придётся тебя преодолеть.
– Э, да это уже Париж, – говорит Жан.
Он протирает вагонное окно краешком шторки и пытается разглядеть, мимо чего мы проезжаем. Но за стеклом темно, и он видит только своё отражение. И я вижу оба его лица, одно светлое, другое потемнее, упирающиеся лбами друг в друга, словно два барана, приготовившихся к бою.
Он застывает в этой позе, быть может, для того, чтобы дать роздых своим усталым глазам, устремив их в непроглядную тьму. Нам надоело ехать, сидя друг против друга.
С Майей получилось всё не так утомительно, как я ожидала. Помню спящего Жана со склонённой к плечу головой и чуть приоткрытым ртом, примостившегося в углу вагона. Я натянула вуаль шляпы под самый подбородок, и привет! А вот Майя – её правый глаз был скрыт козырьком кожаной кепки – курила одну за другой сигареты – не меньше двадцати, – лихорадочно листала газеты и наблюдала за нами с завистью, бодрая, словно лесная сова… Но теперь… Не могу отрицать, сегодня мы провели несколько прелестных часов. Например, в вагоне-ресторане, где нам было весьма забавно изображать супружескую пару и вместе выбирать в карте вин то, что утешило бы в явной неудаче, постигшей нас с жареной бараниной по-бретонски. Я шепнула тогда Жану с лицемерным упрёком:
– Не будьте со мной так показно любезны, прошу вас! А то ещё подумают, что мы только что познакомились в коридоре.
В купе мы, можно сказать, одни. Дама в пенсне с маленькой собачкой в счёт не идёт. Её избалованный пёсик ни за что не желает лечь, он засыпает стоя, падает носом вниз, в испуге просыпается, и всё начинается сначала, как это делала, бывало, моя Фосетта, моя покойная Фосетта.
– Если бы вы знали Фосетту… – говорю я Жану. И рассказываю ему несколько историй про собачью гениальность. Когда я вспоминаю снос прошлое, он слушает меня вежливо, терпеливо и с некоторым отвращением. Ладно, будем молчать. Молчать с бешенством, со страстью!.. Со своей стороны я заметила, что, когда Жан начинает говорить о своей семье или о себе, его лицо принимает особое выражение.
Он говорит: «Мой отец… Мой дядя Ла Урметт…» – и это звучит одновременно и легкомысленно, и весомо. Он говорит: «В тот год скончалась моя бедная мамаша» тоном благодушного презрения и добавляет ради красного словца: «Все мы повинны в том, что наши матери в каком-то смысле умирают с горя!»
Я могла бы ему ответить: «Только не я» лишь для того, чтобы увидеть, как он удивится, выпятив подбородок и подняв брови: «А что, мюзик-холльные актёрки имеют, оказывается, и семьи? Представляю себе, что это такое…» Зато всякое упоминание о Майе он воспринимает без всякого смущения, с большой охотой: «Мы, конечно, позавтракаем на этой неделе все втроём?»
Я нашла это «конечно» слегка чрезмерным и ответила одним из тех «сложных» взглядов, в которые, как Жан с неодобрением говорит, я слишком много вкладываю. Он мне не без иронии поаплодировал:
– Отлично! Быть может, этот взгляд и годится только для домашнего употребления, но сам по себе он очень хорош!
Когда проводишь в поезде двенадцать часов кряду, то как-то там обживаешься, даже если мало разговариваешь. То презрение, которое Жан, не упуская случая, выражает по отношению к моей бывшей профессии, доказывает, что он об этом непрестанно думает, желая её зачеркнуть, и что его влюблённость распространяется несколько дальше, нежели желание провести вместе следующую ночь…
Дважды Жан вдруг так резко вставал, что можно было подумать: он сейчас остановит поезд и сойдёт, но потом он всё же успокоился, сел и покорно сказал:
– Простите меня, в поезде я всегда становлюсь злым. В машине я просто прелесть, а железнодорожный вагон – это как тюрьма, из которой…
– …не выйдешь…
– …вот именно, и заключение это длится бесконечно долго! В любом месте нам было бы лучше, чем здесь. А от вашей терпеливости и святой пришёл бы в ярость.
– Знаете, привычка к поездам…
– Да, знаю, знаю. Не заводите только вашу песенку о гастролях, не то я за себя не ручаюсь!
Я смеюсь, потому что подумала о Максе и потому что мне уже нравится обманывать Жана насчёт причин моего веселья… В его обществе я явно не становлюсь более добродетельной.
А на самом деле в этом вагоне, пропахшем апельсиновыми корками, пылью и типографской краской от свежих газет, совсем неплохо. Только нам надоело здесь быть. Наша тяга друг к другу делает мучительными как затянувшиеся паузы, во время которых мы якобы отдыхаем, так и долгие беседы и даже попытки развлечься вроде пресловутой прогулки на парусной лодке. Совместные обеды казались мне нескончаемыми, а вот он не в силах вынести двенадцати часов тет-а-тет. Если бы он посмел, то воскликнул бы: «Давайте играть во что-нибудь другое».
О, прохожий с переменчивым настроением, Незнакомец из моего сна, я знаю, какая игра была бы тебе по душе, я сама тоже о ней думаю…
«Это удобнее», – сказал Жан. Вот слово, которое может далеко завести. Конечно, мне удобнее отдать свою багажную квитанцию его лакею, чтобы он отвёз мои чемоданы в гостиницу «Мёрис». Сесть в его автомобиль и тут же помчаться по лоснящейся мостовой, конечно, удобней, нежели воздержаться.
К тому же теперь мои чемоданы – это просто чемоданы, и я готова доверить их первому встречному. Я больше не вожу с собой мой драгоценный обшарпанный сундучок, в котором были упакованы театральные костюмы, это сокровище, за сохранность которого мы с Врагом дрожали при каждой поездке:
– А вдруг эта треклятая багажная служба опять потеряет сундук!
Деревянные поперечины этого сундука, обтянутого просмоленным полотном, торчали, как рёбра загнанной клячи. Его углы, которые мы с Брагом вскладчину оковали железом, не боялись дурного обращения носильщиков и небрежности рабочих сцены – они никогда не сносили вниз багаж, а катили его по лестнице, словно по склону холма… Бока сундучка, пёстрые от гостиничных наклеек, привлекали глаз, а когда его открывали, то в помещении разом начинало пахнуть нафталином, крашеной-перекрашенной шерстью и чуть подопревшей кожей.
– Неужели вы меня бросите и не заедете ко мне? – спросил Жан. – Во-первых, это почти по пути, а во-вторых, мы посмотрим, нет ли каких-нибудь вестей от Майи, может быть, она звонила или написала… Если захотите, мы что-нибудь выпьем и вы стащите у меня фрукты – они наверняка будут лучше тех, что вам предложат в гостинице…
Я промолчала, и тогда Жан добавил небрежно:
– Я вас не приглашаю сегодня на осмотр моего жилища, оно настолько привлекательнее при свете дня.
Он необычайно весел и всё время что-то напевает, ни минуты не сидит спокойно, всем своим видом демонстрируя радость возвращения, чему я являюсь лишь свидетелем, ибо разделить её с ним не могу. В прежнее время, когда мы возвращались из гастролей, Браг, когда мы подъезжали к Парижу, буквально начинал трепетать: «Ах ты, моя старенькая деревушка!» Даже Фосетта, когда я брала её с собой, нюхом узнавала пригород, начинала нервно чихать и рваться к выходу… Но я… Не станете же вы от меня требовать, чтобы, издали завидев гостиницу «Мёрис», я испытывала то же чувство, что и бретонец, издалека узнавший свою колокольню… Я вздрагиваю, неожиданно получив фамильярный товарищеский шлепок по колену, а потом рука в перчатке захватывает мою, как тогда, в Ницце.
– Что это вы?
– Сам не знаю, просто радуюсь. Я люблю свой квартал. Мне приятно, что мы туда едем вместе.
– Я его отлично знаю, ваш квартал. Я там жила… Когда-то…
– В самом деле?!
Его интонация меня забавляет – в ней есть порицание, но нет желания что-нибудь узнать. Наш автомобиль останавливается, и я выскакиваю, не ожидая приглашения: захотелось подвигаться, глубоко вдохнуть свежий воздух, это был неосознанный порыв, не годящийся для тех, кто намерен путешествовать вдвоём… Было уже темно, сыро и тепло. Далёкой памятью я узнаю этот ночной запах бульвара Бертье, по которому часто гонят стада, и там долго стоит в воздухе запах тёплого навоза, словно в хлеву или в овчарне…
Жан живёт в одном из последних особняков бульвара. Мне кажется, что давным-давно, вскоре после свадьбы, мне случилось быть в этом доме… Да, мне кажется, я не ошибаюсь… Узенькая лестница наверх, налево – столовая, направо – гостиная, но теперь там стены покрашены светлой краской, а деревянные перила до блеска натёрты ароматным воском.
– Странно, это совсем не похоже на дом мужчины!
– Тем не менее я сделал из него дом одинокого мужчины. Когда я предложил Майе обставить для неё этот дом, она сказала мне, что я наглец, предлагая ей такой скворечник. Маленькие особняки нынче не в моде.
– Ой, огонь в камине!..
Пламя от больших горящих поленьев освещает комнату, дверь в которую Жан только что открыл. Мой выкрик был таким непосредственным и радостным, что Жан вопросительно посмотрел на меня, как всегда подняв брови и выпятив подбородок, что придаёт его удивлению оттенок неодобрения.
– Конечно, вы не понимаете… Нет, не зажигайте свет, так огонь лучше виден… Вы не понимаете, что… Вот уже скоро март, значит, я не видела огня в камине целый год.
– Вы смеётесь?
– Да нет же!.. И где, по-вашему, я могла бы его видеть?.. Даже в хороших гостиницах в номерах уже нет каминов. Вот и выходит…
Я замолкаю от охватившей меня лени, оттого, что мне стало вдруг хорошо. Я протягиваю руки к огню. Камин так и пылает, такое пламя, наверно, бывает только у холостяков, когда слуга не жалеет подкинуть лишнее полено. В очаге что-то гудит и потрескивает, время от времени раскалённая головешка вываливается на мраморную плиту перед камином и там сгорает дотла, словно кусочек ладана. От неё поднимается вьющаяся ниточка дыма, распространяя по комнате запахи сандалового дерева и креозота.
Я села на ковёр, скрестив ноги, а Жан вышел из комнаты. Это что, гостиная? Похоже. А может быть, курительная комната? В отблесках пламени я вижу полированное дерево, гнутые ножки красивой старинной мебели, тёмно-зелёные тона гобелена на стене и округлость вазы синего стекла.
Глубинная усталость и лихорадящая слабость женщины, готовой рухнуть и наблюдающей за всем этим как бы со стороны, делают особенно желанным огонь в камине, перед которым я нахожу прибежище…
– Не дать ли вам подушку?.. Сегодня я обслуживаю гостей, Виктор ещё не вернулся с вокзала.
Жан ставит возле меня поднос с апельсинами и виноградом.
– Зимние фрукты. Ужин более чем скромный. Ещё есть неважное десертное вино в этом графине и холодная вода.
– Это не имеет значения. К тому же я сейчас ухожу…
Я бросаю на него взгляд снизу вверх, который, скорее всего, выглядит жалко, но Жан его словно не замечает и присаживается рядом со мной, как и я. скрестив ноги и аккуратно подтянув при этом на коленях стрелки своих брюк. Отсветы танцующего пламени делают его лицо похожим на лик глиняной статуэтки с серебряными глазами. Он высасывает виноградины и бросает пустые шкурки в камин с детской серьёзностью, а я выжимаю сок из надрезанного апельсина. Потом он наливает себе полный стакан воды, вытирает мокрые пальцы и восклицает: «А-а!» – что значит примерно следующее: «Надо же в конце концов на что-то решиться!»
И я вдруг понимаю, что он тоже может быть застенчив и робок и что его сдержанность после того поцелуя в холле гостиницы вызвана не столько тактикой, сколько несмелостью… И в тот самый момент, когда я уже была не в силах даже сделать вид, что сохраняю хладнокровие, его спасительное лукавство вдруг вернулось. Я повторяю, подражая ему: «А-а!» – и добавляю:
– Я искала переходную фразу, которая нас естественно приводит к следующей, и я её, кажется, нашла: «Э-э». На всех языках это означает: «Сейчас уже половина первого ночи!»
Огонь в камине рассыпался на множество раскалённых угольков. В разом сгустившейся темноте я вижу, что серебряные глаза засверкали прямо-таки негритянской свирепостью, и уже меньше чувствую застенчивость и робость моего хозяина… Чтобы себя укрепить и мысленно оскорбить Жана, я вспоминаю Макса, всегда такого покорного, несмотря на свою силу, и откровенного в атаке, что я никогда не страшилась его… Я мгновенно прогоняю этот образ с неблагодарной резкостью: «Нет-нет! Оставь меня в покое, мне и с этим трудно управиться…» А «этот» тем временем улёгся ничком, опершись о локоть и придвинув голову к моим коленям. Он поворачивает свои зелёные глаза к двери, словно не слыша, что я сказала:
– Это Виктор вернулся с нашим багажом, значит…
– Ничего не значит. Сидите как сидели. Что вам до того, что Виктор привёз чемоданы? Никто сюда не войдёт, если я не позвоню. Уходите, если только вам на самом деле хочется уйти.
Этот прямой призыв быть искренней застаёт меня врасплох, и я не знаю, что ответить. Я готова сказать правду, но она во мне ещё не собрана воедино, словно охапка сена, уносимая рекой. Правда… Какую из них выбрать? Признаться ему, что каждое его слово меня здесь удерживает? Но в то же время я чувствую себя холодной и спокойной, совсем иначе, чем вчера вечером, все чувства и желания словно в дремоте. Всё это правда, но сказать её невозможно…
Может быть, он догадывается об этом, поглаживая мою щиколотку сквозь шёлковый чулок. Это почти не ласка, а напоминает скорее механическое движение, когда пальцем повторяешь линию орнамента на обоях или на материи.
– Скажите, скажите: вам правда хочется уйти?
Он ещё ближе придвинулся ко мне. Я чувствую, что его подбородок упирается в мои скрещённые ноги… Я гляжу ему прямо в глаза и печально отвечаю:
– Нет.
В камине, в самом углу топки, ещё вспыхивает последний язык пламени. Вот оно приникло к красно-чёрной золе, и кажется, будто ему уже никогда не подняться, однако вдруг оно снова взмётывается и словно бьёт крылом, оживая… Именно такое освещение и нужно, чтобы так близко разглядывать лицо этого почти незнакомого мужчины – отсвет пламени то скрывает его, то высвечивает. Печаль, которая прозвучала в моём признании, не позволила ему вскочить, ликуя. Он поискал и нашёл нежную интонацию, чтобы настоять:
– Значит, вы останетесь?
Бессильным жестом я указываю на комнату в этом чужом доме, на свой дорожный костюм, на шляпу, которую я всё не снимала уже столько часов, и пытаюсь пошутить:
– Поймите, Жан, даже если считать меня вконец аморальной…
Потом я вдруг замолкаю и берегу силы, чтобы отбиваться, потому что он, так сказать, пошёл на меня в атаку, стал притискиваться ко мне, придерживая обе мои руки своими, он нарочно делает себя грузнее, чем он есть на самом деле, обвивает меня, словно ползучий сорняк. Я не могу ни встать, ни даже выпрямить ноги, но сопротивляюсь изо всех сил, хотя он уже почти опрокинул меня на ковёр. Я с трудом опираюсь только на одну руку и тихо шепчу:
– Какая глупость!.. До чего же это глупо!..
…Эта возня длится до тех пор, пока я, сентиментальная самка не выкрикиваю с возмущением, словно жалуясь в душевной простоте:
– Да ведь вы меня даже не любите!
Не выпуская моих рук, Жан приподнимается и строго глядит на меня:
– А вы?
Потом он наклоняется и бережно целует меня в губы. Это получается так нежно после нескольких минут отчаянной борьбы, что я воспринимаю это как желанный отдых и запрокидываю голову на ковёр. Как нежен этот полуоткрытый рот, эти полные губы, которые пружинят под поцелуем и к которым надо плотно прижаться, чтобы почувствовать зубы… Я хотела бы долго лежать вот так поверженной, с сердцем, колотящимся где-то в горле… Жар, дотлевающий в камине, греет мне щёку, а его отсвет отражается в серебристо-серых глазах, чуть ли не вплотную приблизившихся к моим… Сколь сладостен миг, чтобы можно было настолько забыться и подумать: «Вот я и освободилась от необходимости думать. Целуйте меня, губы, для которых я только губы». Но эти губы принадлежат врагу, который звереет от поцелуя, который знает, что я побеждена, и уж точно не пощадит меня.
Исполненный гордости, уверенный в своём триумфе, он проявляет варварское презрение к обходительности. Он спутывает мои волосы, мнёт юбку и тонкое бельё и всё это откидывает в сторону, словно у него нет времени меня раздеть… Мне становится стыдно, и я шепчу ему: «Подождите…» Я расстёгиваю булавку, которая может уколоть, и пряжку, развязываю бант. Это я, распластанная на ковре, упираюсь в него рёбрами, предлагаю Жану своё тело, словно гуттаперчевую подушку, хотя оно и измучено борьбой… И когда он, уже отдыхая, умащивает свою голову со спутанными, закрывающими лоб волосами, с опущенными веками и полуоткрытым ртом на моём плече, я чувствую себя самой счастливой…
– Тебе хорошо?
– Хорошо.
Поваленная навзничь, раздавленная, я лежу неподвижно, и мне кажется, что я упала на эту кровать с очень большой высоты. Сквозь открытое окно до меня доносится свежее дуновение ветра, меня касается луч заходящего солнца, а когда по улице проезжает грузовик или автомобиль, я вижу, как на потолке пляшут отблески воды, налитой в стакан… У меня слегка кружится голова, потому что я её так запрокинула, что лоб оказался ниже подбородка, но я не меняю положения не только из лени, но и из расчёта, чтобы лицо оставалось в тени.
Я вижу лишь потолок и пляшущие отблески сквозь сетку моих спутанных волос… Когда-то давным-давно, когда я была ещё маленькой, я видела небо в просветах между колосьями ржи… Его рука вытянулась вдоль моего бедра, и я едва слышно бормочу:
– Лежи спокойно, мне так удобно.
Однако рука двигается вверх, чтобы поддержать мой затылок, и я не протестую, я удобно примащиваюсь к этому телу, распростёртому рядом с моим, сейчас оно служит мне подушкой или скатанным ковром… Я замираю возле него и тихо смеюсь…
– Чему ты смеёшься? – В голосе Жана звучит недовольство.