Текст книги "Преграда"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
А ещё здесь есть кинематограф… Кутить так кутить, как сказала бы Майя. Незаметно настанет время ужина. Поужинав, миную несколько мостов, найду Брага в «Эдеме» и стану наслаждаться его изумлением…
Может быть, я бы и села на пароходик, но чайки меня задержали. Едва я кинула первый кусок хлеба, как мгновенно появилась одна, вторая, пятая – потом целая сотня, и я даже не успела разглядеть, откуда они прилетели. Они хватают хлеб на лету, во время поворотов, взвиваясь ввысь, парят. Они всегда делают это с ловкостью дрессированных голубей, но при этом вся повадка у них диких птиц: маленькие головки, злые всевидящие глаза, они кричат, дерутся, пикируют в воду вниз головой вслед за кусками хлеба. Одна чайка, менее пугливая, чем все остальные, проносится мимо на уровне моего лица, бьёт крыльями и словно обольщает ослепительной белизной своего брюшка и лапками с растопыренными коготками. Протянув руку, я могла бы дотронуться до неё. Но она не допускает такой фамильярности и всякий раз уворачивается от моей руки. Она смотрит на меня с алчной яростью, и ни один кусок хлеба не пролетел мимо её цепкого клюва.
Внизу, на прозрачной воде, подсвеченной вновь появившимся из-за туч солнцем, покачиваются чёрные и белые лебеди и хватают то, что не успевают сожрать чайки. Маленькие тёмные водоплавающие птички, которые, видно, забыли представиться и не назвали мне своего имени, ныряют, и чистая вода позволяет оценить до конца все тонкости их рыболовного мастерства – голова нацелена, как стрела, крылья прижаты к бокам, пальмообразный хвост, сплетённый в жгут, удлиняет туловище…
Час проходит незаметно, я едва не засыпаю на скамейке дебаркадера, убаюканная кружением чаек, сверкающей рябью воды, покачиванием лебедей. Мне ничего не хочется, только бы держать в руках хоть одно из этих живых созданий, очень тёплых под мокрыми перьями, по которым вода стекает круглыми каплями, прикоснуться пальцами к тому месту на грудке, где стучит порывистое сердце, прижаться губами к маленькой гладкой головке… Но, пожалуй, я б могла удовлетвориться тем, что нарисовала бы их, умей я рисовать, или вылепила из глины, будь я скульптором. Но поскольку руки мои не наделены даром что-либо создавать, я тщетно ищу слов, надеясь выразить отсвет синей воды в углублениях распахнутого крыла. И ещё мне надо найти совсем новые слова, чтобы передать жирную шелковистость перьев, которой не страшны ни волна, ни ливень…
Это внезапно возникающее желание коснуться рукой дикой твари, нервное умиление перед нею – я знаю, что это эмоциональный выход переизбытка невостребованной любовной энергии, льющейся через край. И я думаю, что никто не испытывает этого чувства так полно, как старая дева или женщина, не имеющая детей.
– О, Крыса!.. Золотая Крыса!
– О, Знаменитый Мим!
– Скорее поцелуй меня, моя Крысочка!
– Ни за что на свете! Прежде всего сотри со своих лап и морды белила и румяна. Вот так!.. А теперь дай мне подумать до конца спектакля.
Я кричу, преувеличенно жестикулирую, изображаю отвращение, чтобы скрыть волнение. Да и могла ли я холодно встретиться с товарищем, с которым проработала на сцене более шести лет, увидеть его снова в этом знакомом окружении – гримуборной, выгороженной за кулисами временными стенками из неструганых досок? «Эдем» – это бывший цирк, который давно уже утратил запах конюшен и тёплой соломенной подстилки. Теперь это помещение сдают то под киносъёмки, то под кафе-варьете, то под театральные спектакли, ни один из его временных владельцев и в мыслях не имел сделать это помещение хоть немного более комфортабельным, хоть как-то украсить его. В этот вечер Браг между двумя кинофильмами играл там пантомиму «Чары», что является всего лишь переделкой нашего старого номера «Превосходство», несколько изменённого, который Браг, так сказать, приперчил эротическими танцами со вставленным эпизодом «Чёрной мессы» и обновлёнными декорациями. Юная Карменсита, которая сменила меня в этой пантомиме, красуется чёрным силуэтом на оранжевой афише, афише Рене Нере, но публика не вникает в такие мелочи… Тем не менее я поймала себя на том, что ищу над порталом «Эдема» своё имя в освещённой бегущей строке, и, открыв дверь в гримуборную Брага, с трудом подавила в себе ревнивое чувство партнёра, которого предали…
Ведь он теперь «лицедействует» без меня, он, который был моим учителем, моим честным и строгим другом, выступает с другой… Сожалеет ли он, что меня с ним нет? От слезы ли или от лиловой подводки глаз так блестит его чёрный взгляд? Всё равно, правды он мне не скажет, и первые слова, которыми мы обмениваемся, звучат не без злой иронии: он называет меня Золотой Крысой из-за того наследства, что я получила от Марго, а я его – Знаменитым Мимом из-за афиши, которую он в своё время сам для себя сочинил… Но наша радость, вполне реальная, выражается в смехе, в дурашливых звуках, когда-то ритуальных– «У-ха-ха!» английского клоуна, на которое ответом служит мурлыканье влюблённой киски, – в дружеских похлопываниях по плечу, которые умеряют мою ревнивую дрожь. Динамо-машины, что под нашими ногами, беспрестанно гудят и распространяют, помимо невыносимой жары, запах угля и машинного масла. В гримуборной Брага царит жар и дух котельной – я распахиваю пальто.
– Ишь ты! Крыска-то приоделась и выглядит теперь как настоящая дама! – восклицает Браг.
– Ну не могла же я, старик, ходить по Ницце, откуда я приехала, в костюме из «Превосходства»?
– А почему бы и нет? Была бы отличная реклама! Собственно говоря, он не одобряет мой туалет, как чересчур модный. Он хотел бы видеть меня в моей прежней униформе, в английском костюме, строгом и безличном, какие носят теперь только гувернантки в закрытых пансионах да принцессы царствующих домов. Я тоже критически оглядываю его.
– Послушай, Браг, да этого же быть не может! Ты всё в тех же кожаных брючках, которые тебе сшили когда-то для «Превосходства»?
– Я в них умру, – говорит Браг безо всякой аффектации.
Он завершает грим, накладывая тонкой кисточкой мазки своих обычных красок. Я расплываюсь в улыбке, увидев на его столике знакомый мне набор знакомых мне флакончиков, кусочки марли, вымазанной в яркой охре, растушёвки… Всё это совершенно не похоже на обычную коробку театрального грима, скорее можно было бы предположить, что Браг – краснодеревщик и собирается полировать мебель либо чеканить из меди, а может быть, просто чистить обувь.
– Ну и ты… Ты доволен. Браг?
– До-оволен, до-оволен… Защищаюсь изо всех сил, как и все. А это становится международным, всё труднее.
– Неужто?
Передо мной стоит ощетинившийся с ног до головы, от чёрных проволочных усиков до сапожек из красного сафьяна, самый страшный, какого только можно вообразить, молдаванин в румынской рубашке, подпоясанной горским поясом, за который заткнут греческий пистолет с длинным дулом. Когда этот балканский бандит говорит, что защищается, то ему легко поверить…
– Знаешь, когда заканчиваются гастроли, всегда остаются несколько свободных дней, тогда я халтурю в кино, перед сеансами. Это неплохо, вносит некоторую перемену. Но главное, я затеял одно замечательное дело…
– Ну да?
– Я учу светских барышень хорошим манерам, выправке, походке. Этой зимой я поставил в богатых домах три или четыре персидских праздника и ещё другие живые картины, и вся эта белиберда, поставленная в особняках обувных королей и капустных принцев, создала мне имя в этих кругах. Теперь все эти дамы меня наперебой приглашают.
– В самом деле?
– Понимаешь, всякой женщине, которая от безделья дурью мается, охота учиться чему-нибудь такому, что лишено всякого смысла, но стоит дорого. Ну так вот, я учу их хорошо держаться. Я придумал роскошную систему. Прежде всего я вызываю их на восемь утра, ну самое позднее на девять, в мастерскую Сернюши. Оттого что приходится так рано вылетать из родного гнезда, им уже начинает казаться, что они работают. Как только они приходят, я выстраиваю их в одном конце мастерской, сам ухожу в противоположный и кричу оттуда: «Идите все ко мне, но естественной походкой». Ты знаешь, какое впечатление производят эти слова. Они двигаются так, словно идут по натянутой верёвке, и ещё хорошо, если они не падают и не разбивают свои рожи. Это замечательное начало…
– Ну?
– И даже те, которые быстро теряют мужество и предпочитают идти в другое место учиться танцевать танго, – одним словом, самые фривольные дамочки, – даже эти не уходят от меня, прежде чем не освоят три обязательные вещи: драпироваться в шестиметровые шарфы – о шарфах они должны сами позаботиться… Второе – сбегать с лестницы, не глядя на носочки туфель, и третье – украшать гирляндами из роз постамент статуи Эроса. Кто посмеет сказать после этого, что я их не вооружил на все случаи жизни!..
Браг так и сияет, такую огромную радость испытывает он оттого, что презирает своих клиенток, которые помногу платят ему, не понимая, за что именно, и удивляет Крысочку, криво присевшую на краешек соломенной табуретки, будто дама, пришедшая с визитом и вся превратившаяся в слух…
– Ну а помимо этого ты доволен своими гастрольными маршрутами?
– Маршруты – лучше не надо, вот только дирекция паршивая… Я тебе не рассказывал историю про Бордо?
Он подходит ко мне вплотную, положив руку на греческий пистолет.
– В самом деле, ты ведь не знаешь истории про Бордо! На третий день наших гастролей директор – я очень вежлив, что так его называю, – смывается с кассой. Представляешь себе картину: двадцать два номера брошены на произвол судьбы, чтица бьётся в истерике, женщина – пушечный снаряд ревёт в три ручья, а все остальные могли говорить лишь о жандармском управлении и прокуроре, хотя и ежу ясно, что это помогает как мёртвому припарки!.. И знаешь, что я тогда делаю? Собираю всю труппу и говорю им…
Я слушаю Брага – правда, не так внимательно, как изображаю, но всё же слушаю. Поднимаю брови, когда надо выразить удивление, покачиваю головой, и, хотя похлопываю себя по бедру, чтобы изобразить недоверие, я заранее знаю, что инцидент в Бордо завершится во славу Брага, лишний раз подтверждая его мудрость и знание жизни. А тем временем думаю про себя: «А ведь он меня ни разу не спросил, довольна ли я… Он не поинтересовался ни тем, что я делала эти шесть месяцев, ни тем, что собираюсь делать… Это его не интересует, потому что я сошла с его пути, а главное, потому, что я больше не работаю, потому что я отныне конченый человек… Меня больше не существует, я гожусь только для того, чтобы сунуть сто су в окошечко кассы, если захочу посмотреть представление… Что ж, иду!..»
– Куда ты бежишь, Крысочка? Это первый звонок после антракта, у нас ещё целых десять минут…
Браг протягивает ко мне руку, окрашенную охрой, руку, на которой он нарисовал синим карандашом вены, заведомо невидимые из зала… Эта подробность, свидетельствующая о бессмысленной добросовестности, меня умиляет, и я задерживаюсь, тем более что мне хотелось бы расспросить Брага…
– Скажи, Браг, ты доволен?.. Я хочу сказать… Ты доволен… той, что меня заменила?..
Он тут же растягивает губы в улыбке, в той мере, в которой ему позволяют приклеенные лаком жёсткие усики.
– Той, что тебя заменила?
– Ну да… Той самой…
– Послушай, Крысочка, ты меня знаешь, меня нелегко удивить. Так вот, она меня просто поражает. Она могла бы работать самого Господа Бога или там сенатора Беренже, если бы эти почтенные старцы участвовали в наших представлениях. Я даже толком не пойму, откуда что берётся, в коже это у неё, в глазах, в рёбрах, что ли?.. В тот момент – помнишь, когда я срываю платье и заношу нож? – в этот момент она откидывает голову и высовывает язык… Это производит на публику такое впечатление, что я просто теряюсь… Я пытаюсь себя убедить, что у неё своё понимание роли… Честно говоря, мне даже как-то неловко… Подожди, я сейчас продемонстрирую этот персонаж… Эй, дитя!
Он стучит в деревянную перегородку, из-за которой в ответ раздаётся очень тоненькое: «Да?» – и «персонаж» незамедлительно появляется.
Это худенькая малорослая брюнеточка, вне всяких сомнений – уроженка Бордо, что подтверждается её испанским именем. У неё жёсткие мелко вьющиеся волосы, а глаза такие блестящие, что в их выразительности не приходится сомневаться, мелкие ровные зубки и язык, подкрашенный жидким кармином. Бёдра у неё круглые, ноги, пожалуй, недостаточно длинные – одним словом, крепенькая лошадка, явно с норовом, но беспородная.
– Мадам, здравствуйте.
– Мадам, очень рада познакомиться.
– Браг сказал мне, что у вас большой успех…
– Да, я вполне довольна. Конечно, для меня было бы куда интереснее создать новый спектакль, чем ввестись в «Чары», но я попыталась изменить роль, приспособить её к своим возможностям.
Она поправляет волосы, в которые воткнут цветок граната, и смотрит на себя в зеркало, чтобы не быть вынужденной глядеть мне в лицо. Я чувствую в ней агрессивность, откровенное недоброжелательство ко мне, создательнице роли, в которой двести раз выходила на сцену… А я в упор разглядываю её и, беззвучно ругая про себя, чешу её на все корки: «Коротышка, пустая табакерка, жалкая пигалица, негритоска недомазанная, тротуарная мимка…» Мы разговариваем очень взвешено, скованно, с комичной буржуазной вежливостью, и мне хочется отлупить Брага, который, поглаживая наклеенные усики, красуется, словно петух, из-за которого дерутся две курицы.
– А вот сейчас это уже наш звонок! Пойдёшь в зал, моя Крысочка? Распорядиться, чтобы тебя посадили?
– Да ни за что на свете! Я теперь принадлежу к стаду «платящих свиней». Уж по такому случаю как-нибудь раскошелюсь на сто су.
– А я-то всё забываю, что Крысочка теперь из чистого золота. Видишь, ей не терпится похвастаться перед нами своей пятифранковой монетой, что ж, пусть платит, если ей так хочется.
Я покидаю их, весело смеясь, но на самом деле я глубоко обижена. Он сказал «перед нами», словно нарочно, чтобы меня тут же изгнать из царства, которое прежде было моим… После того как прошла первая минута умиления, я вижу, что Браг стал забывчивым, каким-то самодовольным и эгоистичным… Он не только нашёл мне вполне удовлетворительную замену, но и очень удобного для работы товарища, не утруждающего его своими требованиями, ищущего лёгких радостей и всегда готового их дать… Он рассказал эту историю про Бордо и обещал рассказать ещё и про Брюссель, но мои «истории» про Ниццу и другие города его нимало не интересуют… Отныне ничто в глазах Брага не в силах вернуть мне потерянный престиж. Если бы я ему сказала, что выхожу за миллионера или что решила постричься в монахини, он бы ответил:
«Это твои проблемы, но ты лучше послушай, что у меня вышло с главным клакером в лионском курзале, умрёшь со смеху…»
– Не сюда, мадам, это служебный вход, вам – по той лестнице.
Я послушно поворачиваюсь, готовая подчиниться распорядку, как обычный зритель, каким, впрочем, я и являюсь. Да, они так и норовят подчеркнуть, что теперь я здесь никто… В прошлом году я живо поставила бы его на место, этого женевского помрежа… Сказала бы ему на отборном парижском сленге, кто он есть на самом деле… Но я что-то быстро растеряла всю свою актёрскую дерзость. Впрочем, эта дерзость довольно невинная, жалкая заносчивость, которая вполне удовлетворяется такими «подвигами», как явиться вечером в шикарный ресторан в дорожном костюме, читать газету во время еды и обращаться с обслугой одновременно фамильярно и застенчиво, говоря им «ты»… Но я уже не смею так себя вести. Я следую указанию помрежа, спускаюсь по лестнице, которая мне известна не хуже, чем ему, и сажусь на своё место, за которое плачу сто су, между двумя толстым мужчинами, от которых за версту разит пивом и табаком, я слышу их тяжёлое дыхание, и, как бы ни старалась вжаться в кресло, я всё равно касаюсь то их локтей, то их колен… Эти типичные женевские буржуа охотно сказали бы мне, если бы я почему-либо стала их спрашивать, всё, что они думают о «нравах закулисной жизни».
Когда я вышла из зала по окончании пантомимы «Чары», сердце моё разрывалось от горя и ревности. Никому не ведомую в этой толпе, меня несло к выходу, на площадь, поблёскивающую от дождя, и я всё повторяла про себя одну из последних фраз моей невестки: «Теперь наконец ты сможешь вести достойную жизнь, а для женщины это такая жизнь, которая приводит её, совсем незаметную, прямиком к могиле…»
Незаметная! Бедняжка Марго может быть довольна. Незаметная!.. Была ли я когда-нибудь более незаметной, чем здесь сегодня вечером? Забытой, лишённой всего… Для меня нет больше места рядом с Брагом и Карменситой, как, впрочем, и в Ницце, возле тех двух любовников…
Если бы я была сейчас в Ницце, то в этот час сидела бы в ярко освещённом ресторане «У хорошей хозяйки», играла бы музыка, рассеивая мысли, вино искрилось бы в бокалах, болтала бы Майя и забавлял своими дурацкими выходками Массо… А ещё я знала бы, что желанна, и сознание этого придавало бы особую ценность моим взглядам, жестам, словам, и, не отвечая на это желание, я чувствовала бы себя богатой.
Пожалуй, мне следует вернуться. Зачем ещё раз встречаться с Брагом? С меня хватит и сегодняшнего опыта. Моё самолюбие подруги и артистки страдает в присутствии мадемуазель Карменситы, первой звезды, по признанию Брага, и украшении афиши. Я не хочу становиться злой, несправедливой, мелкой. Железнодорожное расписание, купленное в Ницце, предлагает мне свои услуги, а открытое окно обрамляет кусок неба, вымытого только что прошедшим дождём, а под ним – чёрная вода озера, в котором отражаются цепочки ярких огней мостов и набережной.
Вернуться назад?.. Как-то странно, что я, свободная и одинокая, всё время то ли от чего-то убегаю, то ли меня что-то гонит. Можно сказать, что мне всегда не хватает места, чьё-то присутствие мне мешает. В Ницце я не могу жить из-за Майи и Жана, а Женева стала для меня тесной, потому что Карменсита играет там с Врагом… Я, кажется, созрела провести сезон в Париже, это будет кстати и в денежном отношении. Золотая Крыска живёт не считая. У неё две тысячи франков каждый месяц, но всё же нет смысла всякий раз большую их часть оставлять в кассах железных дорог.
Я почти исчерпала свои ресурсы за эти три месяца, и только Париж сможет поправить мои дела. Именно Париж, а не какой-нибудь красивый уголок в Бретани или Нормандии, уже позеленевший от тёплых весенних дождей. Париж – потому что у меня нет ни энергии, ни желания выбрать себе другое убежище, а главным образом потому, что… потому что… Я найду в себе мужество сформулировать наконец ту правду, которая стала мне очевидной уже год назад: потому что я не умею путешествовать.
Вот именно, я не умею путешествовать. То обстоятельство, что годы, проведённые в гастролях, научили меня укладывать вещи в чемодан, разбираться в железнодорожных расписаниях, вставать в любую рань между полуночью и шестью утра, – ни о чём не говорит, это опыт вроде коммивояжёрского, не более того. Даже интерес, который я испытываю к незнакомым пейзажам и новым городам, – это не страсть путешественника, а скорее беспристрастность железнодорожника или смутная тревога, не дающая покоя людям без пристанища или без семьи, которые без конца себе твердят: «Вон там мне было бы лучше, чем здесь, там я нашёл бы то, чего мне недостаёт!»…Уны! У меня нет никакого права в этом сомневаться.
Пока я, словно привязанная, вертелась по своему обычному кругу, как же я мечтала о полной свободе!
Я воспевала её со всем лиризмом одиноких людей, излагающих свою жизнь в длинных монологах, в «куплетах», которые всем хороши, только вот естественности в них недостаёт…
Я сетовала на недостаток свободы с чувством полной безопасности, ибо всё предвидела до мелочей, кроме того, что ниточка эта может вдруг неожиданно оборваться.
Опьянение от возникшего чувства свободы было радостным, но, к сожалению, не долгосрочным, его тут же спугнула своего рода бюрократическая ностальгия, и выражалась она во внезапно вспыхивающем чувстве тревоги, маниакальном вопросе: «Который час?» И сейчас во мне ещё остались, как фантомные боли, потребность по воскресеньям завтракать раньше – вечный страх опоздать на утренний спектакль, – а во время обеда класть свои маленькие швейцарские часики рядом с прибором, чтобы они были всё время на виду.
Я прожила немало отвратительных недель, когда всё казалось мне бессмысленным и раздражало меня оттого, что, как только я попадала в новый город, мне не надо было больше выяснять, на какой улице находится мой мюзик-холл и в котором часу здесь назначаются репетиции и спектакли… По правде говоря, именно в это время, а не когда я выступала в мюзик-холле, я едва не стала подобной, скажем, мисс Эркулия, женщине-пушке, которая говорила своим унылым голосом:
– Все населённые пункты неотличимы друг от друга, повсюду есть зал, в котором можно работать, захудалая гостиница, чтобы спать, и забегаловка, чтобы есть мясную солянку по-мюнхенски…
Я боролась, я копалась в себе: «Неужели я тоже до этого дойду? Неужели и для меня, для меня не будет иной жизни, кроме как жизнь этого заведения, В котором я работаю? Неужели я дойду до этого?» Моё честолюбивое «я» означает: «Я, остро реагирующая на всякий красивый пейзаж, на ВСЯКИЙ красивый пёстрый шарф на улице, на осеннюю ржавую листву, я, просвещённая, образованная…»
Но покой возвращается, он всегда возвращается с течением времени. Я ни к кому не обратилась, не считая – мысленно – Максима Дюферейн-Шотеля, потому что мне надо было воззвать к тому, о ком я больше всего сожалею, и Брага, моего друга Брага, мою «скорую помощь», которую вызывают при несчастном случае, мой черепаший панцирь, который предохраняет меня от ударов. Но один из них мечется по белу свету, стараясь выжить, а другой нашёл себе жену, и я от него отреклась.
Покой всегда возвращается, лишь бы платить за него не скупясь. Всякий раз я плачу, или отступаюсь, или сдаю позиции. Небольшая прогулка по городу и вслед за тем рано утром – отъезд, невыносимый по чувству тревоги и какой-то унылости. Такая реакция уже вошла в привычку, я прибегаю к ней, как к некоему очищению, кстати и некстати. Вот например: Жан и Майя ссорятся, Массо ещё больше усложняет ситуацию, и я срываюсь с места и тут же уезжаю. Браг просит меня остаться в Женеве, но мадемуазель Карменсите это, видите ли, не по нраву, да и меня раздражает присутствие мадемуазель Карменситы. Всё очень просто – я уеду. Это очень удобный выход, особенно для других, которым не приходится трогаться с места.
…Да, я рассуждаю очень разумно и о тех, и о других, и о самой себе, у меня нет недостатка здравого смысла. Но вот зато у меня не хватает легкомыслия, я всё понимаю всерьёз, как старые девы. Внимание Одинокого Господина мне в тягость, равнодушие Брага я превращаю в драму, а из-за минутного чувственного порыва Жана я уже, чёрт меня подери, решила, что он швыряет к моим ногам свою жизнь.
Три белых лебедя отдыхают у набережной, однако они не спят: я вижу, как они слегка сгибают и разгибают свои шеи и плавают, не сдвигаясь с места, по еле колышущейся, рябой, отливающей тусклым золотом воде. Интересно, когда они спят?.. Этот пейзаж с чёрной водой и гирляндами фонарей мне мил, потому что он мне уже давно знаком, стал почти родным. Покидая его, я поеду искать другую столь же знакомую декорацию, где церковный шпиль, профиль горы, даже просто оживлённая улица и приветливое лицо хозяина гостиницы, который обратился бы ко мне по имени, дадут мне хоть на час иллюзию того, что я не приехала, но вернулась.
Омнибус отъезжает от гостиницы через полчаса. Верная своим старым привычкам, я заранее уложила и замкнула оба своих чемодана и дорожную сумку, чтобы не портить себе удовольствия и спокойно позавтракать, методично намазывая масло на хлеб и выскребая мёд из горшочка. Озеро сегодня цвета больного жемчуга, ещё бледнее, чем небо, в котором вот-вот сквозь густую дымку пробьётся солнце. Удачное утро для отъезда…
– Войдите!
Мне принесли счёт и письмо, письмо едва заклеенное и вовсе не от Брага…
«Я внизу, в холле. Мне хотелось бы с Вами поговорить. Можно к Вам подняться? Жан».
– Подождите… Гарсон, гарсон! Вы что, не можете подождать ответ? Что за ужасное обслуживание! Скажите этому господину… Нет, я сама спущусь… Впрочем, нет, вы отнесёте записку… Подождите минуту в коридоре, я вас позову…
Есть от чего потерять голову, а мне показалось, что в черепе у меня подул сквозняк от уха к уху. Я хватаю перчатки и почему-то снова швыряю их на стол, потом поднимаю с пола валяющиеся мокрые полотенца и зашвыриваю их в ванную комнату, покрываю постель, гляжу на себя в зеркало, решительно неспособная связать две мысли, – и во время этой минуты полной растерянности я чувствую, ЧТО в проёме раскрытой двери кто-то стоит и наблюдает за мной, и, обернувшись, вижу, что это не Жан, а Массо.
– Массо!.. Что вы здесь делаете?
Он в визитке, в серых лайковых перчатках с внутренними швами, похожими на женские, которые носят только по торжественным случаям. Он ждёт, прижимая к груди фетровую шляпу, которая ему мала. Вид у него крайне экстравагантный, но при этом выражающий глубокое почтение.
– Что происходит? Ну что же вы не входите? Жан внизу?
– Нет, мадам.
– Как это понять?
Массо входит в комнату, кладёт на стол шляпу, снимает перчатки с маленьких, прямо-таки детских ручек и нервно потирает их.
– Его нет внизу. Ибо, если бы он был внизу, то был бы уже наверху, а если бы он был наверху, я не мог бы вам ответить, не греша против истины: «Да, мадам, он внизу». Таким образом, одно из двух…
Я раздражённо прерываю Массо:
– Нет, хватит! Прекратите! Мне некогда играть с вами в ваши дурацкие игры! Почему вы здесь?
Массо поднимает брови и кладёт руку на воображаемый эфес шпаги.
– Почему я здесь? Потому что я вас люблю!
– Идиот!.. Значит, это письмо написали вы? Вас что, очень забавляют… такого рода мистификации? Обратите внимание, что я употребляю вполне вежливое слово! Во всяком случае, вас не упрекнёшь в том, что вы разнообразны в ваших шутках. Вы весьма неизобретательны, мой бедный друг.
Тем временем бедный друг, не теряя спокойствия, доедает, изображая на лице крайнее отвращение, мой мёд из банки и бормочет:
– По три кофейные ложечки каждые два часа… Господи, до чего же это отвратительная микстура!..
Потом, тщательно вытерев моей салфеткой усы, он удостоил меня ответа:
– Дорогой друг, одно из двух…
– Массо!.. Я сейчас швырну в вас вазу.
– …либо я совершил ещё один подлог в частной переписке, либо я его не совершил. Выяснить это можно только путём расследования. Но прежде всего необходимо установить: во-первых, имею ли я право – о бурлящие соки земли! о затаившаяся весна! – так вот, имею ли я право – о сладострастное пробуждение налитого любовной истомой самца! – я повторяю, имею ли я право быть в вас влюблённым? А во-вторых, имею ли я право, которым, впрочем, обладает любое думающее существо, в том числе католик с привитой оспой, быть наречённым именем Жан?
– Что?
– Меня, к вашему сведению, зовут Жан, – повторил Массо бархатным голосом.
Движением руки он расставлял все запятые и тире в своей речи и, казалось, был очень доволен собой. Я села напротив него и вдруг почувствовала страшную усталость:
– Уф… До чего же жизнь с вами утомительна. Как понять, где ложь, а где правда в ваших словах и почему вы здесь?
– Меня зовут Жан, – повторил Массо.
Он откинул голову, прищурился, воинственно выставил подбородок и, несмотря на бородку и жёлтую помятую кожу лица, явил такое поразительное сходство со своим тёзкой, что я тоже встаю и, движимая необъяснимым, разом вспыхнувшим во мне гневом, выкрикиваю:
– Бред!.. Это просто какой-то бред! Вы что рассчитываете, что я готова опоздать на поезд ради того, чтобы любоваться вашими мимическими портретами? Милый Массо, не упрямьтесь, признайтесь мне, как вы узнали, что я в Женеве?.. Господи, какая же я дура! Я ведь просила портье нашей гостиницы взять мне билет… Скажите лучше, зачем вы приехали сюда?
Я стараюсь говорить с ним мило и терпеливо, как говорят с сумасшедшими. Чтобы этот тип решился расстаться со своими белыми циновками, со своими трубками и со своей спиртовкой, должно было случиться что-то чрезвычайное… Но он куда хитрее меня, и голыми руками его не взять. Мой дружеский тон не сбивает его с толку, к тому же он видел мою растерянность, когда стоял в дверях…
– Уезжайте, дорогая, уезжайте! Вся эта история не стоит того, чтобы вы опоздали на поезд. А между прочим, Жан хотел…
– Что?
– Да что говорить, теперь уже слишком поздно, уезжайте!..
Этот лис с востреньким носиком, этот псевдочокнутый лукавец цапает меня, как кошка мышку, потом отпускает, потом снова ловит, и всё это он проделывает с помощью имени, имени человека, который эти последние четыре дня уже не должен был занимать мои мысли.
– Глядите, а вот и посыльный пришёл за вашим багажом.
– Чёрт возьми! Оставьте чемоданы. Я поеду двухчасовым поездом.
– Но в два часа нет поезда, – возразил рыжий парень с засученными рукавами.
– Это не ваше дело. Надо будет, закажу себе поезд! Закрыв за ним дверь, я улыбаюсь Массо жалкой улыбкой заговорщицы, улыбкой, которая, увы, не делает мне чести, молит об объяснении… Прижав кончик пальца к уголку рта, он говорит противным манерно-капризным тоном:
– Хорошо, я всё расскажу, но за это вы должны поехать обедать со мной в Уши.
– В Уши? Почему в Уши, а не в… Ладно, ладно, в Уши так в Уши, я согласна. Сейчас девять утра, у нас куча времени.
– Вот и хорошо, вы будете со мной играть в безик.
– В безик? Ой, до чего же не хочется. Это такая скука!..
– А я хочу, хочу! – застонал он, задрапировавшись в кашемировое покрывало, лежавшее на моей кровати. – Не то дитя, которое я ношу под сердцем, родится с клеймом на носу!
Прервав своё исполненное драматизма метание по комнате, Массо застывает перед зеркальным шкафом и, разглядывая своё отражение, восклицает с восхищением:
– О Элеонора Дузе!..
До отхода пароходика в Уши я играю с Массо в безик с трусливой угодливостью, однако мне не удаётся что-либо из него вытянуть.
– Скажите, Массо, где мы будем обедать в Уши?
– В гостинице «Дю Шато» с Жаном.
– С Жаном?..
– Меня зовут Жан, – говорит он сладчайшим голосом.
Я готова всё стерпеть, и Массо этим пользуется. Я готова всё стерпеть, словно сидящий напротив меня Массо – дьявол во фраке. Каждый из нас разложил на столе веером карты, а на что идёт игра, мы не говорим. Я готова всё стерпеть, главным образом потому, что Массо с ловкостью безумца пробуждает во мне уснувшее было любопытство, вкус к интригам и приключениям, радость оттого, что я кому-то желанна, – оказывается, что в моей жизни есть ещё место для всего этого, да и, пожалуй, для вещей ещё лучших и худших. Откровенно говоря, я это подозревала, но важно было явиться вовремя, не пропустить нужного часа, и в этом мне помог этот шут-прорицатель…