Текст книги "Преграда"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Сидони-Габриель Колетт
Преграда
Даже то немногое, что женщина может оценить в самой себе, ей не разглядеть в неподвижном круге, который высвечивает одна и та же лампа, зажигаемая на одном и том же столе. Но чего я достигла, поменяв лампу, стол и даже комнату? В меня закралось подозрение, которое тут же перешло в уверенность, что все страны покажутся мне похожими друг на друга, если я не открою секрет, как изменять свой взгляд на них благодаря тому, что изменяюсь сама. Миновало время, когда я могла рассчитывать на свой надёжный здравый смысл! Надёжный разум женщины… С тем же успехом можно говорить о «надёжности» японского домика с бумажными стенами. Куда подевались моя невозмутимость и хвалёная разумность? Я так разволновалась, что меня буквально затрясло как в лихорадке, и всё от случайной встречи на Английской набережной.
А ведь, собственно говоря, ничего особенного не произошло, такая встреча была неизбежна, и можно только удивляться, что она не случилась раньше… Там, на набережной, он прошёл мимо, не заметив меня, – он, тот, кто хотел дать мне своё имя, свою любовь, подарить своё верное сердце. По правую руку от него шла молодая женщина, а по левую – совсем крошечный ребёнок, едва научившийся ходить, круглый, как шарик. Он не увидел меня, потому что всё его внимание, трогательное и торжественное, даже как-то слегка глуповатое, было приковано к младенцу, который ковылял сбоку, готовый упасть на каждом шагу. Долговязый Мужлан прошёл так близко от меня, что я смогла разглядеть его длинные колючие ресницы и галстук, затянутый слишком туго, словно навсегда. Он был удивительно похож на себя, и я едва удержалась, чтобы не протянуть, как когда-то, руку и чуточку не ослабить этот злополучный узел да поглубже засунуть платочек, слишком уж вылезший из верхнего кармана пиджака. Сейчас мне страшно при мысли, что я могла бы всё это проделать. Он настолько не почувствовал меня рядом с собой, настолько не догадался, что я где-то поблизости, что мне показалось: меня уже нет в числе живых, я не более чем привидение, сквозь которое он может пройти. Странным образом мне и в голову не пришло разглядывать его жену и его ребёнка. Они спокойно продолжали свою прогулку вдоль моря.
Меня трясёт не от любви и не от горя. Есть ли доля сожаления в смятении, охватившем меня? Шок, словно удар молнии, поразивший меня, обнажил всю меру хрупкости моей натуры куда больше, нежели моя маниакальная мечтательность, которая позволяет мне ежедневно обманываться насчёт своей мудрости. Если вам угодно, я предаюсь, так сказать, медитации… Но не бывает мудрых медитаций. Всякая регулярная медитация содержит в себе что-то от бреда. Она граничит с кризисом, с неким спровоцированным экстатическим состоянием, вне зависимости от того, причиняет ли оно душевную боль или нет…
И вот я снова принялась обобщать, причём чисто по-женски. Что ж, тем лучше! Бывают такие моменты, когда мне нравится быть просто бабой. Словно таким способом я убеждаюсь, что ещё представляю какой-то интерес в любовных делах.
Хотелось ли мне, чтобы он меня увидел?.. Нет, мне это ни к чему. Я с трудом произношу его имя, его громоздкое имя: Максим Дюферейн-Шотель… Я уверена, что не люблю его. Но ведь всё же этот человек олицетворял в моей жизни любовь, приключение и даже сладострастие. Видимо, поэтому меня прошиб такой озноб и что-то всколыхнулось во мне. Эти губы, эти руки, это крупное жаркое тело, всё это вместе взятое три года тому назад едва не стало моим любовником… Интересно, а случись так, что он был бы там, на набережной, один и обратился бы ко мне, – назвала бы я его «Макс» или «мой дорогой»? А может, ограничилась бы нейтральным «вы»? У него был немыслимо женатый вид, но такой вид был у него, не сомневаюсь, с самого рождения. Жену и ребёнка он выставлял напоказ, словно покупки, только что сделанные в магазине на площади Массена…
Постараюсь быть искренней… Я не кинулась прочь от него, но скрылась в неподвижности, только она могла утаить меня от его взгляда – заяц в минуты опасности плашмя застывает на земле: он знает, что на борозде его не видно. Любой жест руки в белой перчатке на фоне моего тёмного платья, несомненно, привлёк бы его взгляд – я даже испугалась, что он резко повернётся на запах моих духов, всё тех же… Я не хотела, нет-нет, не хотела. Я залилась краской, словно женщина, которую застали в бигуди. К тому же у него столько новых приобретений: свежеиспечённый ребёнок, жена, вся в мехах и перьях, трость, которой в моё время не было. А у меня… Меня унижал его вид преуспевшего человека. Мне нечего ему показать, кроме костюма, который на мне, ну и, конечно, красивой шляпки да слегка изменённой причёски. Быть может, он стал бы выглядывать, что нового во мне и вокруг меня, и произнёс бы с разочарованной гримасой: «И это всё?..»
Я испытывала, да, надо прямо сказать, нехороший стыд за свою бедность… В этом году он даже не увидел на стенах домов в Ницце больших оранжевых афиш с чёрными буквами, оповещающих о гастролях Рене Нере, потому что Рене Нере больше не выступает. Я стала чем-то вроде мелкого рантье – вот и всё, что я могла бы сообщить ему о себе, если бы он поинтересовался, как я живу. Да, я теперь мелкий рантье – не богатая, но и не бедная, уже не молодая, но ещё не старая, не счастливая, но и не несчастная…
Нынче вечером мне припомнилась одна шутка Брага, которую он частенько повторял:
– Человек никогда не похож на то, чем он является на самом деле. Вот я, например: когда я хорошо одет, то все меня принимают, это уж поверь, за большого артиста. А вот ты, как тебя ни одень, не похожа на большую артистку, впрочем, и на маленькую тоже. И на «даму» не похожа. И на шлюху не похожа. Сидишь всегда съёжившись, потому что мир внушает тебе отвращение. Но эта поза ничего о тебе не говорит… Короче, ты ведёшь себя в жизни как некоторые покупательницы в магазине, которые, стоя у прилавка, никак не могут решиться, что им взять. И продавцам хочется вытолкать их взашей, но вместо этого они вежливо произносят: «Ну, дамочка, может, вы наконец остановитесь на чём-нибудь?» Премерзкая категория покупательниц, между прочим!
И он всякий раз смеялся, а я возмущалась, чтобы доставить ему удовольствие…
Идёт дождь, хотя день был безоблачный. Набережная блестит, и перестук капель по пальмам и мостовой заглушает ритмичный рокот моря. Где сейчас та пара, которая прошла в три часа дня мимо гостиницы, всецело сосредоточенная на своём младенце, одетом во всё белое? Скорее всего, они живут не в Ницце. Я представляю их себе на вилле, окружённой садом, где-нибудь в окрестностях Канн, как и положено богатым буржуа, кем они и являются. Они, скорее всего, приехали в Ниццу в роскошном лимузине с младенцем на коленях, чтобы выпить здесь чаю… Он, должно быть, скоро женился, Он, мой друг, почти мой любовник, раз его ребёнок уже ходит. Видно, он не очень уж долго убивался над тем письмом, которое я написала ему холодным утром той слякотной осенью: «Макс, дорогой, я ухожу…» Вот так!.. Ясно, что я ни о чём другом нынче вечером думать не смогу, но не вижу в этом ничего дурного.
Я не разглядела его жену, это правда. Но сейчас маленькая группка чётко всплыла перед моими глазами. Молодая женщина – из тех, что начинают казаться красивыми, когда их часто видишь. Она шла, как мне кажется, с несколько рассеянным видом, её движения были исполнены какого-то бездумного, словно бы животного покоя. «Спросите у мсье…» И мсье, держу пари, на всё исправно отвечает – и няньке младенца, и шофёру, который ждёт распоряжений, большой смуглой рукой он по понедельникам придвигает к себе счёт из прачечной и каждое утро обсуждает меню с кухаркой… Быть может, он иногда вспоминает меня и в те дни заказывает «свиные отбивные в соусе, сильно приправленном уксусом…» Вполне возможно, что его молодая жена зовёт его «Макс…» голосом, который ему кажется знакомым, а когда он грубовато шутит, совсем не исключено, что она, пожимая плечами, говорит: «Долговязый Мужлан!..» И тогда он утыкается ей головой в плечо и закрывает глаза, чтобы скрыть волнение, а вместе с тем и двусмысленную радость от своего молчаливого вранья, радость, которую, впрочем, они все испытывают, когда нас ловко предают как раз в тот миг, когда сжимают нас в жарких объятиях…
Ну вот, пошла писать деревня… Догадываюсь, придумываю. Оживляя свои воспоминания, я как бы проникаю в брак бывшего возлюбленного, проявляя при этом изощрённое недоброжелательство брошенной любовницы, когда на самом-то деле это ведь я… Хуже того, я проявляю богатое эротическое воображение целомудренных людей, и мне в этом помогает моя, увы, очень точная память… И я – а собственно говоря, по какому праву я помещаю между Максом и его женой призрак Рене Нере, незабытый и незабываемый… Незабываемый! Скажите на милость, чем я сейчас лучше холодной красивой дуры по фамилии Вильпрё, певицы, которая, когда при ней произносили любое мужское имя, восклицала с придыханием: «Ах, он от меня без ума!.. Он едва не покончил с собой… Он покинул родину, бедняжка!..» Зато сама Вильпрё, верная своим диким фантазиям, испытывает счастье, которое доступно только тем, кто в обитой войлоком палате в жёлтом доме мнят себя одни – Христом, другие – Наполеоном…
Дождь за окном хлещет пуще прежнего. Я сегодня не выйду из своей комнаты. А ведь на афишах кабаре «Эльдорадо» значится имя моей бывшей товарки по мюзик-холлу. Мне хотелось неожиданно появиться за кулисами, удивить её… Нет, не пойду туда нынче вечером. Ближайший от меня береговой прожектор, словно маленькой серебряной кисточкой, прочерчивает рябую от дождя морскую гладь… Глядя на это, я распускаю волосы, но не оставляю их рассыпанными по плечам, а машинально начинаю снова их собирать, повторяя ту причёску, которую носила тогда, три года назад. Я опускаю пряди эдакими фестонами на уши, а затем стягиваю волосы на затылке в тугой узел и взбиваю на темени кудряшки на манер средневековых пажей… Постарела ли я? Да, нет… и да и нет. Что-то в цвете и вялости кожи лица напоминает изысканную засушенность тех женщин, которые напрочь лишены телесных радостей. Мне теперь не нравится моя прежняя глупая, всё скрывавшая причёска. Теперь я стала обнажать то, что прежде бывало скрыто от глаз: уши, виски, верхнюю часть лба и затылок, выемку спины, шею, ключицы. Плечи я ещё не решаюсь открыть, не смею, как говорит Браг, «снять униформу». Кожа ног и рук, округлость груди – всё это выставляется напоказ на сцене, но только на сцене, густо смазанное кремом, чтобы удержать пудру. Это как бы натюрморт, на это смотрят издалека, это вне досягаемости для прикосновений и поцелуев, как бы принадлежность, хоть и более волнующая, сценического костюма… Я не раз замечала у многих товарищей по театру и мюзик-холлу этот странный, чисто профессиональный сдвиг в целомудрие, в силу которого они выступают чуть ли не голыми у самой рампы, но в жизни замуровывают себя в плотную тафту и непрозрачный гипюр. Прошёл уже год как я покинула сцену, но во мне сохранилась эта чисто профессиональная стыдливость, и Я скромно скрываю и то и это, хотя, обнажив, вызвала бы только зависть. Красавица танцовщица Бастьен, роскошная пленительная нимфа, требовала от своего портного, чтобы в её вечернем платье декольте было прикрыто тремя слоями муслина, и всё твердила, ударяя ладошкой по своей упругой груди: «Это, мсье, принадлежит только моей профессии и моему любовнику!»
У меня нет больше профессии… Да и любовника нет. Но из-за встречи, которая произошла сегодня после обеда, я всё же надела на ужин, словно бросая вызов, это чёрное платье, которое я прежде никогда не решалась надевать из-за чересчур глубокого треугольного выреза на груди… Скованная, со стиснутыми зубами, я героически пересекла ресторанный зал и села за свой маленький столик, вдали от цыганского хора, и, представьте себе, никто не обратил ни малейшего внимания ни на меня, ни на моё платье. Неужели я ждала, что Макс… что «господин Дюферейн-Шотель с семьёй» ужинает в гостинице «Империал»? А на самом деле никто не обратил внимания, никто, кроме Одинокого Господина, который интересуется Одинокой Дамой, то есть мной, и ходит за мной по пятам уже несколько дней, пытаясь познакомиться. Но ему это не удаётся, и он исчезает.
Одинокая Дама, в общем-то, классически одинокая в чересчур строгих платьях, не вполне соответствующих выражению моего лица, я неизбежно должна была привлечь внимание какого-нибудь Одинокого Господина. И действительно, вот уже неделя как появился такой у меня. Я не смогла бы его описать, потому что его не видела. Когда я гляжу в ту сторону, где он сидит, я не вижу его: взгляд мой проходит сквозь него, как сквозь пустой графин. Я знаю только форму его спины, потому что всякий раз он с подчёркнутой деликатностью отворачивается от меня. Столкнись мы лицом к лицу, я бы его не узнала, я отличаю его от других только по спине. Больше всего он стесняет меня во время обедов или ужинов, потому что я слышу, что он думает обо мне, когда ест. Сегодня вечером, послушная его влюблённой воле, я, думая о Максе, улыбнулась, глядя в его сторону. Мне не следовало бы этого делать… Впрочем, это не имеет никакого значения!
Дождь перестал стучать в оконное стекло, и возникшая тишина меня разбудила. Тишина здесь – это похрустывание гальки под набегающими волнами, цоканье маленьких копыт местных лошадок и редкие гудки автомобильных клаксонов… Я распахиваю окно и высовываюсь так, чтобы увидеть, освещены ли окна этажом ниже. Это комната моей подруги Майи. Я вижу тени на занавесках… Там живёт пара бешеных любовников, для которых ссоры, переходящие в драку, являются своего рода шведской гимнастикой. Моё появление, спустись я к ним, отнюдь не заставило бы их утихомириться. Я могла бы сесть и вести счёт ударам, пока оба, вконец обессилев, не решат, что у них нет друг для друга худшей кары, нежели объятия…
А ещё я могла бы подняться на два этажа выше и, толкнув другую белую дверь, оказаться в душном, прокуренном, пропитанном каким-то особым запахом номере двух моих других бродячих товарищей, которые всюду таскают за собой медную курительницу для опиума, плоские подушки, пахнущие сандаловым деревом, и белую китайскую циновку, гладкую и холодную, как кожа ящерицы. Там я тоже могла бы сесть и быть зрительницей происходящего, а могла бы и, растянувшись на полу, разделить с ними – нет, не яд, которого я побаиваюсь, но жаркую тишину этой комнаты, воздух, набрякший чёрным ароматом, её галлюцинаторный покой…
И внизу и наверху меня, чёрт побери, радостно встретили бы, как встречают тех, кто ничего не отнимает, но и не даёт ничего другим. О, я не строю никаких иллюзий насчёт того, что я получаю от своих друзей. В чужой карман не полезет, но и своего гроша не даст – вот что они, наверно, говорят обо мне. Да и что я могла бы им дать? Ведь верно же, что женщина, которая упрямо не желает ни с кем спать, всегда, что бы она ни делала, кажется скупой. И мои «друзья» – театральные отбросы, бесцельно ошивающиеся на Ривьере, – с лицемерным восторгом восхищаясь моим поведением, отказывают мне в том, чем они гак легко одаривают Майю: в доверии, пусть и слегка презрительном, в нескрываемом вожделении, которое она не только поддерживает, но зачастую и удовлетворяет то грубым, то ласковым словом, то вульгарным, хоть и невинным, жестом, то беззаботным детским смехом…
И на верхнем, и на нижнем этаже меня встретят одинаково весёлым приветствием, но, когда я встану, чтобы вернуться в свою комнату под номером 157, мой уход никого не огорчит ни внизу, ни наверху… Я могу уходить и возвращаться снова, сколько мне заблагорассудится. Только вот, как говорила одна маленькая девочка: «А мне ничего не благорассудится». Поэтому я просто лягу спать, но только не сразу, больно уж хорошо дышится этим свежим, мокрым воздухом… Он пахнет садом и ракушками. Над морем поднялась луна – тоненький серпик, который ничего не освещает.
В общем, это вполне сладостное чувство – ощущать себя из-за взволновавшей тебя встречи, или из-за душистого промежутка между двумя ливнями, или просто так, без всякой причины, – ощущать себя глуповатой, чуть возбуждённой и доступной, да и растерянной тоже, словно девушка, которая только что получила первое любовное письмо.
– Ну и что?
– Всё это длилось до трёх часов утра. А в три часа разыгрался скандал: шестьсот франков серебром, будто рыбья чешуя, остались на ковре!
– Вот оно как!.. А потом?
– А потом, конечно… До чего же спать хочется…
Майя хохочет и лениво потягивается, отчего задирается её рубашка под лёгким японским халатиком, обнажая голые ноги в огромных мужских шлёпанцах. Она так и сияет юной, но такой недолговечной свежестью, лицо её лишено выразительности, черты его не запоминаются, густые светлые волосы пестры: на затылке совсем белокурые, на висках серебрятся, а темя прикрывают почти шатенистые пряди. Двадцать пять лет! Ах, какая прекрасная молодость растрачена попусту! Можно подумать, что эта отчаянная Майя поклялась вконец разрушить себя к тридцати годам: индийская тушь разъедает длинные ресницы, раскалённые щипцы для завивки ежедневно подпаливают её прекрасные волосы. Майя никогда не ложится вовремя, подчас забывает обедать, курит, пьёт, нюхает кокаин. Но этому нелепому существу тем не менее всего двадцать пять лет, она блондинка со светлой кожей, у неё карие глаза с такими огромными зрачками, что почти не видно белков. У неё дурацкая, но в чём-то прелестная манера доводить до абсурда и без того рискованную моду. Она выходит по утрам из номера (утро для неё – это от половины первого до четырёх часов дня), на ней обычно юбка в крупную полоску, из-под которой видны не только её расплюснутые ступни, но щиколотки и даже отчасти икры. Талия у неё задрана чуть ли не до подмышек, а её тесные, зауженные пиджачки никогда не бывают ей впору и, как правило, расходятся, обнажая недавно появившийся животик. Щель между грудями прикрыта мятой, неглаженой комбинацией, а косо сидящая на голове соломенная каскетка сдвинута на правый глаз. Так выглядит наряд, который Майя называет «простенький костюмчик для прогулок».
Мы знакомы с Майей уже около года – целую вечность, как она говорит, – я встретила её на клубном вечере, где Браг и я выступали в концертной программе. Во время ужина Майя сидела рядом со мной, вызывающе вела себя – видимо, для того, чтобы привлечь к себе моё внимание: всё время хохотала, окунула прядь волос в бокал с шампанским, демонстрировала детскую грубость и цинизм молодой негритянки, безо всякой к тому причины вдруг навзрыд зарыдала, потом стала кидать монеты за корсаж испанской танцовщицы и всё испортила простыми словами:
– Ну где вы ещё такую найдёте?
«Такая, какую нигде не найдёте» прохаживается взад-вперёд перед моим трельяжем, ежесекундно прерывая тенью своих широченных рукавов поток солнечных лучей, и я, ослеплённая, пудрюсь наугад. Она шастает в шлёпанцах своего любовника не по небрежности и не из безразличия, а чтобы «у этих дур в коридоре губы поотвисали».
– Глядите-ка, – сказала она внезапно, сунув мне под нос обнажённую по локоть руку, покрытую золотым пушком, – завтра всё это почернеет.
Я с должным вниманием разглядываю ещё слабо проступающие синяки, браслетами охватывающие её запястья.
– Грязная скотина, – бормочет она не без оттенка уважения. – И знаете, он буквально истоптал моё платье, за которое я отдала полсотни луи, и только из-за того, что я почувствовала прилив везения и поэтому захотела во что бы то ни стало тут же рвануть в Монте-Карло. Ну он у меня ещё попляшет за это платье! Перед тем как подняться к вам, я уже кое-что позволила себе…
– Майя, перестаньте, увольте меня от этих подробностей.
– Это совсем не то, что вы подумали… Я воспользовалась тем, что он спит, и выдернула ему волос из ноздри. Вы бы только послушали, мадам, его звериный рёв… Я думала, что к нам прибежит портье!.. Вы представляете, он всё же не встал после этого, а снова заснул – так он и лежит сейчас на спине в своей лиловой сорочке, словно куртизанка. Он сказал, что не поднимется до тех пор, пока вы не придёте и за ноги не стащите его с постели.
Мне трудно не быть в курсе всех интимных подробностей жизни Майи, она говорит о своём любовнике с такой грубой непосредственностью, что я знаю про этого человека буквально всё – как он моется, как засыпает, как пробуждается… Впрочем, Майя не ограничивается только этими подробностями… Но сегодня меня меньше всего интересуют эти гривуазности…
– А как же обед?
– Какой обед? – переспрашивает Майя, зевая и обнаруживая между рядами блестящих зубов маленький язычок, недостаточно влажный, с белой полоской посредине.
– Да наш обед! Вы же хотели, чтобы мы вместе пообедали… Уже без четверти час, а вы всё ещё расхаживаете в шлёпанцах вашего друга… Когда же мы будем обедать?
Майя встала перед окном, подняла руки и расставила ноги, напоминая своей позой букву «X». Её летучие волосы, казалось, дымились от солнечного света.
– Когда?.. В котором часу?.. Понятия не имею… Это вы только и твердите: который час, который будет час, который должен быть час?! Обедают, когда хотят есть, чтобы вы знали. Ложатся в постель, когда хотят любить… А часы – это для лакеев и дежурных по вокзалам. Вот и всё… Какой у вас вид, какую рожу вы скорчили!.. Послушайте, ради вас я готова сбегать наверх к этим… Если они уже нанюхались этой дряни, то я их трогать не буду, а помчусь галопом будить своего мужика… Плесну стакан холодной минералки в его самые чувствительные места, и все дела. Короче, через тридцать пять минут я буду готова. Ой, до чего же мне с вами со всеми трудно!.. Может, желаете, чтобы я велела подать вам в номер закуску?..
Она выскочила из комнаты, шаркая по полу спадающими с ног шлёпанцами, зацепившись широким рукавом за ключ в двери, всячески подчёркивая всю сумбурность своего ухода.
Мне предстоял прекрасный день в Ницце, он раскинулся перед моим взором внизу, за окном! Как и вчера, этот полуденный час дарит нам то, чем богат: солнце, которое мешает думать и что бы то ни было делать, и летнее дуновение ветра. Два паруса склоняются над морской гладью, а вдалеке, над горизонтом, парит аэроплан, на который прохожие не обращают никакого внимания. На только что политой мостовой, подобной тёмному лоснящемуся полотну, отдыхает глаз, по ней мчатся длинные автомобили, скользящие, будто рыбы, и катятся медлительные коляски. Кучер одной из них, что сейчас под моим окном, зажал в зубах веточку мимозы. По слепяще-белой набережной лениво фланирует курортный люд. Многие ведут на поводках собак. Детей почти не видно: без труда можно было бы сосчитать ножки в носочках или маленькие облака из батиста и кружев, наподобие того, что я видела вчера… Ницца – город взрослых…
Мой взгляд цепляется за яркие пятна шляп, за ядовитый пронзительно-зелёный цвет платья девицы на противоположном тротуаре. Уже появились костюмы из шёлка, чистого шёлка, чересчур, пожалуй, лёгкого, – невольно вспоминаются те ранние бабочки, которых обманывают и убивают эти первые часы весны… А рядом – модницы, кутающиеся в тяжёлые меха. На скамейках нежатся предусмотрительные курортницы, запасшиеся на всякий случай и зелёными зонтиками от солнца, и тёплыми шалями… Как тут не вспомнить те рестораны, в которых метрдотель услужливо протягивает дамам веера, а посыльный мальчик суёт под ноги грелку с горячей водой.
Музыканты, играющие на мандолинах, и певцы-итальянцы окутывают отель мелодичным гулом, который порывистый ветер время от времени уносит вдаль, и до меня доходит мучительный для голодного желудка приторный запах фиалок и красных гвоздик, охапками наваленных на подносах цветочниц.
Когда мы пойдём обедать?.. Там внизу, на молу, фокстерьер, так долго заливающийся лаем, что его уже не замечаешь, – когда это он начал? – упорно старается унести с пляжа чересчур большой для него камень… Вот уже в пятый раз под моим окном проходит красная шляпа с зелёной лентой, украшенная вдобавок пышным лиловым бантом. А сколько раз передо мной уже мелькали эти две молодые женщины, этакие Майи в удешевлённом издании – одна в зелёном, другая в жёлтом, в коротких юбках, мелкими затруднёнными шажками дефилирующие то туда, то сюда в туфлях на смехотворно высоких каблуках! Далеко от подъезда гостиницы они не уходят, и вообще возникает впечатление, что в пятистах метрах отсюда стоит невидимое препятствие, в которое упираются все гуляющие и тут же поворачивают назад. А ведь на самом-то деле именно там, за этой несуществующей границей, и хочется пройтись размашистым шагом, вслушиваясь в гул моря…
Я гляжу также на маленький, залитый солнцем ресторанчик на самом краю набережной, будто пришвартованный пароходик. В своё время мы с Врагом иногда ходили туда обедать и сидели на террасе, молчаливые и довольные, поглупевшие от яркого света… Я голодна. Мои друзья, быть может, провозятся ещё час. Тех двоих из верхней комнаты я и не жду… А двое с нижнего этажа появятся, как всегда, ссорясь. Майя тоже, как всегда, не пожалеет духов, и их крепкий запах покажется мне аптечным. А у Жана, чисто выбритого, будут влажные после ванны волосы и тёплые руки. Они начнут обмениваться оскорблениями или поцелуями, отдающими зубной пастой… Их перебранка или их ласки, которые не стыдятся публичности и не требуют уединения, продлятся до обеда – ибо, да-да, мы всё-таки пообедаем вместе, но не выходя из отеля, в его уже почти опустевшем ресторане, пропахшем остывшим фритюром, свежим луком от закуски и мандаринами. Мы пообедаем, несмотря на докучливые приставания цыган и на противоречивые указания Майи метрдотелю.
Когда нам станут наливать кофе, солнце над морем покраснеет, и в лиловых ледяных сумерках мы сядем в автомобиль, чтобы совершить «небольшую прогулку для здоровья». Часов около семи Майя, дрожа от холода и в дурном настроении, потребует, чтобы её немедленно повели пить чай в «Кап Мартен», а я увижу, как ещё один прекрасный день превратился в ничто, оказался ненужным, укороченным, вконец испорченным…
Добрый вечер, госпожа Луна, добрый вечер!
Ваш друг Пьеро ищет с Вами встречи…
У Майи хороший слух, и она поёт верно, но спутница Земли взошла бы и без этой серенады в монмартрском духе. Ещё не полная луна, поднимающаяся над морем, красноватая, подёрнутая дымкой, – это та же луна, что плыла между двумя тучами в ночь, когда я не могла заснуть… Охватившая меня вдруг тревога по быстротекущему впустую времени обостряет зябкую дрожь остывающего дня. Ещё не темно, но свет уже покинул купы деревьев и пропылённые обочины шоссе, однако он зацепился за белые фасады домов и ещё держится на них, и на змеевидной тропинке, и на наших бледных щеках. Это особый, скоротечный миг наступающих сумерек, когда, несмотря на раскинувшиеся вдоль моря виллы и искусно разведённые вокруг них сады, можно прозреть первородную сухость этого скалистого берега, печального и сурового.
И почему это Майя ни с того ни с сего запела: «Добрый вечер, госпожа Луна…»?
Нас четверо в такси, на котором мы возвращаемся назад, в Ниццу. Я и Майя в глубине машины, а её любовник Жан и Массо – спереди, на откидных сиденьях. И так как резкий ветер кидает нам в лицо пыль, поднимаемую нашей машиной, а также всеми встречными, то на всех тёмные очки, словно полумаски. И я забавляюсь тем – голос Майи разбудил меня, – что разглядываю эти три полулица. Сумерки скрывают глаза за мерцающими стёклами очков, но подбородки, носы и ноздри прекрасно видны. Не будь я сама в такой маске, я испытала бы некоторую неловкость, видя у моих собеседников одни губы… От этой полумаски с овальными стёклами Майя скорее проигрывает. Бросается в глаза, что у неё почти нет носа, зато её рот, правда с плосковатыми губами, подвижен и юн. Глядя на её пухлые щёки, мягкий пушок которых так хорошо держит рисовую пудру, я начинаю беспокоиться о сухости своей кожи… Жан, Майин любовник, зевнул, и меня вдруг заинтересовало это мужское лицо. Я никогда прежде не замечала, насколько пухлые губы, утоплённые в уголках рта, кривящиеся то и дело в капризной улыбке на тщательно выбритом мужском лице, могут раскрывать и слабости характера, и его привлекательность.
И я увидела, что подбородок может быть одновременно и упрямым, и женственным и что воротничок Жана обнажает сильную шею, однако без видимых мускулов, скорее округлую… И подумала: надо будет получше разглядеть его глаза, когда он снимет очки.
Массо этой ночью курил опиум – ну конечно! Достаточно на него посмотреть: между большим, узким, словно стиснутым с обеих сторон носом и уже не модной теперь козлиной бородкой – болезненный цвет нервных, горько изогнутых губ и отёчность дряблой щеки. Он молчит, нетерпеливо ждёт, когда мы наконец доберёмся до Ниццы, чтобы снова затянуться зловредным дымом. Он не мог удержаться от раздражённой гримасы, когда Майя запела: «Добрый вечер, госпожа Луна!..»
И мне кажется – впрочем, я в этом не уверена, – что в ту же минуту и губы Жана дрогнули в недоброй улыбке… Я инстинктивно стискиваю губы, опасаясь, причём не без основания, что по ним тоже можно будет прочесть – поскольку глаза, чтобы врать, скрыты за тёмными стёклами очков – усталость и отвращение от плохо начатого дня, исполненного суеты, который теперь завершается в хмуром нашем молчании…
Такси, в котором мы едем, не отличается комфортабельностью, дорога тоже оставляет желать лучшего. Её неровности кидают нас то налево, то направо, я напрягаюсь, чтобы не валиться на Майю, зато Майя, обмякшая, в полусне, то и дело роняет голову мне на плечо. Наша высокоинтеллектуальная беседа ограничивается восклицаниями, претендующими на весёлость и исполненными гнева по поводу состояния дороги. Огни Монте-Карло вырывают из моей груди вздох: ещё почти целый час пути!
Майя просыпается от яркого света, снимает очки, обнаружив мигающие красивые глаза и крошечный носик с красной полоской от дужки оправы на переносице:
– Жан, а Жан, давайте останемся ужинать в Монте-Карло? Прямо как есть, не переодевшись, как оборванцы?.. Нет, не хотите? Почему? Ну конечно, как только задумаешь выкинуть что-нибудь забавное – никто не желает участвовать… Жан, помнишь, вот тут, на этом углу, ты мне в прошлом году дал пощёчину?.. Да, моя дорогая, вот так он со мной поступил, злодей!.. Жан, гляди, ты видишь вон ту виллу? Там живут Гонзалесы. Ну не клёво ли снимать в Монте-Карло такую хибару?..
Эта дорога мне тоже навевает кое-какие воспоминания, но я отдаюсь им молча. Вот «Банановая вилла»– убогая гостиница для полупустых кошельков, где Браг и я не раз занимали номера по соседству с другими артистами, пожилыми флейтистками в капотах из чёрного гетра, иностранными, гастролёрами, лишёнными всякой элегантности… Рядом с «Театром де Воз-Ар» притаилась тёмная приятная английская забегаловка, где я после ежедневных утренников выпивала стакан обжигающего лимонного напитка или бархатистого грога. Это бывало около пяти часов, и я там всегда встречала одного и того же англичанина с буро-красным лицом, отполированным алкоголем. Он не спеша напивался, насвистывая какой-то дрожащий мотивчик… Я могу и сейчас – это ещё так близко от меня – вновь ощутить запах разогретого на солнце брезента и влажной земли, который сильнее запаха грима, когда мы переодевались перед выступлением в тёплые дни в полосатых палатках…