Текст книги "Конец Ангела"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
– Ты же сам этого ждёшь, – снисходительно усмехнулся Десмон. – Ах, какое благословенное время!..
Он собирался излить свои купеческие восторги, но вовремя удержался.
– Тут дело ещё и в воспитании. Конечно, подле Леа ты не мог узнать жизнь. Ты беспомощен перед людьми, перед обстоятельствами.
– Это я уже слышал, – сердито отвечал Ангел. – Леа так не думала и была права. Ведь она даже побаивалась меня и всегда со мной советовалась, прежде чем совершить сделку.
Он выпятил грудь, гордый былыми временами, когда побаиваться значило уважать.
– Вот и займись опять деланием денег, – посоветовал Десмон. – Это игра, которая не выходит из моды.
– Да, – согласился Ангел. – Да, разумеется. Просто я жду.
– Чего же ты ждёшь?
– Чего я жду? Ну, в общем, я жду случая… более удобного случая…
– Более удобного в каком смысле?
– Не приставай! Если угодно, мне нужен повод, чтобы снова взять в свои руки всё то, что война на долгие годы отняла у меня. Моё состояние, которое, в сущности…
– Довольно значительное, – подсказал Десмон. До войны он сказал бы «колоссальное» и другим тоном. Ангел покраснел от минутного унижения.
– Да… Так вот, моим состоянием занимается теперь жена.
– Ого! – воскликнул шокированный Десмон.
– Да, я не вру. Позавчера, например, она схватила на пятиминутной биржевой лихорадке двести шестнадцать тысяч. Как тут вмешаешься?.. Получается, что я вроде бы ни при чём. А когда я хочу что-то сделать, они говорят…
– Кто «они»?
– Да моя мать и жена… Они говорят: «Не утомляйся. Ты – воин. Хочешь апельсинового сока? Прогуляйся лучше к портному, закажи себе новые сорочки, а то он перестанет тебя уважать. И захвати по дороге у ювелира моё колье – я отдавала починить застёжку…» И всё в таком духе…
Ангел начал горячиться, и, как он ни старался скрыть застарелую обиду, крылья его носа невольно раздувались, когда он говорил.
– Так чем же прикажете мне заниматься? Торговать автомобилями? Разводить ангорских кроликов? Или открыть производство предметов роскоши? А может, наняться счетоводом или санитаром в её лавочку, ну, в госпиталь моей жены…
Он подошёл к окну, потом стремительно вернулся к Десмону.
– В распоряжение доктора Арно, подавать судна? Или открыть дансинг? Представляешь, какой у тебя будет конкурент?..
Он засмеялся, чтобы развеселить Десмона, но тот явно скучал и даже не улыбнулся.
– Давно ли на тебя это нашло? Ты ведь не думал об этом ни зимой, ни весной, ни до своей женитьбы.
– Мне было не до того, – простодушно ответил Ангел. – Мы путешествовали, обставляли наш особняк, занимались покупкой машин, которые тут же были реквизированы. А тут и война… До войны я был… юнцом из богатой семьи, да попросту богачом, вот и всё.
– Теперь тоже.
– Теперь тоже, – повторил Ангел.
Он замялся, подыскивая слова.
– Но теперь всё иначе. Людей вокруг трясёт, как будто у всех пляска святого Витта. Работа, дела, долг… Женщины на службе родины… Рехнуться можно… К тому же они помешаны на деньгах. Это такие заядлые бизнесменши, что пропадает всякое желание заниматься бизнесом. И до того трудолюбивы, что возникает отвращение к труду.
Он неуверенно взглянул на Десмона:
– Неужели это так дурно – быть богатым и просто жить?
Десмон наслаждался своей ролью, брал реванш за былое раболепие. Он покровительственно похлопал Ангела по плечу.
– Будь на здоровье богат, детка, и живи себе! Считай, что ты олицетворяешь старинную аристократию. Бери пример с феодальных баронов. Ты же воин!
– Дерьмо! – сказал Ангел.
– Слово, достойное воина. Только дай спокойно работать тем, кто работает.
– Тебе, например.
– Мне, например.
– Ещё бы, ты ведь не позволяешь женщинам сесть тебе на голову.
– Нет, – сухо ответил Десмон.
Он таил ото всех постыдную страсть к своей кассирше-бухгалтерше, покладистой брюнетке, слегка мужеподобной, с пушком над губой, гладкой причёской и образком на шее, весело говорившей: «Я за грош готова горло перегрызть. Такая уж я уродилась».
– Этого ещё не хватало! – продолжал Десмон. – Неужели ты ни о чём не можешь говорить, чтобы тут же не выплыли «мои женщины», «моя жена» или «времена Леа…». Разве нет других тем для разговора, когда на дворе девятнадцатый год?
Казалось, Ангел силится расслышать сквозь голос Десмона какой-то другой звук, уже различимый, но ещё далёкий. «Другие темы для разговора? – повторял он про себя… Почему непременно нужны другие?» Он сидел и грезил, обмякнув от жары и слепящих лучей, накалявших комнату, куда постепенно пришло солнце. Десмон говорил, щёки его, к которым никогда не приливала кровь, были цвета зимних салатных листьев. До Ангела донеслось слово «пташки», и он прислушался.
– Да, целая сеть весёлых связей, которую я, разумеется, предоставлю в твоё распоряжение… Я говорю «пташки», но на самом деле это словечко слишком дешёвое для уникального подбора, понимаешь, уникального… Мои постоянные посетительницы – тонкая дичь, доведенная до совершенства этими четырьмя годами. Эх, старина, когда поступления у меня станут покрупнее, какой я устрою здесь ресторан!.. Столиков на десять, не больше, но они будут нарасхват… Я покрою двор крышей… Арендный договор даёт мне право перестраивать помещение. А посредине – площадка для танцев, с пробковым покрытием, прожекторы… Вот оно, будущее, вот оно!..
Торговец фокстротами, как градостроитель, держал вдохновенную речь, простирая руку к окну. Слово «будущее» ударило Ангела, он взглянул туда, куда смотрел Десмон: куда-то ввысь, поверх двора… Однако он ничего не увидел и заскучал. Послеполуденное солнце, отражаясь от стен и крыш, тоскливо испепеляло шиферную кровлю бывшей конюшни, где жил привратник.
– Какой зал, а? – пылко говорил Десмон, указывая на мощёный дворик. – Это будет, и будет скоро!
Ангел внимательно вглядывался в лицо человека, который ждал и получал от каждого дня свою долю небесной манны. «А я?» – молча подумал он, чувствуя себя обездоленным…
– Ох, вон идёт мой винный король, – воскликнул Десмон. – Исчезни! Мне надо подогреть его до нужной температуры, как бутылку «Кортона».
Прощаясь, он одарил Ангела совсем другим рукопожатием. Из узкой и вялой рука его сделалась широкой, властной, маскирующейся под грубоватую честность. «Война…» – усмехнулся про себя Ангел.
– Ты сейчас куда? – спросил Десмон.
Он задержал Ангела на крыльце, не упустив случая щегольнуть перед представителем торгового сословия светским клиентом.
– Туда, – махнул рукой Ангел.
– Очень таинственно, – пробормотал Десмон. – Ладно, иди в свой гарем.
– Нет, нет, – ответил Ангел. – Ты ошибаешься! Он представил себе некую безымянную женщину, её наготу, влажное тело, рот… Его передёрнуло от беспредметного отвращения, он тихо повторил: «Ты ошибаешься!» – и сел в автомобиль.
В душе у него остался неприятный осадок, хорошо ему знакомый, – раздражение, чувство недовольства, оттого что ему никогда не удаётся выразить то, что хочется, встретить человека, которому он должен открыть какую-то неясную тайну, сделать признание, которое всё изменило бы и стёрло печать обречённости со всего окружающего, с этих белых мостовых, например, с мягкого асфальта, плавящегося под отвесными лучами солнца…
«Ещё только два часа, – вздохнул он. – А темнеет сейчас не раньше половины десятого…»
Он ехал быстро, и встречный ветер словно сухим, горячим полотенцем хлестал его по лицу; ему захотелось в прозрачный полумрак синих занавесей, к тихому монотонному пению фонтанчика в его итальянском водоёме в саду…
«Если быстро проскочить вестибюль, меня никто не заметит. Сейчас они уже пьют кофе…»
Он представил себе запахи изысканного завтрака, стойкий аромат дыни и десертного вина, которое у них дома обычно подают после фруктов, и уже мысленно увидел зеленоватое отражение Ангела, закрывающего за собой зеркальную дверь…
«Вперёд!»
Два автомобиля – Эдме и американца – дремали в тени низкой листвы у ворот под надзором спящего американского шофёра. Ангел поставил свою машину за углом, на безлюдной улице Франквиль, вернулся назад, бесшумно открыл дверь особняка, бросил быстрый взгляд на своё тёмное отражение в зелёном зеркале и тихими лёгкими шагами взбежал по лестнице в спальню. Голубая, благоуханная, сулящая покой, она не обманула его надежд. Там было всё, о чём он мечтал во время изматывающей езды по городу, и даже больше: перед широким зеркалом в полстены молодая женщина, одетая во всё белое, пудрилась и поправляла причёску. Она стояла к Ангелу спиной, не слыша его шагов, и он успел увидеть в зеркале разгорячённое жарой и трапезой лицо со странным выражением смятения и торжества – взволнованное лицо оскорблённой победительницы. Эдме тотчас заметила мужа и. даже не ахнув, круто обернулась к нему. Она оглядела его с головы до ног, ожидая, что он заговорит первым.
Из сада сквозь приоткрытое окно донёсся баритон доктора Арно, напевавшего: «Ай, Мэри, ай, Мэри…»
Эдме всем телом рванулась на этот голос, но вовремя удержалась и даже не повернула головы в сторону окна.
Чуть хмельная отвага, появившаяся в её глазах, сулила крупный разговор. Из трусости или из безразличия Ангел приложил палец к губам, призвав её к молчанию, и повелительно указал на лестницу. Эдме повиновалась и решительно вышла: проходя мимо него, она непроизвольно ускорила шаг и отстранилась, слегка изогнув бёдра, что вызвало у него мимолётное желание покарать её. Он облокотился на перила, успокоенный, словно кот на дереве, подумал ещё о наказании, о бегстве, о разрыве и стал ждать, чтобы его захлестнул порыв ревности. Однако он ничего не почувствовал, кроме лёгкого заурядного стыда, вполне терпимого. Он продолжал твердить себе: «Наказать, всё поломать… А лучше бы… Лучше бы…» Но что «лучше бы», он не знал.
Каждый день был для него днём ожидания, он начинал ждать с утра, независимо от того, поздно или рано он просыпался. Поначалу его это не насторожило, ибо казалось просто нездоровой военной привычкой.
Декабрь восемнадцатого, свой первый «штатский» месяц, он провёл в постели, не торопясь вставать на ноги после лёгкого вывиха коленной чашечки. По утрам он потягивался и улыбался: «Мне хорошо. Я жду, чтобы стало ещё лучше. Скоро Рождество – в этом году оно будет необыкновенным!»
Настало Рождество, и когда были съедены трюфели и сожжена спрыснутая водкой ветка остролиста на серебряном блюде в обществе бесплотной и заботливой супруги под радостные возгласы Шарлотты, госпожи де Ла Берш и всего приглашённого больничного персонала, перемешанного с румынскими лейтенантами и американскими полковниками, плечистыми и невозмужалыми, Ангел уже снова начал ждать: «Хоть бы они убрались! Я хочу поскорее лечь спать. Что может быть лучше моей уютной постели – ноги в тепле, голова в холоде!» Два часа спустя, распластавшись как покойник, он ждал прихода сна под писк маленьких зимних сов, хихикавших на деревьях в саду и дразнивших голубой свет в приоткрытом окне спальни. Наконец он заснул, но с утра, вновь охваченный ненасытным ожиданием, считал минуты до завтрака, вслух пробуя себя в роли нетерпеливого бодрячка: «Какого чёрта они там копаются с этим дерьмовым соком?» Он не замечал, что грубость и употребление «окопных» словечек всегда были у него признаком внутренней фальши, попыткой спрятаться под маской простецкого добродушия. Эдме подавала ему завтрак, но он угадывал в торопливых движениях жены спешку, озабоченность чувством долга и назло ей просил ещё один ломтик поджаренного хлеба, ещё одну булочку, только чтобы задержать Эдме, оттянуть момент, когда он снова начнёт ждать.
Лейтенант-румын, которого Эдме посылала то добывать медикаменты и гигроскопическую вату, то ходатайствовать в министерствах («В чём правительство категорически откажет французу, оно никогда не откажет иностранцу», – утверждала она), все уши прожужжал Ангелу о долге солдата, вернувшегося с войны невредимым или почти невредимым, и о неземной чистоте в госпитале Куактье. Ангел посетил госпиталь в обществе Эдме, подышал запахом йода и хлорамина, неразрывно связанных с мыслью о гниющих ранах, узнал среди «обмороженных» товарища и присел к нему на кровать, стараясь быть сердечным, как учат в романах про войну и патриотических пьесах. Однако он ясно сознавал, что здоровый человек, уцелевший на войне, не может иметь ничего общего с калеками. Он смотрел на белое порхание сестёр, на обгорелые лица и руки поверх простыней. Отвратительное чувство бессилия угнетало его, он ловил себя на том, что от смущения скрючивает руку, слегка приволакивает ногу. Но через несколько минут он против воли уже расправлял грудь и ступал по кафельному полу пританцовывая, стараясь не смотреть на лежащие мумии. Эдме в образе архангела в погонах вызывала у него нервное благоговение своей безграничной властью и белизной. Пройдя через палату, она мимоходом положила ему руку на плечо, но он понял, что этим нежным, собственническим жестом ей хотелось заставить покраснеть от злости и зависти юную темноволосую фельдшерицу, которая с плотоядной откровенностью пожирала Ангела глазами.
Он заскучал, как человек, которого таскают по музею, заставляя томиться перед сплошными рядами шедевров. Слишком много белизны исходило от потолков, отражалось от кафеля, сглаживая углы, и он почувствовал сострадание к этим людям, которых безжалостно лишили тени. В полдень у животных на свободе наступает час отдыха и уединения, у птиц на деревьях – час тишины, и только цивилизованный человек перестал признавать законы солнца. Ангел направился было к жене с желанием сказать ей: «Задёрни шторы, повесь циновки, убери похлёбку с лапшой у этого бедняги, который моргает и задыхается, ты покормишь его к вечеру… Дай им тени, дай им какой-нибудь цвет, кроме белого, этого бесконечного белого…» Но приход доктора Арно отбил у него охоту советовать и быть полезным.
Белобрюхий медноволосый доктор не успел войти в палату, как парящий архангел спустился с высот и превратился в скромного херувима, зардевшегося от почтения и усердия… Тогда Ангел повернулся к Филипеско, раздававшему раненым американские сигареты, бросил небрежно: «Вы идёте?» – и увёл его, поклонившись предварительно жене, доктору Арно, фельдшерам и фельдшерицам с высокомерной любезностью официального посетителя. Он пересёк посыпанный гравием двор, сел в автомобиль и в разговоре с самим собой уделил происшедшему не более десяти слов: «Чистый номер. Номер под названием "главный врач"». Больше он не переступал порог госпиталя, и Эдме приглашала его лишь из соображений дипломатического этикета, как за столом предлагают дичь гостю-вегетарианцу.
Теперь он размышлял, обречённый на праздность, которая до войны была такой лёгкой, радужной, звонкой, как пустой бокал без единой трещины. На войне он, подчиняясь окопному распорядку, тоже предавался праздности, но то была праздность в сочетании с холодом, грязью, опасностью, несением караула и даже иногда боями. Привыкнув к безделью в пору своей сластолюбивой юности, Ангел безболезненно переносил его и на фронте, в то время как на его глазах более чувствительные и молодые товарищи изнемогали от вынужденного молчания, одиночества и бессилия. Он видел, сколь губительным для людей мыслящих был печатный голод, сравнимый с отсутствием ежедневной порции наркотика. Сам он, удовлетворяясь коротким письмом, открыткой, толково собранной посылкой, вновь впадал в безмолвное созерцание, как кошка в ночном саду, а рядом с ним люди, условно говоря, незаурядные, буквально сходили с ума от недостатка умственной пищи. Он начал гордиться своей стойкостью, и гордость укрепляла его терпение, державшееся на двух-трёх мыслях, нескольких прочных воспоминаниях, красочных, как у детей, и на неспособности вообразить собственную смерть.
Не раз во время войны, очнувшись от долгого сна без сновидений или от ежеминутно нарушаемого забытья, он просыпался вне времени, освобождённым от груза недавнего прошлого, вернувшимся в детство – вернувшимся к Леа. Эдме появлялась чуть позже, отчётливая, яркая, и возвращение её образа, равно как и его мимолётное исчезновение радовали Ангела. «Так у меня их сразу две», – думал он. Он ничего не получал от Леа и не писал ей. Но ему приходили открытки, нацарапанные корявыми пальцами мамаши Альдонсы, сигары, выбранные для него баронессой де Ла Берш. Какое-то время он грезил над длинным шарфом из мягкой шерсти из-за его голубизны, похожей на голубизну глаз, и едва уловимого аромата, исходившего от него в тепле и во время сна. Он любил этот шарф, прижимал его к себе в темноте, потом шерсть утратила аромат и неповторимый оттенок голубых глаз, и Ангел забыл о нём.
За четыре года он ни разу не поинтересовался, что сталось с Леа. Иначе чувствительные старые антенны уловили бы и зафиксировали отголоски событий, недоступных его воображению. Что могло быть общего между Леа и болезнью, Леа и переменами?
В 1918 году случайные слова баронессы де Ла Берш о «новой квартире Леа» поразили его, он ушам своим не поверил:
– Она переехала?
– Ты что, с луны свалился? – удивилась баронесса. – Кто же этого не знает? Чертовски выгодное дело – она продала свой особняк американцам! Я была у неё на новой квартире. Она маленькая, но очень уютная. Сядешь, и уходить не хочется.
Ангел ухватился за эти слова: «…маленькая, но очень уютная». Изо всех сил напрягая воображение, он мысленно воздвиг некую розовую декорацию, поместил туда огромную медно-стальную кровать-корабль, оснащённую кружевами, и подвесил в лёгкую расплывчатую туманность шапленовскую девушку с перламутровой грудью.
Десмон искал тогда компаньона для своего дансинга. Ангел забеспокоился и проявил бдительность: «Этот прохвост оберёт Леа дочиста, втянет её в историю… Надо позвонить ей, предупредить».
Но он этого не сделал. Потому что позвонить покинутой любовнице – поступок ещё более рискованный, чем протянуть на улице руку заискивающему врагу.
Он подождал ещё после того дня, когда застал жену перед зеркалом, уличив её в замешательстве, преступном румянце и смятении чувств. Он не торопил события и не облекал в слова свою уверенность в безмолвном сговоре, ещё почти невинном, между его женой и человеком, певшим «Ай, Мэри!» Он почему-то испытывал облегчение и уже несколько дней забывал бессмысленно поглядывать на ручные часы, как делал это обычно с приближением сумерек. Теперь он сиживал по вечерам у себя в саду в плетёном кресле, точно путешественник в саду отеля, и с удивлением смотрел, как сгущающаяся тьма поглощает голубизну аконитов, как они темнеют и растворяются в синеве, а зелёная масса листвы, наоборот, уплотняется, сохраняя чёткие очертания. Розовые бордюрные гвоздики на глазах окрашивались в тлетворный фиолетовый цвет, потом быстро исчезали, и жёлтые июльские звёзды одна за другой зажигались в заблестевших ветвях ясеня.
Он наслаждался в собственном саду радостями прохожего, отдыхающего на скамейке в сквере, и не задумывался над тем, сколько времени он вот так сидит, откинувшись в кресле и свесив руки за подлокотники. Иногда он вспоминал сцену, которую именовал про себя «сценой у зеркала», атмосферу голубой комнаты, тайно нарушенную пребыванием, движением, бегством чужого мужчины. Он машинально повторял с бессмысленной методичностью: «Один-ноль. Это то, что называется "один-ноль"», звонко выговаривая столкнувшиеся «н» на стыке слов.
В начале июля Ангел опробовал новый открытый автомобиль, который он окрестил «своим курортным выездом». Он колесил с Филипеско и Десмоном по сухим, белым от зноя дорогам, но к ночи всякий раз возвращался в Париж: машина неслась, рассекая вечерний воздух, в котором чередовались зоны духоты и свежести и по мере приближения к городу исчезали ароматы.
Однажды он взял с собой баронессу де Ла Берш, по-мужски козырявшую на городских заставах, касаясь указательным пальцем маленькой низко надвинутой шляпы. Она оказалась хорошей спутницей, говорила мало, знала толк в увитых глициниями деревенских кабачках и винных погребках, где пахло подвалом и мокрым от вина песком. Безмолвные, неподвижные, они проехали около трёхсот километров, не раскрывая рта, кроме как затем, чтобы закурить или утолить голод. Назавтра Ангел обратился к Камилле де Ла Берш с лаконичным приглашением: «Отчаливаем, баронесса?» – и снова увёз её.
Мощный автомобиль мчался целый день среди полей и лесов, а в сумерках покатил назад в Париж, как игрушка на верёвочке. В тот вечер, не переставая следить за дорогой, Ангел поглядывал краем глаза на сидевшую справа старуху с мужским профилем, породистую, как старый кучер из хорошего дома. Ангела удивила её респектабельность, которой он прежде не замечал, ибо баронесса всегда вела себя просто, и он впервые почувствовал, очутившись с ней наедине, вдали от города, что женщина с сексуальными отклонениями может нести их бремя не без отваги и даже со своеобразным величием человека, идущего на казнь.
После войны баронесса почти не пускала в ход свой злой язык. В госпитале она оказалась на месте, среди самцов, причём достаточно молодых и достаточно укрощённых страданием, чтобы она могла безмятежно жить среди них, позабыв о своей несостоявшейся женственности.
Ангел украдкой посматривал на её крупный нос, седеющие усики над верхней губой и маленькие крестьянские глаза, равнодушно скользившие по зрелым колосьям и скошенным лугам.
Впервые он почувствовал к старой Камилле что-то похожее на дружбу, с волнением понял, что между ними есть нечто общее: «Она одинока. Когда она не среди солдат и не в обществе моей матери, она одинока. Она тоже… Несмотря на свою вечную трубку и стаканчик, она одинока».
На обратном пути они остановились на деревенском постоялом дворе, где не было мороженого и где медленно умирали на лужайке испёкшиеся розовые кусты, подвязанные к колоннам и остаткам старинной купели. Близлежащий лес заслонял от малейшего ветерка это пыльное место, над которым высоко в небе неподвижно висело накалённое докрасна облако.
Баронесса выбила об ухо мраморного сатира свою короткую вересковую трубку.
– Душно будет ночью в Париже.
Ангел кивнул и, подняв голову, посмотрел на пунцовое облако. На его бледные щёки, на подбородок с ямочкой легли розовые отсветы, словно бархатистые пятна красной пудры на лице актёра.
– Да, – согласился он.
– Слушай, хочешь, давай вернёмся завтра утром? Мне ничего не надо, только купить мыло да зубную щётку, и всё… Позвоним твоей жене. Завтра с утра, часика в четыре, по холодку, поедем…
Ангел вскочил, как ужаленный.
– Нет, нет! Не могу.
– Не можешь? Брось…
Он увидел сверху, как смеются маленькие мужские глаза и вздрагивают толстые плечи.
– Я и не знала, что ты так крепко привязан, – проговорила она. – Но раз такое дело…
– Что?
Она встала, тяжёлая, тучная, и хлопнула его по плечу.
– Да, да. Днём ты разгуливаешь, где хочешь, но каждый вечер бежишь домой. Да ты совсем ручной!
Он холодно взглянул на неё. Она уже нравилась ему гораздо меньше.
– От вас ничего не скроешь, баронесса. Я поднажму, и меньше чем через два часа мы будем дома.
Ангел навсегда запомнил эту ночную поездку, запах трав, мрачный пурпур, долго не угасавший на западе, и мохнатых мотыльков в плену автомобильных фар. Подле него, превращённая тьмой в бесформенную чёрную глыбу, бодрствовала баронесса. Он вёл машину осторожно, прохладный свежий воздух, овевавший их при быстрой езде, сменялся духотой, как только они замедляли ход на поворотах. Полагаясь на своё острое зрение и чуткую реакцию, он невольно думал о старой женщине, чужой и грузной, неподвижно сидевшей рядом, и испытывал временами какой-то необъяснимый страх, нервное возбуждение, в результате чего они чуть не врезались в повозку, ехавшую без фонарей. В этот момент большая рука легко коснулась его плеча.
– Осторожно, малыш.
Конечно, он не ожидал ни этого прикосновения, ни ласкового тона. Но одной лишь неожиданностью невозможно было объяснить го волнение, которое они в нём вызвали, и этот комок, этот большой орех, застрявший у него в горле. «Я идиот, идиот», – мысленно твердил он себе. Он поехал медленнее, забавляясь мельканием преломлённых лучей, золотых зигзагов и павлиньих перьев, заплясавших перед его полными слёз глазами.
«Она сказала, что я крепко привязан, что я ручной. Видела бы она нас, Эдме и меня… Сколько уже времени мы спим как брат и сестра?» Он попытался прикинуть: недели три, может, больше?.. «Самое забавное во всём этом, что Эдме не выказывает недовольства и просыпается по утрам с улыбкой». Он всегда употреблял про себя слово «забавный», когда хотел избежать слова «печальный». «Старая супружеская пара, что же вы хотите, старая супружеская пара… Жена и её главврач, муж и… его машина. И всё-таки старая Камилла сказала, что я ручной. Ручной. Ручной. Чтоб я ещё раз взял с собой эту…»
Он взял её с собой, ибо июль буквально сжигал Париж. Но ни Эдме, ни Ангел на жару не жаловались. Ангел возвращался вечером, подчёркнуто вежливый, рассеянный, с шоколадными руками и лицом. Он расхаживал голый между ванной и будуаром Эдме.
– Вы, наверно, сегодня совсем испеклись, бедные панамцы! – посмеивался он.
Чуть бледная и осунувшаяся, Эдме расправляла свою красивую рабскую спину и заявляла, что совсем не устала.
– Да нет, ничего страшного, представь себе! Сегодня было не так душно, как вчера. У меня в кабинете прохладно. И потом, мне об этом даже думать некогда. Мой бедный двадцать второй, который так быстро шёл на поправку…
– Неужели?
– Да, да. Доктору Арно он что-то не нравится.
Она всегда решительно выдвигала имя доктора Арно, как вводят в игру ферзя. Но Ангел не реагировал. Тогда Эдме принималась следить глазами за его обнажённой фигурой, покрытой лёгкими отсветами голубых занавесей. Он ходил перед ней взад и вперёд, увлекая за собой облако аромата, белый, дразнящий и уже недоступный. Спокойная непринуждённость его наготы, великолепной, надменной, задевала Эдме, и она, отчасти из мести, хранила неподвижность. Её призыв к этому обнажённому телу уже не был бы теперь утробным нетерпеливым стоном, это был бы человеческий зов спокойной подруги. Её приковывали покрытые тонким золотым пушком руки, огненный рот под золотистыми усами, и она смотрела на Ангела ревниво, сдержанно, кротко, как человек, влюблённый в девственницу, недоступную ни для кого.
Они говорили про дачные места, про отъезды знакомых, обменивались бездумными банальными фразами.
– Война почти не сказалась на Довиле, – вздыхал Ангел. – Какая там толпа!..
– Теперь людям и поесть негде, – подхватывала Эдме. – Преобразование гостиничного бизнеса – вот грандиозное дело!
Незадолго до праздника Четырнадцатого июля Шарлотта Пелу объявила за завтраком об успехе «операции с одеялами» и громко посетовала на то, что Леа досталась половина прибыли. Ангел удивлённо поднял голову.
– Так ты с ней общаешься?
Шарлотта Пелу устремила на сына влюблённый взгляд в поволоке крепкого портвейна и воскликнула, взывая к невестке:
– Он иногда такое может сказать… Такое сказать… Прямо как контуженный. Нет, правда, как контуженный! Мне просто страшно. Я никогда не переставала с ней общаться, ангел мой. С какой стати?
– С какой стати? – повторила Эдме.
Он смотрел на мать и жену и находил странное удовольствие в их заботливом тоне.
– Просто ты никогда не говорила о ней… – начал он простодушно.
– Я? – тявкнула Шарлотта. – Нет, это надо же! Эдме, вы слышите, что он говорит? В конце концов, можно только восхититься его чувствами к вам. Он так крепко забыл всё, что не связано с вами…
Эдме молча улыбнулась, наклонила голову и поправила двумя пальцами кружева на вырезе платья. Этот жест привлёк внимание Ангела, и он увидел, что сквозь тонкий жёлтый батист проступают, словно две симметричные ранки, кончики её грудей в бледно-розовом ореоле. Он содрогнулся и понял, что это миловидное тело, его самые сокровенные места, его правильное изящество и вся эта женщина, близкая, неверная, независимая, не вызывают в нём ничего, кроме стойкого отвращения. «Ну-ну! Полно!» Но это было всё равно что стегать бесчувственную лошадь. Он вслушался в потоки гнусавых восклицаний Шарлотты:
– Только позавчера я говорила при тебе, что машину иметь, конечно, хорошо, но по мне так лучше такси, да-да, такси, чем допотопный «рено» Леа, а вчера – даже не позавчера, а вчера, – когда речь зашла о Леа, я сказала, что, если уж держать одинокой женщине в услужении мужчину, так имеет смысл взять красивого… А Камилла? Она на днях сетовала при тебе, что послала Леа второй бочонок «Кар-де-Шом», вместо того чтобы оставить его себе… Прими от меня похвалу твоей супружеской верности, ангел мой, но одновременно и упрёк в неблагодарности. Леа не заслужила такого отношения с твоей стороны. Эдме будет первая, кто это скажет!
– Вторая, – уточнила Эдме.
– Я ничего не слышал, – сказал Ангел.
Он поглощал крепкие розоватые июльские вишни и сквозь щель под опущенной шторой стрелял косточками по воробьям в саду, так обильно политом, что от него поднимался пар, как от горячего источника. Эдме сидела неподвижно, и в ушах её звучали последние слова Ангела: «Я ничего не слышал». Он, конечно, не лгал, и всё-таки его развязность, нарочитое мальчишество, когда он, сжимая двумя пальцами вишнёвые косточки и прикрыв один глаз, целился ими в воробьёв, о многом говорили ей. «О чём же он думал, когда ничего не слышал?»
До войны она заподозрила бы, что тут замешана женщина. Месяц назад, сразу после сцены у зеркала, она ожидала мести, какой-нибудь жестокой дикарской выходки, ядовитых слов, брошенных в лицо. Но нет… ничего не произошло… Спокойный, безмятежный, он вёл по-прежнему кочевую жизнь, замкнутый в своей свободе, как узник в застенке, и аскетичный, как зверек, привезённый от антиподов, который даже не ищет себе самку в нашем полушарии.
«Болен?..» Он хорошо спал, ел в своё удовольствие – то есть немного, подозрительно обнюхивая мясные блюда и предпочитая фрукты и яйца. Никакой нервный тик не нарушал гармонии его красивого лица, и пил он больше воды, чем шампанского. «Нет, он не болен. И всё-таки… с ним что-то не так. Что-то, что я наверняка разгадала бы, если бы по-прежнему была в него влюблена. Но…» Она снова поправила кружева на вырезе, вдохнула ароматный жар, поднимавшийся от её груди, и, склонив голову, увидела сквозь ткань платья две одинаковые лиловато-розовые медальки. Она вспыхнула от сладострастного предчувствия и мысленно посулила этот аромат, эти розовые тени рыжеволосому человеку, расторопному и снисходительному, с которым ей предстояло встретиться через час.
«Они каждый день при мне говорили о Леа, и я не слышал. Значит, я её забыл? Значит, забыл. Но что такое забыть? Когда я думаю о Леа, я ясно вижу её, вспоминаю её голос, духи, которыми она душилась, втирая их в кожу длинными мокрыми пальцами…» Он втянул носом воздух, подняв губы к носу с выражением плотоядного удовольствия.