355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сидони-Габриель Колетт » Изнанка мюзик-холла » Текст книги (страница 8)
Изнанка мюзик-холла
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:53

Текст книги "Изнанка мюзик-холла"


Автор книги: Сидони-Габриель Колетт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)

III
 
Ах, детки, вы прелестны,
Цветете, как букет,
Но худшего капкана,
Чем вы, на свете нет!..
 

Прислонившись к стальной опоре, Довесок раскачивается, словно прикованный медвежонок, чтобы потереть напудренную спину о прохладный металл. Она прислушивается и наблюдает издалека, как в зале ассистент фокусника словно подносит ассистентке вкусную конфету, сложив два пальца так, будто между ними зажата бабочка:

– Теперь, дорогая, в моде плебисциты. Я счастлив объявить вам имя того, кто подавляющим большинством избран Принцем Смеха: наш веселый друг Саррак!

«Редингот сидит на нем не так хорошо, как на Раффоре, – размышляет Довесок. – А ведь даже на Раффоре было видно, что редингот с чужого плеча...»

Она сравнивает жемчужно-серый, слишком просторный редингот Саррака с атласным фиолетовым фраком ассистента. Этот последний сгибает руки и вздергивает плечо, чтобы не показывать, что рукава ему коротки. Когда он спиной к публике поднимается на сцену, то нервно поджимает бедра, распирающие потрепанные брюки...

Поздний вечер, всех гнетет чудовищная жара. Это не предвестье грозы, которое доводит до отчаяния, пока наконец не разразится грандиозным ливнем. Это августовская ночь, какие бывают после долгих дней и ночей без единого облачка на небе и без капли дождя. Это беспощадный летний зной, который постепенно добрался и до сумрачных кулис, и до затхлых подвалов «Эмпире-Паласа». Артисты уже ощутили его на себе. В театре больше не слышно ни криков, ни смеха: даже гримерные фигуранток с широко распахнутыми дверьми больше не гудят от скандалов, столь полезных усталым нервам. Все, от ассистентки фокусника до рабочих сцены, двигаются осторожно, словно потерпевшие кораблекрушение, которым надо беречь последние силы.

«Завтра утренник!» – думает Довесок. Она опускает голову, словно извозчичья лошадь, и невидящим взглядом смотрит на свои прохудившиеся атласные балетные туфли. Ее немного оживляет свежий аромат эфира и нюхательных солей. «Ах да, это для Элси, ей стало плохо. Вот уж повезло! Для нее вечер уже кончился...»

Четыре худенькие девочки в платьях из английского шитья одна за другой возникают на железной лесенке. Это молчаливое шествие словно магнитом притягивает девушку, она следует за ними, словно лунатик. Все тем же нетвердым шагом они вереницей выходят на сцену, поют невнятный куплет об играх маленьких девочек, одновременно вскидывают ноги, задирая детские юбочки, потом, пыхтя, возвращаются в кулису.

Прислонясь к железной балке, Довесок бессознательно, безнадежно выдыхает: «Как жарко!» И, услыхав это, одна из четырех «бэби» разражается нервным смехом, как будто Довесок сказала что-то смешное...

Летнее ревю, обреченное дожидаться первого сентября, находится в агонии. Бывают позорные вечера, когда две сотни зрителей, рассеянные по гулкому залу, смущенно переглядываются и исчезают еще до финального апофеоза. Иногда ревю воскресает – по субботам, дождливыми воскресеньями фойе наполняется благоухающей толпой.

Дирекция, предусмотрительная до цинизма, постепенно убрала с афиши всех дорогостоящих звезд: английский танцовщик пренебрег парижским летом; опереточное сопрано подвизается в Трувиле; за сто представлений истощились все запасы кандидаток в ассистентки фокусника. Саррак, известный на левом берегу Сены, надел редингот Раффора (который в свое время тоже заменил английского танцовщика) и на этом сильно поднял престиж своего имени, прежде совершенно неизвестного но ту сторону реки.

Только костюмы не обновляются, костюмы – и еще Довесок. Три года, с того дня, когда причудница сестра, балерина Русалка, бросила ее в «Эмпире-Паласе», Довесок служит в театре фигуранткой, участвует в ревю, пантомимах и балетах.

Случаю было угодно, чтобы директор обратил на нее внимание и даже счел нужным спросить:

– Это что за малышка?

– Ей платят три франка тридцать три сантима, – ответил распорядитель.

На следующий день потрясенный Довесок вместо своих пяти луидоров в месяц стал получать сто пятьдесят франков. За это она присутствует в театре бесконечное множество часов, которые проходят или в тупой праздности, или в работе, отупляющей хуже, чем праздность шествия, хоры, живые картины... Зима и лето проносятся над ней, не принося ей свободы, и усталость уже отметила отеками ее тяжелые юные веки. Она безответная, с большими покорными глазами, и у распорядителя, видно, есть основания называть ее то «украшением пансиона», то «недотепой из недотеп».

Сегодня вечером ей жарко, как и всем, быть может, больше, чем остальным, потому что она почти не ест. Одно лишь воспоминание об ужине вызывает у нее тошноту; она еще видит себя сидящей за столиком на улице, перед порцией говядины, которую даже не хочется разрезать. Был там еще и горошек, от него пахло псиной. Она встряхивает плотными завитками парика, висящими у щек, и не спеша направляется к железной лесенке. Ничто не заставляет ее торопиться, покидая это место, где она медленно, безмятежно чахнет, с какой-то спокойной надежностью обеспечивающее ей роковой конец. Перед тем как спуститься, она робко заглядывает в зал через щелочку в занавесе и в страхе говорит:

– О! Сегодня опять полно дикарей!

Дело в том, что Довесок боится летней публики. Она знает, что в августе завсегдатаи «Эмпир-Паласа», почтенные лавочники, уступают свои кресла невиданным племенам, чья хриплая и чуждая речь, звучащая в антракте, вызывает тревогу. Ей внушают одинаковые опасения и жесткие тевтонские бороды, и сине-черные одежды пришельцев с Востока, с их гладкой кожей цвета сигары, и загадочная улыбка негров... Это жара приводит их сюда, вместе с другими летними напастями.

Довеску известно, что «дикари» после полуночи выслеживают и обхаживают на безлюдных улицах молоденьких бледных от малокровия фигуранток, которым в театре платят три франка тридцать три сантима в день.

«Ясное дело, жить-то надо, – думает Довесок со своим смирением старой клячи. – Но только не они, только не они, только не эти «дикари»!»

Впрочем, она вернется домой одна. Хоть сил у нее и нет, но она дотащится до квартала Коленкур, за мостом. Там ее ждет душная комнатка на последнем этаже доходного дома, у самого кладбища Монмартр. Тонкие стены не остывают за ночь, а ветер доносит сюда лишь заводскую гарь.

Жить в такой комнате нельзя, в ней нельзя даже спать. Но Довесок купила полфунта слив и съест их, сидя у окна в одной рубашке. Так она пирует летом. Она сжимает косточки двумя пальцами и играет, забрасывая их далеко-далеко, до самого кладбища. Когда в предрассветной тишине слышно, как косточка подскакивает, звонко ударяясь о железный крест, она улыбается и говорит: «Я выиграла!»

В ПУБЛИКЕ

«ФЕНИКС»

– Что будем делать сегодня вечером?

Весь день над промокшим Неаполем стоял пар, как над ванной с грязной водой. Дождь хлещет по заливу, Капри растаял за серебристой стеной ливня. Театральный занавес из лиловатых туч закрывает, потом открывает Везувий, доползает до моря и наконец заполняет все небо, раздавив розовый яркий цветок, распускавшийся на западе...

В пустом, белом, гулком отеле, где мы бросаем вызов холере и ливню с градом, звонит колокольчик. Мы можем бегать или играть в серсо в бесконечной галерее, под унылыми взглядами немецких выездных лакеев. К нашим услугам бильярдная и бар, где дремлет человек в белой куртке, и все лифты, и приземистые горничные с красивыми глазами и жирно блестящими носами... Мы одни в столовой на двести мест, где трехстворчатые ширмы, отделяя нас, скрывают от нашего взора полгектара головокружительно блестящего паркета, но...

– Что будем делать сегодня вечером?

Сначала надо взглянуть на барометр. Затем прижаться лбом к стеклу веранды, чтобы увидеть, как на затопленной набережной качается под ветром висящий на железном столбе электрический фонарь, огромный, точно сиреневая луна...

Между двумя порывами ветра слышен голос, поющий «Bella mia» и «Famme dormi». Это детский голосок, металлический, пронзительный и гнусавый, ему аккомпанируют мандолины. И вдруг я вздрагиваю, увидев лоб, прислоненный к стеклу с другой стороны, глаза, ищущие моего взгляда, – черные глаза под сенью волос, взбитых в живописном беспорядке. Девочка спела и поднялась к дверям получить свои пол-лиры. Я приоткрываю дверь, ребенок протискивается внутрь и, ласкающим движением протянув руку, окинув нас всех снизу вверх выразительным женским взглядом, от которого мы чуть не покраснели, исчезает. Она вся в капельках дождя под негнущейся накидкой с остроконечным капюшоном. Она принесла с собой запах пруда и мокрой шерсти...

– Что будем делать вечером? Ну скажи, скажи, что будем делать вечером?

Полчаса спустя мы расположились в «Фениксе». Это средних размеров кафе-концерт, весь – стены, занавес, коридоры – испещренный афишками, назойливо рекламирующими непревзойденный местный ликер. Дурной вкус этих картинок, старомодные женские силуэты с подчеркнуто высокой грудью и обтянутым задом, – всего этого достаточно, чтобы почувствовать, как мы далеко от Парижа, и ощутить некоторую растерянность...

Несмотря на безжалостный свет прожекторов, все выглядит довольно-таки грустно: в зале всего три женщины, две по-мещански разряженные кокотки и я. Но зато сколько мужчин! Ожидая, когда поднимется занавес, они громко смеются, подпевают оркестру, пожимают друг другу руки, переговариваются через весь зал: среди них царит непринужденность, возникающая в сомнительных местах...

Но зато сколько женщин в программе! Одна за другой: Джемма Беллиссима, Лоренца, Лина, Мария!.. Читая эти благозвучные итальянские имена, я безрассудно надеюсь увидеть розовых, рыжеволосых венецианок, белокожих и чернокудрых богинь Рима, флорентиек с изысканным овалом лица... Увы!

На фоне размалеванного задника, где я вовсе не ожидала увидеть французский замок и мерцающую Луару, проходят Лина, Мария, Лоренца и Джемма Беллиссима, и еще, и еще... Самая хрупкая из них затмила бы кариатиду, поддерживающую балкон. Здесь любят внушительные размеры. Я подозреваю даже, что Лоренца ди Глория, юная еврейка, восполнила изъяны своей еще угловатой фигуры с помощью ваты и скатанных в трубку платков, потому что она размахивает тощими желтоватыми руками, но при этом грудь у нее огромная и столь же несоразмерно пышные бедра, обтянутые лиловым с золотой нитью атласом...

Буря аплодисментов встречает почему-то Джемму Беллиссиму, томную альмею в зеленом газовом платье. Ее приветствуют, хлопают в такт ее целомудренному танцу обнаженной дамы, которая сдержанно улыбается, как бы извиняясь, что так много показывает... В какую-то минуту, обратив к публике свою слишком белую спину, она осмеливается сладострастно повилять бедрами, но тут же отворачивается, будто обожженная взглядами, и снова продолжает свою игру в скромную прачку, скручивающую и разворачивающую усыпанное блестками покрывало...

Здешняя звезда стоит того, чтобы ее посмотреть и послушать. Это Мария X., итальянка лет пятидесяти, но еще красивая и умело наштукатуренная. Я не могу ни отрицать, ни побороть очарование этого изощренного, хотя уже несколько стертого, голоса и этой патетической жестикуляции. Я не могу не признать в ней инстинкт мима, который «подает выражение» лицом, плечом, впадиной крестца, полной и подвижной ногой и, в особенности, руками, неутомимыми руками, мнущими, взвешивающими, ласкающими пустоту, в то время как изможденное лицо, сияющее, притягивающее, смеется, морщится, плачет, не боясь изрезать трещинами плотный слой грима, и притягивает своим хищным взглядом, сердитым изломом благородных бархатистых бровей все вожделения зала.

Люсетта из Ниццы... Я с любопытством ожидала увидеть юную француженку, которой принадлежит такое милое и дурацкое имя. Вот и она. Совсем худенькая – наконец-то! – жалкая в своем коротком платьице с блестками, она исполняет затасканные парижские песенки. Где я видела эту утонченно-небрежную девочку из лавки, с коротким носишком, которая словно бы обижена и боится чего-то? Может быть, в «Олимпии»? Или в «Гето-Рошешуар»?

Люсетта из Ниццы... Она знает только один обаятельный жест, взмах согнутой ковшиком ладони, вкрадчивый и нелепый. Где я ее видела? Ее беспокойный взгляд встречается с моим, и с губ исчезает улыбка, она загорается в больших глазах, обведенных синим. Она тоже меня узнала и теперь не сводит с меня глаз. Она уже не думает о своей песенке, я читаю на этом лице недокормленного ребенка желание встретиться со мной, поговорить... пропев последний куплет, она улыбается мне как-то внезапно, словно собирается тут же заплакать, и быстро уходит со сцены, задев рукой за опору софита.

После нее выступает еще медлительная, совсем зеленая девица, доверчивая и засланная, она бросает публике цветы без стеблей, насаженные на длинные, легкие тростинки... Затем еще акробатка, явно беременная и, по-видимому, страдающая от своей работы. Она выходит на поклоны с безумным взглядом, с лицом, залитым потом.

Много, слишком много женщин! Я бы добавила к этому стаду какого-нибудь Дранема в неаполитанском вкусе или же неизбежного синеволосого тенора. Пять-шесть дрессированных пуделей не повредили бы делу, равно как и человек, играющий на корнете при помощи коробки из-под сигар...

Грустно, когда так много женщин! Их слишком хорошо видно, о них задумываешься. Глаза перебегают с обтрепанного края рукава на позеленевший золотой пояс, с тусклого колечка на ожерелье из белых кораллов, выкрашенных в розовый цвет. И потом, я вижу под слоем белил покрасневшие кисти рук, огрубевших от стряпни, стирки и уборки, я угадываю дырявые чулки, прохудившиеся подметки, представляю себе осклизлую лестницу, темную комнату, слабый огонек свечи... Глядя на ту, что поет, я вижу остальных, всех остальных...

– Пойдем отсюда, а?

Дождь не перестал. Яростный ветер швыряет струи воды под поднятый верх, и фиакр резко трогает с места, катя за маленькой черной лошадкой, неистовой и демонической, она словно стремится к пропасти, раззадоренная ревом горбатого кучера: «А-а-а!»

ЖИТАНЕТТА

Десять часов вечера. Сегодня в «Семирамида-баре» так накурено, что у моего яблочного компота появился легкий привкус мэрилендского табака... Завсегдатаи бара охвачены своего рода отпускной лихорадкой, они предвкушают завтрашний выходной, день чудес, сон до позднего утра, прогулку в таксомоторе до Голубого Павильона, визит к родителям, встречу с детьми, которых, на воскресенье выпускают из дешевых интернатов предместья и которые в этот погожий денек смогут подышать свежим, живительным воздухом Шатле...

Семирамида вся в хлопотах, она заготовила исполинское жаркое-ассорти для воскресного обеда: «Тридцать фунтов говядины, дорогая моя, и потроха от шести кур! Надеюсь, они будут сыты и оставят меня в покое! В обед я подам им это на первое, а в ужин подам с салатом! А какое консоме они у меня получат, какое консоме!» Она спокойно курит свою неизменную сигарету, прогуливаясь от стола к столу с улыбкой добродушной людоедки и стаканом виски с содовой, к которому она машинально прикладывается. У меня в чашке стынет горький, крепкий кофе, моя собака расчихалась от табачного дыма и просится домой...

– Вы не узнаете меня? – произносит чей-то голос рядом со мной.

Молодая женщина в черном, просто, почти бедно одетая, вопросительно смотрит на меня. Темные волосы почти не видны под соломенной шляпкой с перьями торчком, белый воротничок, маленький галстучек, несвежие светло-серые перчатки...

Щеки напудрены, губы и ресницы накрашены, как и положено, однако чувствуется, что сделано это рассеянной рукой, по необходимости, по привычке. Я пытаюсь вспомнить имя, и вдруг мне подсказывают его большие глаза, коричнево-черные и переливчатые, как кофе Семирамиды...

– Да ведь это Житанетта!

Ее имя, нелепое порождение мюзик-холла, вспомнилось мне вместе с обстоятельствами нашего знакомства...

Три или четыре года назад, когда я играла в пантомиме в театре «Эмпире», гримерная Житанетты находилась рядом с моей. Там, распахнув дверь в коридор из-за духоты, переодевались Житанетта и ее подруга, «пара танцовщиц-космополиток». Житанетта изображала партнера-мужчину, а ее подруга – Рита, Лина или Нина? – представала то модницей, то итальянкой, то в казацких сапогах, то в манильской шали, с гвоздикой за ухом... Это была милая парочка – мне следовало бы сказать: «супружеская пара», ибо есть такие позы, такие взгляды, которые говорят о многом, равно как и властная манера Житанетты, нежная, почти материнская заботливость, с какой она окутывала шею подруги толстой шерстяной шалью... А вот подругу, Нину, Риту или Лину, я помню плохо. Крашеная блондинка, светлоглазая и белозубая, похожая на озорную, аппетитную юную прачку...

Танцевали они ни хорошо, ни плохо, и история их была похожа на историю множества других «исполнительниц танцев». Вы молоды, гибки, вам опостылело ходить по женским барам и театральным фойе, и вот вы, собрав все ваши жалкие крохи, отдаете их балетмейстеру, который ставит вам номер, и театральному портному. И если вам очень-очень повезет, вы начнете выступать в мюзик-холлах Парижа, провинции и за границей...

Итак, в тот месяц Житанетта с подругой танцевали в «Эмпире». Тридцать вечеров я чувствовала с их стороны ту деликатную и бескорыстную любезность, ту целомудренно робкую учтивость, какие постоянно встречаются только за кулисами мюзик-холла. В момент, когда я в последний раз проводила карандашом красную линию под уголком глаза, они поднимались к себе, с влажными от пота висками, с трясущимися от одышки губами, и вначале только молча улыбались мне, пыхтя, точно пони на манеже. Немного придя в себя, они, как бы вежливо здороваясь, давали мне краткие и полезные сведения: «Золото, а не публика!» – или же: «Ну и свиньи они сегодня!»

Потом Житанетта, перед тем как раздеться самой, расшнуровывала корсаж подруги, накидывала ей на плечи кимоно из набивного ситца, и эта шкодливая бестия, Рита, Нина или Лина, принималась смеяться, браниться, болтать: «Вы смотрите там, поосторожнее, – кричала она мне, – в программе фигуристки на роликах, они исполосовали всю сцену, и если вы сегодня не шлепнетесь, это будет по чистой случайности!» Голос Житанетты отвечал ей, более серьезным тоном: «Растянуться на сцене – очень хорошая примета. Это означает, что через три года вы будете снова выступать в этом мюзик-холле. Вот я, например, танцевала в театре «Буфф» в Бордо, и нога у меня съехала в люк...»

Они жили рядом со мной, широко распахнув дверь, жили простодушно, не таясь. Они щебетали, как хлопотливые и нежные пташки, счастливые оттого, что могут работать вместе, находить друг в друге прибежище, защиту от гибельной проституции, от мужчины, который часто бывает жесток... Я размышляю о том времени, глядя на Житанетту, одинокую, хмурую, почти неузнаваемую...

– Присядьте на минутку, Житанетта, выпейте со мной кофе... А... ваша подруга, она где?

Она садится и качает головой:

– Мы с моей подругой расстались. Вы не слыхали мою историю?

– Да нет, ничего я не слышала... Не будет ли нескромностью, если я спрошу об этом вас?

– О! Что вы, вовсе нет! Вы-то ведь артистка, как я... то есть как я была, потому что теперь я даже не женщина...

– То, что случилось, настолько серьезно?

– Серьезно, если хотите. Все зависит от характера. Я по натуре именно такая, привязчивая. Я привязалась к Рите, она была для меня всем, я не представляла, что когда-нибудь это может измениться... В тот год, когда это случилось, нам страшно везло. Только мы кончили танцевать в «Аполло», как приходит письмо от импресарио Саломона, который предлагает нам номер в «Ревю-Эмпире», роскошном ревю, двести костюмов, английские герлс и все такое. Но я была от этого не восторге, я всегда боюсь ревю, где участвует столько женщин, знаю, что начнутся ссоры, соперничество, сплетни. Поработав в этом ревю две недели, я затосковала по нашему прежнему номеру, скромному и спокойному. Тем более, что малышка Рита переменилась ко мне, она заходила в гости то туда, то сюда, заводила дружбу и с той и с этой и пила шампанское в гримерной Люси Дерозье, здоровенной рыжей кобылы, которая всех доводила своим характером и всегда носила корсеты со сломанными планшетками... Шампанское по двадцать три су за бутылку, ну скажите, можно за такую цену купить что-нибудь приличное?.. Малышка вся искривлялась, стала невыносимой. В один прекрасный вечер подымается к себе в гримерную и начинает хвастать, будто ассистентка фокусника делает ей глазки! До чего умно, не правда ли, и до чего мило по отношению ко мне? И мне стало грустно, я все кругом видела в дурном свете. Чего бы я только не отдала за хороший ангажемент в Гамбурге или берлинском Винтергартене, лишь бы только вырваться из этого ревю, которому не было конца!..

Житанетта поднимает на меня свои прекрасные глаза цвета крепкого кофе, как будто утратившие прежнюю живость и прежний задор.

– Все так и было, как я вам рассказываю. Не думайте, что я кого-то там хочу очернить или что во мне злость говорит!

– Ну конечно нет, Житанетта.

– Вот и славно. Однажды, значит, моя дрянная девчонка говорит: «Слушай, Житанетта, мне нужна новая нижняя юбка (в то время их еще носили), и притом шикарная, старую уже стыдно носить». Кассой, конечно, заведовала я, а то бы нам давно есть было нечего. Я только и сказала: «Тебе юбку за сколько?» – «За сколько, за сколько! – отвечает она мне со злостью. – Можно подумать, я не имею права юбку себе купить!» Этими словами она хотела вызвать меня на скандал. Чтобы ее унять, я говорю: «Вот тебе ключ, возьми сколько надо, но не забудь, завтра нам платить за месяц за квартиру». Она берет пятидесятифранковый билет, мигом одевается – для того, мол, чтобы попасть в Галери Лафайет, пока там нет давки, – и выходит. А я сижу дома и чиню два костюма, которые мы получили от красильщика, жду ее и все шью, шью... И вот я вижу, что один волан на платье Риты из шелкового муслина надо заменить целиком, и несусь со всех ног в ближайший магазин на площади Бланш, ведь было уже темно... Я сейчас вам это рассказываю – и опять вижу все так же ясно, как в ту самую минуту! Выхожу я из магазина и чуть не попадаю под такси, которое подъезжает к тротуару, останавливается, и что же я вижу? Из машины выходит эта дылда Дерозье, растрепанная, наспех одетая, и на прощанье машет рукой Рите, моей Рите, сидящей в машине!.. От неожиданности я застыла на месте, у меня ноги не шли...

Когда я опомнилась, захотела подать знак, позвать Риту, машина была уже далеко, увозила Риту к нам домой, на улицу Констанс...

Возвращаюсь домой совсем ошалевшая, и конечно же Рита уже там. Вид у нее был... Нет! Надо было ее знать, как знала ее я, чтобы понять сразу...

Ладно, не буду! Я разыгрываю дурочку и спрашиваю: «Где же твоя юбка?» – «Я ее не купила». – «А пятьдесят франков?» – «Я их потеряла». И говорит мне это прямо в лицо, с такими глазами!.. Вы не представляете, не представляете...

Опустив глаза, Житанетта лихорадочно крутит ложечкой в своей чашке...

– Вы не представляете, что со мной сделалось, когда я услышала эти ее слова. Я как будто все увидела своими глазами: их встречу, поездку в автомобиле, меблированную комнату той, другой, шампанское на ночном столике – все, все...

Она совсем тихо повторяет: «Все... все...», пока я не прерываю ее:

– И что же вы тогда сделали?

– Ничего. Я выплакалась за ужином, приправила слезами баранье жаркое с фасолью... А через неделю она меня бросила. Это счастье, что я заболела и чуть не умерла, а не то, при всей моей любви, я бы, наверное, ее убила...

Как спокойно она говорит о смерти, об убийстве, размешивая ложечкой остывший кофе. Это простодушное создание, не утерявшее близости к природе, знает, что для избавления от всех наших горестей достаточно совершить один-единственный шаг, совсем нетрудный и почти безболезненный... Была живая – станешь мертвая, с той лишь разницей, что смерть можно выбрать самой, а жизнь не выбирают...

– Вы хотели умереть, Житанетта?

– Ну конечно, – говорит она. – Но я была так больна, понимаете, что не смогла это сделать. А потом меня забрала к себе бабушка, она ходила за мной, пока я не выздоровела. Она старенькая, и я не имею права ее оставить, это ведь понятно...

– Но теперь-то вам лучше, отлегло?

– Нет, – отвечает Житанетта, понизив голос. – И мне даже не хотелось бы быть менее несчастной. Мне было бы стыдно, если б я утешилась, после того как любила подругу так сильно. Вы скажете то же самое, что твердят другие: «Надо чем-то отвлечься... время лечит все...» Не спорю, наверно, время лечит все, но многое зависит от самого человека. Я вот, например, никого не знала, кроме Риты, так уж получилось, у меня не было друга, я не знаю, что такое ребенок, я потеряла родителей в раннем детстве, но когда я, бывало, видела счастливых любовников или семью, собравшуюся вместе, с малыми детками на коленях, я думала: «У меня есть все то, что есть у них, потому что у меня есть Рита...» Да что там, жизнь моя кончена, тут уже ничего не изменишь. Каждый раз, когда я возвращаюсь к бабушке, захожу в мою комнату, снова вижу портреты Риты, фотографии, на которых мы танцуем вдвоем, туалетный столик, за которым мы причесывались, со мной опять это начинается, я плачу, кричу, зову ее. Это причиняет мне боль, но в то же время я не могу обойтись без этого. Смешно сказать, но... Мне кажется, что без моего горя мне будет некуда деться. Оно мне составляет компанию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю