Текст книги "Изнанка мюзик-холла"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Сидони Габриэль Колетт
Изнанка мюзик-холла
ТУРНЕ
ОСТАНОВКА В ПУТИ
Неспешный тряский поезд высаживает и бросает в городке Флер нашу труппу, заспанную, зевающую, ноющую. Ясный холодный весенний день клонится к вечеру, веет восточный бриз, на небе среди легких облачков проглядывает синева, кругом аромат распускающейся сирени.
Свежий воздух обжигает нам лица, мы щуримся, словно выздоравливающие, которых слишком рано выпустили из дому. Наш поезд придет только через два с половиной часа...
– Два с половиной часа! Чем займемся?
– Напишем открытки...
– Выпьем кофе со сливками...
– Сыграем партию в пикет...
– Посмотрим город...
Администратор гастролей советует посетить здешний парк: сам он тем временем сможет подремать в буфете, уткнувшись носом в поднятый воротник и не слыша вокруг ворчания своего непослушного стада.
– Ладно, пойдем в парк!
И вот мы вышли с вокзала, и враждебное любопытство маленького городка неотступно следует за нами.
– Наверно, они тут в жизни своей ничего не видали! – раздраженно говорит инженю. – Города, где не играют гастрольные труппы, – это всегда скопища невежд!
– Города, где играют, – ничуть не лучше, – уныло замечает дуэнья.
До чего же мы неприглядны, не привлекаем изяществом, не подкупаем скромностью. Бледные от неизбывной усталости или раскрасневшиеся после наспех проглоченного обеда. От дождей Дуэ, солнца Нима, соленых ветров Биаррица наши жалкие гастрольные «мундиры», потрепанные широкие плащи «в английском стиле» позеленели и порыжели. В поездах мы спали, не снимая мятых, потерявших форму шляп, – все, кроме гранд-кокет, у которой на широком и плоском сооружении из черного бархата горделиво колышутся три траурных пера...
Сегодня я гляжу на эти три украшения с катафалка и на женщину под ними так, словно вижу их впервые.
В «городе, где не играют» эта особа с бурбонским профилем выглядит нелепой и странной: «Все говорят, будто я похожа на Сару Бернар... А вы что скажете?»
Когда мы выходим на площадь, налетает веселый порыв ветра, взметает юбки, треплет волнистые пряди крашеных белокурых волос инженю. Она вскрикивает, хватается за шляпу, и я вижу у нее на виске, между бровями и волосами, полусмытую красную черту – остаток вчерашнего грима...
Почему у меня не хватает мужества отвернуться, когда на свет божий выглядывают панталоны дуэньи – длинные табачного цвета панталоны, присобранные над суконными ботиками! Какой мираж заставил бы меня забыть пристежной воротничок нашего героя-любовника, сомнительной белизны и с желтой полоской от грима по верхнему краю?.. Какой сказочный занавес из цветов и вьющихся растений скрыл бы от меня толстую, разбухшую трубку комика, окурок, свисающий с губ помощника режиссера, почерневшую лиловую ленту на шляпе реквизиторши? Ах, до чего же все это бросается в глаза на улицах «города, где не играют»!
А сама я, увы... Я не успела достаточно быстро проскочить мимо лавки часовщика, и зеркало в витрине показало мне тусклые волосы, печальные тени под глазами, пересохший от жажды рот, утратившую гибкость талию под коричневым жакетом с отвисшими болтающимися полами... Я похожа на растерянного майского жука, попавшего под дождь весенней ночью... Или на птичку без перьев... Я похожа на обедневшую гувернантку... Я похожа... Господи, да я похожа на актрису, выехавшую в турне, и этим все сказано...
А вот и обещанный парк. Ради него стоило так долго тащиться на усталых ногах, с которых по восемнадцать часов кряду не снимали обуви... Обширный парк, посреди лужайки – уснувший замок со спущенными жалюзи, аллеи в нежной скудной зелени распускающихся листьев, дикие гиацинты, кукушка...
Невольно пробирает дрожь, когда сжимаешь в горячих пальцах живой цветок, прохладный в тени, крепкий, налитой вновь разбуженной силой! Мягкий свет, милосердный к изможденным лицам, требует отдохновения и тишины. С верхушек деревьев слетает вдруг свежее дуновение, гонит по аллее ветки и прошлогодние листья и, достигнув нас, исчезает, словно шаловливое привидение...
Мы замолкаем, правда ненадолго.
– Ах! Природа!.. – вздыхает инженю.
– Да... Может быть, сядем? Меня уже ноги не держат, – предлагает дуэнья.
И мы усаживаемся у подножия ясеня с шелковистым серым стволом – скитальцы без славы и без красоты. Мужчины курят, женщины устремляют взгляд то в синеющую глубь аллеи, то на яркое пятно рододендронов огненного цвета, распустившихся на ближней клумбе...
– А я на природе последние силы теряю, – зевая, признается комик. – Ужас как спать охота!
– Да, но это здоровая усталость! – изрекает дуэнья. Инженю пожимает дородными плечами:
– Здоровая усталость! Тоска какая! Ничто так не старит женщину, как жизнь за городом, это всем известно!
Помощник режиссера вынимает изо рта трубку, сплевывает и начинает:
– Грустный, но не лишенный величия образ запечатлевается...
– Заткни глотку! – тихо рычит на него герой-любовник, который то и дело смотрит на часы, словно боится прозевать свой выход.
Высокий, вялый и бледный парень на выходных ролях следит за ползущим навозным жуком в сине-стальном панцире и дразнит его, поддевая концом соломинки.
Я глубоко и часто дышу, стараясь вспомнить забытые запахи, они словно подымаются ко мне из прохладной глубины колодца. Некоторых запахов я не узнаю и не помню, как они называются...
Никто из нас не смеется, правда, гранд-кокет напевает, но мотив звучит так жалобно, так устало... Нет, нам не может быть здесь хорошо, слишком уж здесь красиво!
В конце аллеи появляется павлин, он распускает хвост, и, глядя на этот огромный веер, мы замечаем, что небо позади него становится розовым... Скоро вечер. Павлин медленно направляется к нам, словно вышколенный слуга, которому велено выставить нас за дверь.
– И правда, пойдемте прочь отсюда...
Мои товарищи заспешили, уходят чуть не бегом...
– Знаете, ребятки, мы опоздаем!
Мы все, конечно, понимаем, что не опаздываем на поезд. Но мы бежим от прекрасного сада, от тишины и покоя, от благородной праздности и одиночества, которых мы недостойны. Мы торопимся в гостиницу, в душную гримерную, к слепящим огням рампы. Мы бежим со всех ног, болтая, по-птичьи вскрикивая, в погоне за иллюзией, будто мы живем бурной, стремительной жизнью, будто нам жарко, мы захвачены работой, думать нам некогда, и мы не берем с собой в дорогу ни сожалений, ни угрызений совести, ни воспоминаний...
МЫ, ПРИЕХАЛИ, МЫ РЕПЕТИРУЕМ
К одиннадцати часам утра мы приезжаем в X., большой город (название особого значения не имеет), где платят неплохо и работать придется много. Публика здесь избалованная, требует знаменитые номера, только что показанные в Париже. Идет дождь, один из тех теплых весенних дождей, от которых хочется спать и слабеют ноги.
После ночи в поезде плотный обед и прокуренная пивная превращают меня в угрюмую капризную тварь, не желающую работать вечером. Но Браг настроен решительно:
– Ну-ну, пошевеливайся! Репетиция в два часа.
– Нет уж, с меня хватит! Пойду в гостиницу и лягу спать. И потом, я не желаю, чтобы ты разговаривал со мной таким тоном!
– Извините, принцесса. Я только хотел просить вас сделать одолжение и побыстрее поднять зад. Нас ждет сырая штукатурка.
– Какая еще штукатурка?
– В помещении. Сегодня будем играть «аль фреско».
Да, я и забыла. Мы открываем новый мюзик-холл, который называется не то «Атлантик», не то «Гигантик», не то «Олимпик», – как океанский пароход. Зал на три тысячи мест, американский бар, а в антракте аттракционы в фойе, цыганский оркестр в вестибюле... Завтра мы прочтем об атом в газетах; для нас же это ничего не меняет. Нам ясно одно: в гримерных мы будем без конца кашлять, поскольку новый калорифер либо будет греть слишком сильно, либо не будет греть совсем.
Я плетусь позади Брага, который идет, по авеню дю Нор, расталкивая густую толпу чиновников и рабочих: как и мы, они направляются на работу. Под ярким и бодрящим мартовским солнцем капли дождя испаряются в воздухе, и мои развившиеся волосы виснут, словно в парной бане. Слишком длинный плащ Брага хлопает его по икрам и забрызгивается грязью при каждом шаге. Поглядеть на нас обоих, так мы стоим разве что десять франков за вечер: небритый Браг в забрызганном плаще и я, пьяная от недосыпания и лохматая, как скайтерьер...
Шагая, как автомат, я в полусне снова и снова повторяю себе в утешение: репетиция начнется в два, продлится часа четыре с половиной... Еще полтора-два часа порепетируем с оркестром, стало быть, в гостиницу вернемся к семи. Надо привести себя в порядок, поужинать. В девять надо снова быть на месте; без четверти двенадцать можно будет переодеться, потом еще надо выпить стакан лимонада в пивной. Ах, боже мой, тут ничего не поделаешь; но зато через каких-нибудь десять часов я буду в постели, с полным правом спать до середины завтрашнего дня! Прохладная, аккуратная постель с туго натянутой простыней, в ногах резиновая грелка, мягкая, словно теплое брюхо животного...
Браг поворачивает налево, и я за ним; он останавливается как вкопанный, я тоже.
– Господи! – восклицает он. – Да это же невозможно!
Я просыпаюсь и, бросив беглый взгляд, делаю вывод: действительно, это невозможно.
Улицу перегораживают тачки с мешками гипса. Из-за лесов проглядывает бледное, невразумительное, бесформенное здание, каменщики спешно отделывают обнаженные женские фигуры, лавровые венки и гирлянды в стиле Людовика XVI над черным портиком, из глубины которого доносятся перестук молотков, чьи-то неясные крики, звон пилы, будто там собралось ковать золото все племя Нибелунгов.
– Это здесь?
– Здесь.
– Ты уверен, Браг?
В ответ – испепеляющий взгляд, которого заслуживаю не я, а недальновидный строитель «Олимника»...
– Я хотела сказать: ты уверен, что мы будет репетировать?
И мы репетируем. Это кажется неправдоподобным, не мы репетируем. Под липким дождем жидкого гипса мы вступаем под черный портик, перепрыгиваем через скатанные ковры, которые приколачивают к полу и на царственном пурпуре которых там и сям появляются грязные следы. За сценой мы карабкаемся по шаткой лесенке, ведущей к гримерным, а затем, сбитые с толку к оглохшие, возвращаемся в зрительный зал.
Там суетятся человек тридцать музыкантов. Когда молотки ненадолго затихают, прорывается музыка. За дирижерским пультом какое-то тощее, кудлатое, бородатое существо размахивает руками и трясет головой, глядя куда-то поверх сцены, в тихом экстазе глухого...
Нас тут пятнадцать «номеров», растерянных и заранее готовых к провалу. Мы не знакомы друг с другом, но каждого из нас так нетрудно распознать. Вот чтец-декламатор, ему платят восемь франков за выход, и ему на все плевать:
– А мне-то что, я... хотел на это! У меня контракт с сегодняшнего дня, и сегодня мне заплатят.
Вот комик с плутоватой физиономией стряпчего, он рассуждает о «правовой стороне» и предвкушает «весьма занятный процесс».
Вот семья немцев, воздушных гимнастов, – трапеция и икарийские игры, – семь геркулесов с детскими лицами, робких, удивленных и уже озабоченных угрозой остаться без работы...
Вот «исполнительница песен», которой «вечно не везет», у которой всегда «неприятности с дирекцией», у которой месяц назад в Марселе украли «драгоценности на двадцать тысяч франков»!
Конечно, это она потеряла в дороге сундук с костюмами и «имела объяснение» с хозяйкой отеля...
А на сцене водворился удивительный человек, маленький, потрепанный, щеки прорезаны двумя глубокими продольными морщинами: «оперный тенор» лет пятидесяти – где, в каких далеких провинциях успел он состариться? Не обращая внимания на адский шум, он неумолимо продолжает репетицию.
То и дело он взмахивает руками, приказывая оркестру замолчать, и, наклонившись над рампой, перебегает от контрабаса к литаврам. Он похож на мрачную старую птицу, упивающуюся бурей. Он издает протяжные звуки, металлически звонкие и зловещие, извлекает на свет божий необычный, забытый репертуар, изображает то бандита Педро, то легкомысленного шевалье, покидающего Манон, то безумца, жутко хихикающего ночью в ландах... На меня он наводит страх, но зато он развеселил Брага, в котором снова проснулась его беспечность бродяги.
Воспользовавшись царящей вокруг суетой, мой приятель закуривает запретную «цигарку» и забавляется, прислушиваясь к пению «уникальной вокалистки», черноволосой дамы, еле слышно вытягивающей «ми-бемоль».
– Потеха, верно? Я как будто слушаю ее через удаляющий бинокль...
Его веселость передается нам. Необъяснимое облегчение вдруг нисходит откуда-то и охватывает всех. Мы чувствуем приближение ночи, часа искусственного освещения, часа нашего истинного пробуждения, часа нашей славы...
– Ананке! – восклицает вдруг наш просвещенный и склонный к сутяжничеству комик. – Играть так играть, а не играть так не играть!
Легким балетным прыжком он перелетает через авансцену и отправляется помогать электрикам. Невезучая песенница в компании семи геркулесов грызет английские леденцы...
Мне уже не хочется спать, я усаживаюсь на рулон линолеума рядом с «уникальной вокалисткой» – она гадает мне на картах. Еще часок без докучных мыслей, без забот, без планов на будущее...
Веселые и туповатые, лишенные чутья и дара предвидения, мы не чувствуем ни надвигающегося завтра, ни приближения несчастья, ни неизбежной старости – ни банкротства великолепного, чересчур нового мюзик-холла, которое разразится ровно через месяц, и как раз в благословенный день получки!
СКВЕРНОЕ УТРО
Отвесный и холодный, словно душ, свет, льющийся сквозь огромное окно, никому из нас не дает поблажки. Девять утра, ранняя рань для людей, привыкших ложиться поздно. Неужели в каких-нибудь двух километрах отсюда остались теплая постель, чашка, со дна которой еще подымается пар от душистого чая?.. По-моему, я никогда уже не смогу прилечь. Этот репетиционный зал, свидетель наших угрюмых утренних встреч, приводит меня в отчаяние.
– Ахх-ха-ха! – громко зевает красавица Бастьенна. Мим Браг бросает на нее свирепый взгляд, обозначающий: «Ну молодец!» Он бледен, плохо выбрит, но красавица Бастьенна, обессиленная, съежившаяся под просторным, негнущимся, похожим на будку пальто, своими розовыми мешками под глазами и бескровными ушками способна разжалобить не одного только товарища по сцене. Композитор Палестрие, с землистым лицом и лиловым носом, изображает пьяницу, которого ночью случайно заперли в почтовой конторе. А я... Бог ты мой! На щеках – впадины, словно шрамы от удара саблей, волосы развились и напоминают охапку сена, кожа стала блеклой от вялого кровообращения... Впору подумать, будто мы выставляем наше уродство напоказ, да еще в преувеличенном виде, из какого-то глупого садизма. «Красота!» – говорит мне взгляд Брага, хлестнув по впалой щеке. А мой взгляд отвечает: «Сам хорош!»
Вместо того чтобы быстро, не теряя времени, отрепетировать нашу мимодраму, мы бездельничаем. Палестрие многословно и нудно рассказывает какие-то истории, наверное, все это и вправду смешно, только вот потухшая сигарета, которую он жует, придает его словам противный запах. Печка чадит, однако зал от нее все еще не нагрелся; мы то и дело заглядываем в ее слюдяное окошечко, словно замерзающие дикари, ждущие восхода ослепительного светила.
– Чем они тут топят, хотелось бы знать? – задумчиво вопрошает Палестрие. – Вероятно, стянутыми проволокой стопками газет. Я умею мастерить такие бумажные дрова. А научился я этому в тот год, когда получил премию в Консерватории, научился у старой дамы, которая платила мне три франка, чтобы я играл ей вальсы. Приду, бывало, а она: «Сегодня музыки не надо: моя собачка нервничает, а фортепьяно ее раздражает!» И предлагала мне заготовить ей дров – исключительно из газет и проволоки. А еще она научила меня натирать воском медную посуду, – я у нее не терял времени даром. В те времена я согласился бы стричь собак и кастрировать котов – лишь бы пожрать дали!
Он глядит в пылающий слюдяной квадратик и видит свою нищую молодость, когда талант метался в нем, словно изголодавшийся благородный зверь. Эта безалаберная молодость вспомнилась ему так живо, что в рассказе о ней его голос снова становится густым и тягучим, а фразы вновь обретают звучный синтаксис предместий, и он засовывает руки в карманы, зябко поводя плечами…
Этим неласковым зимним утром у нас нет ни мужества, ни устремленности в будущее. Ранний час, холод, мучительное пробуждение, какая-то внезапная лихорадка заставляют нас, ссутулившихся и оробевших, обратиться к самому безотрадному, самому унизительному, что было у нас в прошлом...
– Вот и я тоже, – вдруг произносит Браг. – Пожрать... Люди, у которых всегда была еда, не представляют, что это значит. Помню, одно время мне еще наливали в долг в одном бистро, а вот хлебца достать уже было негде. Выпиваю свой стакан красного, и от одной мысли, что в него можно бы обмакнуть корочку свежего хлеба, прямо плакать хочется...
– Вот и я тоже... – подхватывает красавица Бастьенна. – Когда я была совсем девчонка, лет в пятнадцать – шестнадцать, однажды утром, на уроке танцев, у меня случился приступ слабости от недоедания. Балетмейстерша спросила, не больна ли я, но я хорохорилась и ответила: «Это мой любовник утомил меня, мадам!» Любовник! Как будто я знала, что это такое! Она воздела руки к небу: «Ах! Дитя мое, недолго же вам хранить вашу царственную осанку! И что вам всем неймется, чего вам не хватает?» А не хватало мне только одного: большой тарелки горячего супа!..
Она говорит все это неторопливо, серьезно и рассудительно, словно читает по складам свои воспоминания. Красавица Бастьенна сидит расставив колени, в небрежной позе домашней хозяйки, приглядывающей за котелком. Свою «царственную осанку» и дерзкую улыбку она отбросила, словно сценический реквизит...
Умиротворяющий аккорд, гамма, сыгранная непослушными онемевшими пальцами, вызывают у нас легкую дрожь. Мне надо выйти из состояния зимней спячки, поднять склоненную на плечо голову, расцепить озябшие скрюченные руки... Я не спала. Как и мои товарищи, я очнулась от горьких дум. Голод, жажда... Это, должно быть, беспредельная, всепоглощающая пытка, она заполняет все твое время, не оставляет места для иных мучений. Она не дает думать, подменяя все образы мира видом тарелки с аппетитно пахнущей горячей едой. Из-за нее Надежда низводится до смиренной мечты о круглом хлебце в светящемся ореоле...
Браг встает первым. Грубоватые советы, неизбежные упреки, слетающие с его уст, создают вокруг нас привычный шум. Сколько уродливых слов ради одного прекрасного движения!.. Сколько проб и неудач претерпели лица трех мимов: с усилием созданная маска почти сразу же изглаживается! Ладони, призванные говорить, на мгновение обретшие красноречие, вдруг словно ломаются и бессильно падают, превращая нас в искалеченные статуи.
Ну и пусть. Трудно достичь цели, но все же она достижима. Слова, все менее и менее нужные, отделяются от нас, словно куски пустой породы. Наша задача тоньше и сложнее, чем у тех, кто декламирует александрийские стихи или обменивается быстрыми репликами в прозе, поэтому мы сразу же изгнали из наших диалогов слово, грубую преграду, отделяющую нас от молчания, молчания возвышенного, наделенного ритмом и прозрачностью, гордого тем, что оно способно выразить все и не признает никакой поддержки, никакой узды, кроме одной лишь Музыки...
РАБОЧАЯ ЛОШАДКА
– Гримерная номер семнадцать – это здесь?
– Благодарю, мадам. Когда входишь с улицы, в этом темном коридоре ничего не видать. Значит, мы с вами будем в одной гримерной?
– Верно, радости в этом мало, но я видала гримерные и похуже. Нет-нет, не беспокойтесь, этот сундук с костюмами я могу втащить и одна. И потом, сейчас подойдет муж, он беседует с господами из дирекции. Вы очень мило тут устроились, мадам. А, вот и ваша афиша! Я видела ее на улицах, пока шла с вокзала. Афиша во весь рост и в три цвета – это замечательно. Значит, вы выступаете с собачками-сыщиками?
– Ах, извините, я перепутала... Пантомима – это тоже очень интересно. Я дебютировала в пантомиме, до того как начала поднимать тяжести. Как вспомню! Я выходила в розовом фартучке с кармашками, в лаковых туфельках, – словом, в амплуа субретки. В пантомиме, по крайней мере, ничего себе не вывихнешь. Прикладываешь руку к сердцу, потом палец к углу рта, а потом вот так, ж это все означает: «Я люблю тебя!», а потом кланяешься... Так ведь? Но я сразу вышла замуж, и тут пошла серьезная работа!
– ...?
– Да, я поднимаю тяжести. По мне этого не скажешь, потому что я маленькая, правда? Я ввожу публику в заблуждение: вечером увидите сами. Мы известны публике как Ида и Гектор, слышали, наверное? Мы только что выступали в Марселе и в Лионе, по дороге из Туниса...
– Повезло? Что мы две недели выступали в Тунисе? Не вижу тут никакого везения. Мне больше нравится выступать в Марселе, или в Лионе, или же в Сент-Этьене... Гамбург – вот еще хороший город! Я не говорю о столицах, таких как Берлин или Вена, вот уж действительно, можно сказать, города, театры там первоклассные.
– ...?
– Конечно, мы повидали страну! Вы говорите это с такой завистью, что меня прямо смех берет! Я охотно уступила бы вам все эти путешествия и ничуть не пожалела бы!
– ...?
– Нет, не надоело, мне это вообще не нравится. У меня спокойный характер. У Гектора, моего мужа, – тоже. Но мы работаем номер вдвоем, и все, на что мы можем рассчитывать, – это три недели в одном и том же городе, ну, от силы месяц, хотя номер у нас очень хороший и подается умело: Гектор показывает чудеса гибкости, я поднимаю тяжести, а под конец мы с ним танцуем вальс-вихрь, это совсем новый танец, оригинальный... Что тут поделаешь? Приходится путешествовать, такая наша жизнь…
– ...?
– Нет, решительно, этот Тунис не дает вам покоя! Не понимаю, почему, театр там самый обыкновенный!
– ...!
– А, вы насчет осмотра города! И окрестностей? Если вас это интересует... Но от меня вы много не узнаете: я мало что видела.
– ...!
– О, я была тут, была там – всюду понемножку... Город довольно большой. Много арабов. Есть там такие лавочки, они называют их «сук», на крытых улицах, но они содержатся в большом беспорядке, там слишком тесно и внутри ужасная грязь. У меня всякий раз прямо руки чесались устроить там хорошую уборку и выбросить половину того, чем они торгуют: все эти истертые ковры, горшки с трещинами, – у них ведь все подержанное. А какие там дети, мадам! Куча детей, сидят прямо на земле, да еще полуголые! А мужчины какие. Представьте, мадам, они гуляют себе, никуда не спешат, с букетиком роз или фиалок в руке, а то и за ухом, как у испанских танцовщиц!.. И никого не стесняются!
– ...?
– За городом? Трудно сказать. Так же, как здесь. Поля, огороды. В хорошую погоду там приятно.
– ...?
– Какие растения? Экзо... тические? А, такие как в Монте-Карло? Да-да, пальмы там растут. И еще маленькие цветочки, не знаю, как называются. И еще там много репейника. Тамошние жители собирают цветы репейника и нанизывают их на длинные колючки: говорят, будто от них пахнет белой гвоздикой. А хоть бы и белой гвоздикой, мне все равно, у меня от крепких запахов голова болит.
– ...?
– Нет, больше я ничего не видела... А что вы хотите? У нас ведь работа, это для нас важнее всего. Утром я тренируюсь, потом делаю растирание, потом одеваюсь, и вот уже обедать пора... Выпьем кофе, почитаем газеты, а потом я берусь за иголку. Думаете, легко содержать в порядке мой и его гардероб, и нательное белье, и все остальное, не считая трико и платьев для сцены? Если где пятнышко или шов хоть чуть распоролся, я не потерплю этого, уж так я устроена. От Сент-Этьена до Туниса я сшила себе шесть рубашек и шесть пар панталон, и дошла бы до дюжины, если бы Гектору не взбрело в голову, что ему нужны фланелевые жилеты... А потом, надо еще наводить чистоту в гримерной, надо убирать комнату в гостинице, писать счета, отправлять деньги в банк. Я люблю аккуратность во всем.
– Вот вы все спрашиваете о путешествиях, так я вам расскажу про Бухарест! Никогда еще ни один город не доставлял мне столько мучений. Театр там только что отремонтировали, штукатурка была сырая. Вечером, когда затопили и зажгли свет, по стенам в гримерной потекла вода. Хорошо еще, что я сразу это заметила, а то, представьте, во что превратились бы наши костюмы! Надо было видеть, как я, после каждого спектакля, в полночь, тащила на двух вешалках, по одной в каждой руке, мои платья с блестками для вальса-вихря! И каждый вечер в девять приносила их обратно. Сами подумайте, мог ли этот город оставить у меня приятные воспоминания!
– Да оставьте вы меня в покое с вашими путешествиями! Вы меня не переубедите, а уж сколько я стран перевидала! Во всех городах мира всегда одно и то же. Всюду имеются: во-первых, мюзик-холл, чтобы там работать, во-вторых, немецкая пивная, чтобы поесть, в-третьих, скверная гостиница, чтобы ночевать. Когда вы объездите весь мир, то согласитесь со мной. Да еще примите во внимание, что повсюду есть гадкие люди, что надо уметь держаться на расстоянии, и можно считать за счастье, если встретишь, как сегодня, человека из хорошего общества, с которым можно побеседовать...
– ...!
– Что вы, мадам! Это я говорю без преувеличения. До свидания, мадам, до вечера! После вашего номера я буду иметь удовольствие представить вам моего мужа. Он, как и я, будет очень рад с вами познакомиться.