355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сидони-Габриель Колетт » Изнанка мюзик-холла » Текст книги (страница 4)
Изнанка мюзик-холла
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:53

Текст книги "Изнанка мюзик-холла"


Автор книги: Сидони-Габриель Колетт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

ДУРНОТА

А вдруг сегодня он убьется?

Съежившись на своем велосипеде, выгнув спину наподобие улиточьей раковины и уткнув нос в колени, он крутит педали и чуть покачивается на вертящемся столе, он борется с центробежной силой, словно с яростным ветром.

Стол без ограждения начинает вертеться, сначала медленно, потом все быстрее, пока не превращается в гладкий блестящий диск, переливчатый от стремительного движения, весь в расходящихся кругах, как водоем, куда бросили камень. Черный человечек, взгромоздившись на два колеса, старается вовсю, постоянно борясь с сопротивлением непреодолимой силы, и стоит ему покачнуться, как при виде этого проявления слабости у всех нас одновременно вырывается сдавленное «ах!».

Все это устройство движется с глухим рокотом мотора, смертоносные края вертящегося стола сверкают электрическими огнями, зелеными и красными, вращение сопровождается дрожащим, пронзительным воем сирены.

Несмотря на шквал, метущий сцену по кругу, мы продолжаем стоять в кулисах; рабочие сцены в синих блузах, молчаливые и всеведущие, гимнасты с жирными волосами и лицами розовыми, как искусственные цветы, безвестные артистки в наспех накинутых выцветших кимоно, с туго, на китайский манер, затянутыми волосами под «гримировальной повязкой» из грязной резины... Мы остаемся, пригвожденные к месту чудовищпым соблазном: «А вдруг сегодня он убьется?»

Нет. Все кончилось. Сирена оборвала свою хроматическую жалобу, как только прекратилось головокружительное движение стола, и черное насекомое, которое вело сражение, вцепившись в велосипед, легко спрыгивает на ставший неподвижным диск.

Нет, сегодня он не убьется. Разве что вечером... Ведь сегодня у нас воскресенье, и сейчас только утренник... Конечно, он еще успеет убиться на вечернем спектакле...

Я бы ушла отсюда. Но на улице дождь, наводящий уныние, черный, гнетущий, как бывает в южных краях, и город у моря, вчера сиявший на солнце белизной, под этим дождем словно тает, превращаясь в желтую грязь. Выйдешь отсюда – и впереди у тебя только дождь да номер в гостинице. Кто путешествует без отдыха, кто одиноко бродит но свету, кто в ресторане садится за маленький столик с единственной тарелкой, единственным стаканом и ставит перед собой, прислонив к графину с вином, сложенную газету, тому знакома повторяемость, закономерное возобновление приступов душевной неутоленности, болезнь одиночества.

Я бы ушла отсюда, но в данную минуту мне не хватает сил, чтобы выполнить это желание, чтобы придумать такое место, где я могла бы утешиться. Вообразить такое место или воскресить его в памяти, поселить там любимого человека, оживить все цветами, водоемами, ручными зверями – для меня чрезмерное усилие, на которое я буду способна лишь позднее, скажем, через час... Умственная скудость сопровождается физической ленью, удерживающей меня здесь, со слабостью в ногах и робостью в сердце стою и жалобно, едва слышно повторяю: «Уйти бы отсюда...»

Мне страшно, я жду какого-то несчастья. Меня тревожит, что для извращенного удовольствия заграничной публики, спокойно наблюдающей, как льется черная бычья кровь, у нас в программе собрано столько опасных и жутких номеров... Возможно, это легкий жар, стучащий у меня в висках (от утомительных переездов, от перемены климата и соленой влажности), преображает знакомую, почти дружелюбную картину, превращая ее в романтический кошмар. Сегодня вечером это странное настроение отдаляет меня от моих блистательных и нищих собратьев, суетящихся вокруг, никем не замеченная, я наблюдаю за их работой с некоего подобия террасы перед гримерными, нависающей над сценой и обнесенной железной балюстрадой.

Вот из люка выскочил красный чертик, и я слышу, как публика там, вдалеке, смеется над рыжей бородкой, кустистыми бровями, над этой маской из пластилина, расписанной черными карандашами...

Но акробат начинает свой номер, медленное, гибкое расчленение собственного тела, развинчивание всех суставов, спутывание, свивание переплетенных конечностей, и, глядя на него отсюда, с террасы, я понимаю, что он не зря прячется под смешной маской черта: эта добровольная пытка порой так ужасна, что лицо перестает повиноваться своему владельцу и действительно превращается в нечто адское, в лицо грешника, осужденного на вечные муки... Погибнет ли он, как змея, удушившая себя своими петлями? В довершение всего оркестр – по другую сторону и не отделяет его от меня, так что музыка не всегда перекрывает его частый стон, тихий прерывистый стон человека, которого медленно раздавливают...

Когда он наконец уходит со сцены, когда он проходит внизу нетвердым шагом, волоча свое длинное тело, кажущееся полупустой оболочкой, я расправляю судорожно сжавшуюся грудь, хватаю ртом воздух. Я надеюсь, что этим пятиминутным драмам настал конец, мне так хочется какого-нибудь сладенького, пестренького балета... но вот уже вскинуты, нацелены карабины, а мишень у них – бубновый туз, высоко поднятый доверчивой рукой ребенка...

Невозможно смотреть на эту маленькую белую ручку, сразу мерещится красная дыра, зияющая посреди ладони... И все-таки я не убегаю, все-таки подхожу поближе и опять прячусь за кулису, зачарованная сверкающим полетом клинков, которые бросает метатель павах... Он капается почти неподвижным, стрела голубой стали вылетает из его руки и дрожа вонзается в вертикально поставленную доску, у самого виска юноши, который смотрит не моргая и улыбается застывшей улыбкой.

А я зажмуриваюсь, когда пролетает клинок, и каждый раз чуть наклоняю голову... В зале раздается крик, крик испуганной женщины, и этого крика мои нервы уже не выдерживают, однако юноша все еще там, живой, по-прежнему улыбающийся и застывший как статуя... Ничего не случилось, он жив, жив! Ничего не случилось: разве только нечто, неведомо сколько времени витавшее над этим залом, остановилось, заколебалось. Царственное крыло не пожелало спуститься, оно пощадило сегодня велосипедиста на вертящемся столе, изломанную шею красного чертика. Оно не захотело сбить с пути пули, нацеленные в бубновый туз, который держала хрупкая ручка, но по какой-то прихоти на мгновение замерло над головой юного святого Себастьяна, улыбающегося там, внизу, в ореоле торчащих ножей...

Теперь оно взлетает снова. Удалится ли она от нас. Та, чье невидимое присутствие так невыносимо тяготило меня и сделало мою душу такой пугливой, жадной до ужасов и безвольной – душой зрителя?...

В КОНЦЕ ПУТИ

– Вот так сюрприз! Ну скажи, кто бы мог подумать, что мы встретимся? Когда я видела тебя в последний раз? Ах да, в Марселе, – помнишь? Ты приехала с турне Питара, я с турне Дюбуа. Играли мы в один вечер. Одно турне должно было затмить другое: чья возьмет... Это не помешало нам в тот же вечер вместе лакомиться ракушками на террасе ресторана Бассо, а?

Нет, ты не очень изменилась, ты еще хоть куда. Надо же, какое везение! Это здоровый желудок тебя спасает, а если б ты тринадцать лет моталась по гастролям, как я, ты бы не глядела так гордо!..

О! Скажи прямо: я-то изменилась, что да, то да! Не больно сладко играть дуэний в сорок шесть лет, когда кругом столько юных пятидесяти-шестидесятилетних красоток, которые изображают резвушек в театрах на бульварах и отказываются от роли, если их ребенку по пьесе больше двенадцати! Это Сайгон подложил мне такую свинью, состарил меня прежде времени. Знаешь, я там пела в оперетте и театр освещали восемьсот керосиновых ламп.

Кроме этого? Ей-богу, кроме этого ничего нового. Езжу по гастролям, живу как все. Каждый раз говорю, что с меня хватит, что это мое последнее турне. Твержу всем подряд, что хочу стать билетершей или разъездным агентом парфюмерной фирмы, а чем это кончается? Вот я опять у Питара, и ты опять у Питара. Опять мы ищем себе работы и снова впрягаемся в этот воз!..

Молчи! Мне ли не знать, что повсюду снижают плату! Если бы узнали, на сколько я согласилась в этот раз, прощай моя репутация. Ей-богу, они думают, что во время турне людям есть не надо! Учти, у меня еще сестра, как ты знаешь. Мы обе зарабатываем, но ведь и кормиться надо вдвоем. О, малышка сумела приспособиться, мужества ей не занимать!.. Мужества у ней побольше, чем здоровья, о ней уж точно можно это сказать. Играет все, что ни потребуется. Представляешь, мы с ней были в турне у Мираля, пятьдесят дней, спектакль был сборный, три пьесы в один вечер: в первой у нее была роль служанки, накрывающей на стол, – десять строчек, во второй она играла старую крестьянку, которая поучает всех вокруг, это двести строчек, и, наконец семнадцатилетнюю девушку, которую выдают замуж против воли и которая плачет не переставая. Это сколько же ей, горемыке, пришлось гримироваться!

А наши бедняцкие расходы! Взять хотя бы счета-врача и аптекаря; это было той зимой, когда у меня сделался тяжелый бронхит: только за то, что мне ставили пиявки, я заплатила тридцать семь франков. Я репетировала с сорока пиявками на спине, я скрывала, что у меня бронхит. Когда начинался приступ кашля, я уходила в уборную, а то бы, сама понимаешь, мне за два часа подыскали замену!

Я смогла ехать дальше, но лекарства и доктор разорили нас надолго вперед. И тогда малышка взялась делать вязаные вещи, знаешь, такие широкие шерстяные пальто, как сейчас носят, и свитеры в этом же роде, из шерсти. Она работает в дороге, в поезде, и до чего быстро! Когда бывают дальние переезды, по восемь-девять часов, она начинает вязать пальтецо, добивает его в четыре дня и тут же высылает одному торговому дому в Париже. Да, я знаю, тебя-то спасает мюзик-холл! В мюзик-холле еще можно заработать на жизнь. А мне куда прикажешь деться? Во время какого-нибудь очередного турне меня похоронят, и не одну... Не думай, что я корчу из себя неврастеничку! Иногда у меня еще бывают хорошие минуты: в молодости я такая веселая была, от меня все вокруг горело! Если моя печень даст мне три недели роздыху, если я перестану кашлять и если левая нога с распроклятыми венами не будет наливаться такой тяжестью, увидите, какая я на самом деле!

А добавь к этому еще не слишком противных товарищей по труппе, славных людей, которые не будут все свободное время плакаться на бедность, рассказывать, как они болели и как они рожали, и тогда, будь уверена, я еще смогу здорово посмеяться!

При условии, конечно, что с нами не случится ничего такого, вроде истории с Маризо. Как, ты не знала? В газетах об этом не писали, но ты могла услышать в дороге... Мы были... Ах да! Мы были в Бельгии, и лил такой дождь! Мы только что поужинали в отличной пивной, мы с сестрой, Маризо и Жакар... Пока мы расплачивались, Маризо вышел. Ты знаешь, какой он близорукий. И вот он сбился с пути, пошел узкой темной улочкой, а в конце улочки был не то канал, не то река, уж не знаю. Шельда или какая другая: в общем, он падает в воду и его уносит течением. Нашли его только через два дня... Все случилось так быстро, что в первый вечер мы даже еще не успели расстроиться – ты представляешь? А вот на следующий день, когда помощник режиссера стал играть роль Маризо, мы обе заплакали прямо на сцене...

Но, слава Богу, не каждый день люди тонут. Мы немного утешились во время забастовки железнодоржников. Да, там мы развлеклись по-настоящему! Вот послушай: мы заканчивали турне с пьесой «Фиаско» – тоже мне название! – и накануне вечером играли в Руане. Доезжаем до Манта, и тут поезд останавливается:

– Всем сходить! Дальше не едем! Это была забастовка. Тут я начинаю впадать в отчаяние: у меня как раз был приступ печени и в левой ноге ревматизм разыгрался, температура поднялась, ну, в общем, все сразу! Сажусь я на скамейку в зале ожидания и думаю: «На этот раз я не двинусь с места, такая невезуха – это уже слишком, лучше сдохнуть, где я есть». Там был Жакар, он не меняется, вечно в широком пальто и с трубкой в зубах, и вот он подходит и говорит:

– Почему бы тебе не вернуться домой? Села бы в автобус «Пигаль – Винный рынок», он бы довез тебя до самых дверей.

– Уйди и оставь меня в покое! – говорю ему. – Сердца у тебя нет! Сколько мы тут теперь проторчим из-за этой паршивой забастовки? Думаешь, приятно просаживать мои жалкие гонорары по гостиницам и по аптекам? Был бы ты на моем месте, я бы на тебя посмотрела!

– На твоем месте? – спрашивает. – На твоем месте я сел бы в автобус «Пигаль – Винный рынок».

Знаешь, дорогуша, я чуть не расплакалась: мне хотелось избить этого Жакара с его невозмутимой физиономией и с его трубкой! Чего я ему только не наговорила!.. А потом он берет меня под руку и насильно подводит к застекленной двери. И что я вижу во дворе вокзала? «Пигаль – Винный рынок», дорогуша! «Пигаль» собственной персоной! Три автобуса «Пигаль», которые прислали за нашей труппой, чтобы отвезти на утренний спектакль! Ну и картина, скажу я вам – эти три автобуса перед мантским вокзалом!

Несмотря на боли в печени, я начинаю корчиться от смеха и никак не могу остановиться. А самое замечательное, дорогуша, что мы вернулись в Париж на автобусах; «Пигаль – Винный рынок» с особого разрешения супрефекта! Стоило это по два франка восемьдесят с носа, а смеху-то! Жакар и Марваль ехали на империале и оттуда сбрасывали внутрь к нам, кожицу от колбасы, а если б ты видела, как таращились на нас деревенские, – ради этого стоило прокатиться!

Ну и трясло же нас! При каждом толчке моя печень чуть не выскакивала наружу! Ладно, тем хуже! Я ведь всю дорогу хохотала, одно возмещает другое!

А потом, как сказал Жакар: «Всякие там рекорды скорости и высоты полета – нам-то что до них? То ли дело приятное путешествие из Манта в Париж на автобусе «Пигаль – Винный рынок»: вот уж действительно необыкновенный рейс!»

«ЗАБАСТОВКА, ЧЕРТ ВОЗЬМИ, ЗАБАСТОВКА!»

Сквозь сон я наблюдаю за «паваной», которую танцуют «самые знаменитые наложницы Истории». Пока на них нет ни расшитого жемчугами чепца, ни плоеного воротника, ни кринолина, ни роброна, ни кружевной косынки, чтобы репетировать, они подкололи нижние юбки вокруг бедер, точно туземки; некоторые сняли тесные облегающие платья и работают в коротких черных штанишках, в сорочках, прикрывающих корсет, с голыми руками и в маленьких меховых шапочках.

Командует ими Король-Солнце в облике балетмейстера, снявшего пиджак. Габриэль д'Эстре и маркиза Помпадур упорно делают ошибки, и я благословляю их. Вот все начинается сначала... Хоть бы они ошибались и дальше!..

Я сижу в одном из покрытых серым чехлом кресел партера, зал погружен во мрак, и я жду, когда закончится репетиция ревю. Сейчас без четверти шесть, мои товарищи по труппе находятся на сцене с половины первого. На репетицию пантомимы нам остается сорок пять минут. Но я всей душой желаю, чтобы Габриэль д'Эстре и маркиза Помпадур ошибались и дальше: так не хочется трогаться с места!

Рампу заменяет тусклый свет торшера с двумя лампочками. Эти две сияющие точки, висящие в черноте, бьют мне в глаза и усыпляют. Рядом со мной, невидимый в темноте, сидит мим и, не имея возможности закурить, жует незажженную сигарету:

– Вот и еще день пропал! Всех этих постановщиков ревю отправить бы куда подальше... Ты только погляди на этих «знаменитых наложниц»! Как подумаешь, что они надрываются тут за спасибо... Забастовка, черт возьми, забастовка!

От этого слова я просыпаюсь. И правда, забастовка...

У нас о ней много говорят. Что-то изменилось в нашем трудолюбивом кафе-концерте, одном из процветающих заведений этого квартала, всегда душном и пестрящем толпой, где по вечерам грохочет смех простонародья, смешиваясь со свистками, криками и топотом.

– Забастовка, черт возьми, забастовка!

О ней думают, о ней говорят во всех углах. Девочки из будущего ревю, вокалистки, все без конца повторяют это слово, каждая на свой лад. Некоторые кричат шепотом: «Забастовка! Требуем оплачивать утренники и репетиции!» – и, раскрасневшись, поднимают муфту, словно знамя, и размахивают ридикюлем, как пращой...

«Знаменитые наложницы» опять ошибаются. Вот и отлично! Еще десять минут посижу в кресле... Маркиза Помпадур и Габриэль д'Эстре получают нагоняй! Нагнувшись к ним, балетмейстер осыпает их громкой беззлобной бранью, которую возлюбленная Беарнца, маленькая полненькая брюнетка, выслушивает с явным нетерпением, повернувшись в нашу сторону и поглядывая на дверь.

А другая, маркиза Помпадур, опускает голову, словно ребенок, разбивший вазу. Она глядит исподлобья, не говоря ни слова, ее дыхание приподымает большую прядь белокурых волос, свесившуюся на щеку. Скупой свет, падающий сверху, обрисовывает ее лицо, худое, изможденное лицо страдальца мальчугана, и эта Помпадур в коротких черных штанишках, с голыми коленками, торчащими поверх закатанных чулок, странным образом напоминает юного барабанщика Революции! Все ее маленькое существо, упрямое и измученное, восстает и словно кричит: «Да здравствует забастовка!»

Павана на мгновение остановилась, и вокруг маркизы собираются двадцать женщин, молчаливых и обессиленных. В темноте они ищут взглядом кресло, откуда за ними наблюдает господин директор: они ждут повелительного возгласа из невидимой точки в партере, который освободит их, – «Хватит на сегодня!». Но кажется, что они ждут еще и другого: «Забастовка, черт возьми, забастовка!» Их усталость почти агрессивна.

В отличие от мужчин – певцов и мимов, танцовщиков и акробатов, которые, отстаивая свои права, стараются сохранить добродушно-серьезный тон а не выходить за рамки спокойной и вежливой дискуссии, мои товарки, артистки кафешантана, распаляются мгновенно. Им, впечатлительным парижанкам, при одном слове «забастовка» уже мерещится толпа на улицах, мятеж, баррикада...

Это у них с непривычки. Суровая и простая дисциплина, которой мы подчинены, почти не знает нарушений. До наступления этих беспокойных дней под синеватым солнцем двух прожекторов суетился самый что ни на есть тихий и работящий народец, мигом приводимый в чувство окриком директора: «Не люблю горлопанов!» – или: «Потише, дамы! Вы что, в театре?» Да, у них нет привычки к забастовке, к шуму и склоке. Вон та, Агнесса Сорель, зевающая от голода, высокая и длинноногая, скоро отправится к себе в мансарду, по ту сторону Бютт-Шомон, у черта на рогах... Она никогда не успевает поесть горячего, – слишком далеко живет, – и вечно таскается туда-сюда...

– Она не по вечерам зарабатывает свои сто восемьдесят франков в месяц, она их получает за пройденные километры! – говорит Диана де Пуатье, которая в декабре носит летние блузки.

А кто мог научить жаловаться красавицу Монтеспан с пышной грудью – ее муж, чахоточный брошюровщик? Ей хватает своих забот – там, дома, поблизости от Шато д'О, с хозяином и с двумя ребятами!

Как легко управлять ими, этими бедными пчелками без меда! Последняя девчонка на побегушках из лавки на улице Мира лучше их сумела бы отстоять свои права. Они сказали: «Чудно! Забастовка!», как сказали бы: «Нам выпал крупный выигрыш!», сами в это не веря. А теперь они поверили и начинают дрожать, охваченные надеждой.

Неужели можно будет получить сполна за изматывающие дни, за двойные представления по воскресеньям и четвергам и за праздники, которых в году так много? И больше того: заплатят компенсацию за заточение в театре с двенадцати до шести во время постановки ревю? Можно будет задарма уплетать рогалики на полдник, задарма опрокинуть кружку пива и съесть банан на репетиции? Мамаша Луи, страдающая ревматизмом, играющая комических тещ и негритянок, сможет платить за омнибус по понедельникам и четвергам не только из своих мизерных доходов вязальщицы, – она ведь вяжет повсюду и не переставая и сдает все трикотажнику?

А изнурительные ночные прогоны, когда репетируют в декорациях и костюмах до самой зари, когда полсотни фигуранток ранним студеным утром расходятся, волоча распухшие ослабшие ноги и отчаянно зевая, – это больше не будет исключительно «ради чести заведения»?

Заманчиво. Но и тревожит. Наш народец в лихорадочном волнении. Вечером, за кулисами, меня хватают за рукав, расспрашивают:

– Вы ведь за забастовку, верно?

И добавляют:

– Прежде всего, это справедливо! – твердым голосом, но с боязливыми жестами.

Не все проявляют такой горький скептицизм, как этот белокурый осунувшийся ребенок, «маркиза Помпадур», девятнадцатилетняя философка, которую я еще называю Кассандрой, а она за это на всякий случай обижается:

– Забастовка? Ну и что это даст? Только хозяева кинематографов разжиреют еще больше!.. А нам с мамулей на это время зубы на полку положить, так, что ли?

Сейчас уже, наверное, четверть седьмого, если не больше. Я почти сплю, спрятав руки в муфту, уткнувшись подбородком в мех. Плечам жарко, а ноги мерзнут, потому что на репетициях калорифер не включают... Зачем я здесь сижу? Репетировать сегодня уже нельзя, слишком поздно. Я ждала с покорным, обреченным терпением, которому научаешься в мюзик-холле. Могу подождать и еще немного, чтобы выйти одновременно со всем этим усталым пансионом, который рассеется по Парижу...

Те, кто торопится, потому что должны вернуться сюда к восьми, далеко не уйдут: в пивной на углу их ждет бледный ломтик телятины на подстилке из щавеля или не внушающее доверия баранье рагу... Остальные, едва ступив на тротуар, спасаются бегством: «Еле успею заскочить домой!»

Вернуться к ворчливой «мамуле», вымыть руки, снова повязать ленту, стягивающую волосы и лоб, убедиться, что малыш не выпал из окна и не обжегся на печке, и гоп! снова в путь... И впрыгнуть в автобус, в метро, в трамвай, смешавшись со служащими, модистками, швейками, кассиршами, машинистками, которые сегодня уже свое отработали...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю