355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шейла Фитцпатрик » Повседневный сталинизм » Текст книги (страница 3)
Повседневный сталинизм
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:57

Текст книги "Повседневный сталинизм"


Автор книги: Шейла Фитцпатрик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)

«Сейчас весна, скоро майский праздник. Люди будут радоваться жизни, веселиться, я же буду в душе рыдать. Неужели все может вот так рухнуть? Разве я могу стать врагом партии, которая меня создала? Нет, это какая-то ошибка» [14]

[Закрыть]
.

Одним из главных ритуалов, демонстрирующих проявление бдительности, являлась чистка – периодическая проверка членов партии с целью удалить нежелательные элементы. В эпоху Культурной Революции такие чистки проходили и во всех правительственных учреждениях, внося оживление в повседневную бюрократическую рутину. Процедура начиналась с изложения лицом, проходящим чистку, своей биографии. Затем следовали вопросы от комиссии по чистке и присутствующих в зале. Вопросы могли касаться любого аспекта политической или частной жизни данного лица:

«Чем он занимался до 1917 года и в Октябрьские дни, был ли на фронте, арестовывался ли до революции? Имел ли расхождения с партией? Пьет ли?.. Что думает о Бухарине и правом уклоне, о кулаке, пятилетке, китайских событиях?.. Правда ли, что у него личный автомобиль и хорошенькая жена из актрис?.. Венчался ли в церкви? Крестил ли сына?.. За кого вышла замуж его сестра?» [15]

[Закрыть]

Елена Боннэр, жена диссидента Андрея Сахарова, приводит в своих мемуарах детские воспоминания о чистке в аппарате Коммунистического Интернационала, проходившей, по-видимому, в 1933 г. Ее отчим Геворк Алиханов работал в Коминтерне, а собрания по чистке несколько недель шли по вечерам после работы в «Красном уголке» гостиницы «Люкс», где жили семья Алихановых/Боннэр и другие работники Коминтерна. Елена вместе с другими детьми коминтерновцев подслушивала, прячась за занавесками.

«Видно было, что они нервничали... Людей спрашивали об их женах, иногда о детях. Как оказалось, некоторые били жен и пили много водки. Батаня [грозная бабушка Елены. – Ш. Ф.]сказала бы, что приличные люди таких вопросов не задают. Иногда тот, кого чистили, обещал больше не бить жену или не пить. Многие говорили о своих поступках, что «больше этого не будет» и что «они все осознали»».

Маленькой Елене это напомнило, как в школе учеников вызывали в учительскую, чтобы устроить головомойку и заставить просить прощения. «Но эти люди волновались больше, чем мы перед учителем. Некоторые чуть не плакали. Неприятно было на них смотреть» [16]

[Закрыть]
.

В устрашающем ритуале чистки было в то же время нечто от исповеди, и, когда он совершался над простыми людьми, их уводили от социально-политических тем к личным признаниям и откровениям. Однако то была исповедь особого рода: после нее не давали отпущения грехов. «Проходить чистку» означало без конца каяться и каяться в своих прегрешениях, особенно если ты принадлежал к оппозиции или имел плохое социальное происхождение, однако этот ритуал не освобождал тебя от их бремени. Ты «признавал свои ошибки», молил о прощении, и, если повезет, отделывался выговором. Но ошибки оставались при тебе, ибо в 1930-е гг. партию интересовало не твое «субъективное» отношение к своим грехам, а лишь наличие записи о них в твоем деле [17]

[Закрыть]
.

Для более широкой аудитории устраивались показательные процессы, тоже зачастую носившие характер публичной исповеди. Показательный процесс может быть определен как публичное театральное представление в форме судебного процесса, дидактическое по своим задачам, призванное не установить виновность подсудимого, а продемонстрировать общественности гнусность его преступлений. Такого рода агитационно-развлекательный жанр восходит ко временам гражданской войны, когда были очень популярны самодеятельные театры, возникавшие повсюду по инициативе с мест. В первые годы существования их представления часто принимали форму театрализованного процесса над какой-нибудь символической фигурой («кулаком», «хулиганом, избивающим жену»), хотя кое-где на местах, в качестве дисциплинарной меры, «судили» показательным судом и реальных правонарушителей, обвиняемых в хулиганстве или прогулах. Эти процессы еще не заканчивались вынесением настоящего приговора.

Первый организованный сверху показательный процесс бывших политических противников большевиков (правых эсеров) был проведен в 1923 г. Но лишь в конце 1920-х гг., во время Культурной Революции, показательные процессы, отличающиеся тщательно разработанным сценарием и усиленным освещением в прессе в расчете на всесоюзную аудиторию, стали мощным агитационным оружием ЦК. На шахтинском процессе (1928) и процессе «Промпартии» (1930) инженеры и прочие «буржуазные спецы» обвинялись в саботаже и контрреволюционном сговоре с иностранными державами [18]

[Закрыть]
. Все подсудимые признали свою вину, добавив массу подробностей о своих чудовищных (и, как правило, полностью вымышленных) преступлениях, и все были приговорены к смертной казни либо значительным срокам заключения. По тому же образцу в основном были построены лучше известные «московские процессы» эпохи Большого Террора – процесс Зиновьева—Каменева в 1936 г., процесс Пятакова в 1937 г. и процесс Бухарина в 1938 г. – разве что на московских процессах обвинялись не буржуазные специалисты, а высокопоставленные коммунистические деятели.

Трудно ответить на вопрос, верили ли Сталин и другие коммунистические лидеры в буквальном смысле в существование тех заговоров, о которых говорилось на показательных процессах. В своей секретной переписке с различными должностными лицами по поводу процессов начала 1930-х гг. Сталин писал так, как будто действительноверил в это, однако в то же время в этих письмах можно усмотреть зашифрованные инструкции насчет того, каков должен быть сценарий процесса. Как пишет Терри Мартин, партийной верхушке обвинения, предъявляемые на процессах, скорее всего, казались правдой в психологическом, а не в буквальном смысле. Но они рассчитывали, что простой народ воспримет их буквально; часто так и случалось на самом деле, судя по откликам рабочих на шахтинский процесс, среди которых содержались призывы ужесточить наказание обвиняемым [19]

[Закрыть]
.

Конспирация

В 1926 г. один бывший чекист признался старому революционеру Виктору Сержу, что ему известно о существовании чудовищного заговора. Вот как передает этот разговор Серж:

«Тайна заключается в том, что кругом предательство. Еще в те годы, когда жив был Ленин, измена проникла в Центральный Комитет. Он знает имена, у него есть доказательства... С риском для жизни он передает в Центральный Комитет свои материалы, анализирующие гигантское преступление, которое он расследовал многие годы. Он шепчет имена иностранцев, самых влиятельных капиталистов, и другие, видимо, имеющие для него какое-то сокровенное значение... Я слежу за цепочкой его рассуждений с тайным трепетом, который всегда чувствуешь рядом с логично излагающим свои мысли безумцем... Но во всем, что он говорит, прослеживается одна идея, и это не бред сумасшедшего: „Мы не для того делали революцию, чтобы дойти то такого“» [20]

[Закрыть]
.

Этот человек, наверное, был сумасшедшим, но ход его мыслей весьма характерен для коммунистов. Их работе постоянно мешали заговоры разных лиц внутри и вне Советского Союза, питавших всепоглощающую ненависть к революции. По мнению вышеупомянутого чекиста, центр заговора находился в самом партийном руководстве; в этом его позиция мало чем отличалась от той, которую впоследствии заняли Сталин и Ежов в эпоху Большого Террора. Во всем остальном его сверхподозрительность представляла совершенно типичную картину для тех лет. Иностранные капиталисты заключили союз с вражескими силами внутри страны. Заговорщики маскируются; нужны самые решительные усилия, чтобы разоблачить их. И последнее (пожалуй, самое важное): эти заговорщики, питающие закоренелую ненависть к Советскому Союзу, специально делают так, чтобы все шло неправильно.Это наверняка заговор, иначе невозможно понять, почему революция оказалась не такой, как планировалась. Кто-тоже должен быть в этом виноват [21]

[Закрыть]
.

У советской власти была своеобразная привычка самой создавать себе врагов, а потом подозревать их в заговоре против государства. Впервые она поступила так, объявив, что все представители определенных социальных классов и сословий – в первую очередь бывшие дворяне, представители буржуазии, священники и кулаки – по определению являются «классовыми врагами», обозленными потерей своих привилегий и готовыми ввязаться в контрреволюционный заговор, чтобы вернуть их. Следующим шагом по этому пути была предпринятая в конце 1920-х гг. «ликвидация как класса» определенных категорий классовых врагов, в частности кулаков и, в несколько меньшей степени, нэпманов и священников. Это означало экспроприацию жертв, лишение их возможности добывать средства к жизни привычным способом, нередко – арест и ссылку. К сожалению, опасность антигосударственных заговоров от этого не уменьшилась, а только возросла. Ибо, как понял (задним умом?) Сталин, представитель враждебного класса не станет лучше относиться к советской власти после ликвидации своего класса. Напротив, он будет полон гнева и возмущения. Раскулаченный – враг более отчаянный и непримиримый, чем кулак. Кроме того, он, скорее всего, сбежит в город и замаскируется, надев личину рабочего. Он станет тайнымврагом, следовательно, еще более опасным как потенциальный конспиратор-заговорщик [22]

[Закрыть]
.

В советском мире конспираторами были не только враги. Как это ни поразительно, но прежнее, дореволюционное представление партии о себе как о «конспиративной» организации сохранялось (хотя и втайне) даже в 1930-е гг., от коммунистов постоянно требовали соблюдать «конспирацию» и «конспиративность», т. е. хранить в секрете партийные дела [23]

[Закрыть]
. В прежние дни конспирация была необходима для борьбы против царизма; в послереволюционных условиях в воздухе повис щекотливый вопрос: «От кого теперь соблюдается конспирация?»Один из возможных ответов был: «От советского народа», – но коммунисты, как и любые другие правители, вряд ли могли признаться даже себе, что конспирируются от собственного народа; оставался еще один ответ: «От капиталистического окружения». Но, пожалуй, лучше всего можно понять любовь коммунистов к конспирации, если смотреть на партию их глазами, как на своего рода масонский орден, чья способность творить в мире добро зависит от того, насколько хорошо он сумеет защитить свою внутреннюю жизнь от недоброжелательного любопытства посторонних.

С начала 1930-х гг. все большее и большее количество партийных дел вершилось втайне. В конце 1920-х было введено правило рассылать документы ЦК и Политбюро местным партийным организациям, строго ограничивая круг лиц, которым позволялось их читать, а также требуя вернуть их через несколько дней (в конце 1938 г. прекратилось и это). На доступ к протоколам ЦКК налагались такие же ограничения: «абсолютно запрещено» было показывать их лицам, не входящим в утвержденный список допуска, снимать с них копии или цитировать на публике; протоколы тоже следовало возвращать по прочтении. Коммуниста, нарушившего правила секретности, даже если он сделал это в речи на заводском митинге, где предположительно собирались классовые союзники, могли обвинить в том, что он «предал партию рабочему классу» [24]

[Закрыть]
. Секретность окутывала правительственную и партийную деятельность. Среди тем, попавших под грифы «совершенно секретно» и «секретно», были военные и мобилизационные планы, в том числе строительство оборонной промышленности; экспорт драгоценных металлов; важные изобретения; рапорты ОГПУ о настроениях среди населения и по другим вопросам; судебные дела по ст. 58 Уголовного кодекса, посвященной преступлениям против государства; административная ссылка, высылка и спецпоселения. Материалы о забастовках и акциях протеста рабочих тоже попали в разряд закрытых, хотя и получили низший уровень секретности – «не для публикации». Засекречены были также сообщения о случаях чумы, холеры, тифа и других инфекционных заболеваний [25]

[Закрыть]
.

Одна из причин, почему секретность приобрела такое значение, как можно предположить, заключалась в том, что коммунистические правители делали вещи, которых стыдились или, по крайней мере, которые, по их мнению, трудно было бы понять окружающим. В первые годы революции большевики считали своим долгом нестыдиться практики террора, являвшегося, как они заявляли, необходимой и даже конструктивной частью революции: в дни своего радикализма, году в 1920-м, будущий правый уклонист Н. Бухарин называл его «методом создания коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи», а другой энтузиаст – «источником высокого нравственного подъема» [26]

[Закрыть]
. Тем не менее, судя по тому, как большевики обрабатывали общественное мнение после подавления мятежа кронштадтских моряков в 1921 г., это событие глубоко смутило их и заставило стыдиться; борьба за коллективизацию и последовавший за ней голод вызвали у режима такую же реакцию. Прежнее вызывающее, непримиримое утверждение права революционного государства на насилие сменилось увертками, эвфемизмами и прямым отрицанием. В 1933 г. вошло в силу секретное распоряжение Политбюро, запрещающее публиковать сообщения о расстрелах без специального распоряжения [27]

[Закрыть]
.

Правда, в середине 1930-х гг. органы безопасности в определенных отношениях довольно широко рекламировалась, их руководителей прославляли как героев. Великие проекты НКВД, вроде строительства Беломорканала, восхвалялись за «перековку» работавших на них заключенных, офицеров НКВД чествовали и награждали орденами, пограничников ставили в пример советской молодежи. В конце 1937 г. с помпой было отмечено 20-летие НКВД, и казахский акын Джамбул назвал его главу Н. Ежова «пламенем, опалившим змеиные гнезда»и «пулей для всех скорпионов и змей» [28]

[Закрыть]
. Но предполагаемый массовый рост органов безопасности и сети их осведомителей в 1930-е гг. был (и остался) государственной тайной; да и более земные деяния НКВД, такие как слежка, аресты, допросы, обычно считались грязным секретом и тщательно скрывались. Обычной практикой было требовать у человека, отпущенного после ареста или допроса, подписку о неразглашении того, что с ним происходило.

СИГНАЛЫ ОТ СТАЛИНА

Формально у коммунистической партии СССР не было руководителя. Был только Центральный Комитет, избираемый на периодических всесоюзных съездах делегатов от местных партийных организаций, и три постоянно работающих бюро ЦК, избираемых таким же образом: Политбюро, группа из семи-двенадцати человек, ведавшая государственными и политическими делами, а также Оргбюро и Секретариат, занимавшиеся организационными и кадровыми вопросами. Однако в середине 1920-х гг., в ходе необъявленной войны, разразившейся после смерти Ленина между его преемниками, Сталин использовал пост секретаря партии, чтобы заполнить местные партийные организации и съезды своими сторонниками [29]

[Закрыть]
. В 1930-е гг. Сталин по-прежнему находился в должности генерального секретаря партии, которую он занимал с 1922 г. и будет занимать до 1952-го, но уже не тратил время на работу с личными делами и кадровые перестановки, которые помогли ему прийти к власти. Теперь он был признан верховным главой партии, ее вождем. Он по-прежнему держал себя как простой, доступный человек (без высокомерия и показухи, свойственных Троцкому, его главному сопернику), но скромность его была особого рода: когда он тихо и незаметно входил в зал во время партийного съезда, все присутствовавшие вставали и стоя приветствовали его рукоплесканиями. Порой Сталин выражал недовольство собственным культом, однако терпел и, возможно, тайно поощрял его [30]

[Закрыть]
.

Старую гвардию коммунистов культ Сталина, вероятно, приводил в некоторое замешательство, но и в их глазах он постепенно становился харизматическим лидером, хотя и несколько иного рода, чем в глазах широкой публики. Последняя в 1930-е гг. представляла Сталина, как раньше – царей, в образе почти богоданного вождя, средоточия справедливости и милосердия, всемилостивого покровителя слабых; он часто фотографировался, отечески улыбаясь оробевшим крестьянкам и детям. Для партийной верхушки, напротив, Сталин был «хозяином», отличавшимся в первую очередь острым и трезвым умом, решительностью, невероятной работоспособностью, нелюбовью к пышной риторике и всякой показухе. Его помощники знали также, что он прекрасно помнит малейшие обиды и имеет склонность и огромный талант к политическим интригам [31]

[Закрыть]
.

В Политбюро сохранялась видимость собрания равных. Сталин обычно председательствовал, но предпочитал сидеть молча, покуривая трубку и давая остальным высказаться первыми. (Этим он подчеркивал отсутствие претензий, но и пользовался с выгодой для себя, заставляя других раньше него раскрывать свои карты.) В Политбюро случались споры, и даже весьма жаркие, когда пылкий грузин Серго Орджоникидзе давал волю своему темпераменту. Бывали и острые фракционные разногласия между членами Политбюро, обусловленные их ведомственными пристрастиями: Орджоникидзе, к примеру, защищал интересы тяжелой промышленности, Клим Ворошилов – вооруженных сил, Киров – Ленинграда. Но крайне редко кто-либо из членов Политбюро сознательно противоречил Сталину [32]

[Закрыть]
.

«Политбюро – это фикция», – сказал в начале 1930-х гг. один сведущий человек. Он имел в виду, что официальные заседания Политбюро – крупные мероприятия, на которых присутствовали не только члены Политбюро, но и члены ЦК, представители многих правительственных учреждений, избранные журналисты, – не то место, где реально делались дела. Серьезные вопросы решались более узкой группой лиц, подобранных Сталиным, которые собирались частным образом на какой-нибудь квартире или в кабинете Сталина в Кремле. В каждом конкретном случае в эту группу могли входить люди, не являвшиеся официально членами Политбюро, тогда как некоторые члены Политбюро, бывшие в немилости или считавшиеся не заслуживающими внимания (например, М. Калинин), туда не приглашались [33]

[Закрыть]
.

Внутри Политбюро существовал свой узкий круг, но даже его членам следовало остерегаться вызвать недовольство Сталина. В. Молотову, на протяжении почти всех 1930-х гг. второму человеку в руководстве и ближайшему сподвижнику Сталина, пришлось смириться с арестом нескольких доверенных помощников во время Большого Террора; в 1939 г. его жену Полину Жемчужину сняли с должности наркома рыбной промышленности, мотивируя это тем, что она «невольно облегчала»работу «враждебных шпионских элементов»в своем ведомстве. Угроза членам семей своих соратников была излюбленным приемом Сталина, позволявшим ему держать их под контролем. Брата Орджоникидзе арестовали в 1936 г. по подозрению в антисоветской деятельности. Жену Калинина арестовали как врага народа, в то время как он сам по-прежнему оставался председателем ВЦИК СССР; то же самое случилось после войны с женой Молотова. Михаил Каганович, возглавлявший советскую оборонную промышленность, брат Лазаря, члена Политбюро, оставшегося одним из ближайших сподвижников Сталина, был арестован и расстрелян в конце 1930-х гг. Дистанцию, отделявшую Сталина даже от самых близких товарищей по Политбюро, и меру страха, владевшего людьми в годы террора, убедительно показывает тот факт, что из четырех названных выше видных государственных деятелей (Молотов, Калинин, Орджоникидзе, Каганович), кажется, только Орджоникидзе выразил Сталину решительный протест и безапелляционно заявил о невиновности своего брата [34]

[Закрыть]
.

Это лишь один пример сталинской манеры держать своих соратников в подвешенном состоянии. Взглянуть на эту сторону его личности помогает также письмо, написанное им жене, Надежде Аллилуевой, когда он был на отдыхе в 1930 г. Она с некоторым раздражением спрашивала, почему он назвал ей одну дату своего возвращения с юга, а своим коллегам – другую. Он ответил, что именно ей дал верные сведения: «В видах конспирации я пустил слух через Поскребышева о том, что смогу приехать лишь в конце октября» [35]

[Закрыть]
.

Ни один член Политбюро не мог быть уверен, что не лишится вскоре милости Сталина, как случилось с Бухариным в конце 1920-х гг. и еще раз, с куда более катастрофическими последствиями, в 1936 г. Когда подобное происходило, об этом узнавали не прямо от Сталина, а по различным признакам потери данным лицом веса и влияния: его не приглашали на встречи в узком кругу, в «Правде» или «Известиях» появлялись задевающие его заметки, ему отказывали в обычных ходатайствах за своих протеже и подчиненных. В итоге впавший в немилость руководитель оказывался в положении прокаженного, брошенный недавними коллегам: почти все они следовали неписаному правилу, запрещавшему узнавать при встрече опального собрата и здороваться с ним на публике [36]

[Закрыть]
.

Под стать этой привычке Сталина выказывать свое расположение или немилость окольными путями было такое же отсутствие прямоты и ясности в формулировании политического курса. Это может показаться странным, поскольку, как известно, сталинский режим неукоснительно требовал исполнения директив центра, а как же их исполнять, если тебе толком не говорят, что делать? Однако факт есть факт: о важнейших изменениях в политике чаще всего «сигнализировали», а не сообщали в форме четкой и подробной директивы. Сигнал мог содержаться в речи или статье Сталина, в передовице «Правды», мог передаваться посредством показательного процесса или опалы высокопоставленного руководителя, имя которого было тесно связано с тем или иным правительственным курсом. Общим для всех этих сигналов было то, что они указывали на поворот курса в какой-либо области, не разъясняя точно, что означает новая политика и как ее проводить в жизнь.

В качестве примера можно привести кампанию коллективизации зимой 1929—1930 гг. В отличие от прежних крупных аграрных реформ в России, таких как отмена крепостного права в 1861 г. или столыпинские реформы начала XX в., в данном случае не было никаких развернутых инструкций по проведению коллективизации, и местные руководители, спрашивавшие их, получали выговор. Сигнал к радикальной смене политики в отношении деревни был дан в речи Сталина в Комакадемии в декабре 1929 г., хотя при этом не было сделано никаких конкретных указаний по коллективизации, кроме приказа «ликвидировать кулачество как класс». Ближе всего к четко сформулированному изложению принципов политики коллективизации было письмо Сталина в «Правду» «Головокружение от успехов», опубликованное 1 марта 1930 г., – но оно появилось лишь после двух ужасных месяцев сплошной коллективизации и отменяло большую часть того, что сделали местные руководители, не имевшие точных инструкций.

Еще один, не такой значительный пример – письмо Сталина в редакцию историко-партийного журнала «Пролетарская революция» в 1931 г., которое без конца цитируют как важнейшую декларацию политики в области культуры. Написанное в страстном полемическом стиле, оно в основном сводится к тому, что коммунистической интеллигенции, склонной к копанию в мелочах и групповщине, нужно навести порядок в своих делах, но что конкретно имеется в виду, если не считать отдельного, весьма тривиального случая, в связи с которым и было послано письмо, так и остается неясным. Практический политический смысл оно приобрело только после того, как в каждом культурном учреждении состоялись долгие, утомительные собрания, посвященные «извлечению организационных выводов из письма товарища Сталина», т.е. определению, кого подвергнуть разносу и наказать [37]

[Закрыть]
.

Есть разные объяснения такой удивительной скрытности. Во-первых, сталинский режим был великим мистификатором, использующим тайну для возвеличивания и освящения власти. Может быть, именно аура тайны и секретности, окутывавшая Кремль в 1930-е гг., больше всего отличала сталинский стиль руководства от ленинского. Во-вторых, режим работал с примитивным административным аппаратом, способным выполнять лишь несколько простых команд типа «стоп», «вперед», «быстрее», «тише», которые можно было адекватно передать с помощью сигналов. Кроме того, правовая компетентность самого режима была на низком уровне: в тех случаях, когда правительство пыталось давать детальные политические инструкции, его декреты и указы приходилось неоднократно разъяснять и дополнять, прежде чем содержавшаяся в них мысль удовлетворительно усваивалась [38]

[Закрыть]
.

Тут имелись свои политические выгоды, по крайней мере по мнению Сталина, с его византийским складом ума. Если новая политика проваливалась, как в случае с коллективизацией, сигналы легче было отрицать и перетолковывать, нежели четкие политические декларации. Сигналы обладали двусмысленностью, весьма полезной, если в отношении новой политики не было согласия в руководстве, если она нарушала существующие советские законы или суть ее была такова, что для режима было нежелательно, чтобы ее поняли иностранцы. Все три последних фактора сыграли свою роль, например, в политике 1929-1930 гг. в отношении церкви. Почти все 1920-е гг. советские законы и административная практика демонстрировали, по крайней мере в известных пределах, терпимость к религии и запрещали произвольное закрытие или разрушение действующих церквей. Значительная группа «мягких» коммунистических лидеров, в основном работавших в правительственных, а не в партийных органах, решительно поддерживала такой курс, как, разумеется, и международное общественное мнение. Но в 1929 г., с началом Культурной Революции и ростом воинствующего радикализма в партии и комсомоле, мощная «твердая линия» на массовое закрытие церквей и аресты священников получила перевес и, очевидно, завоевала одобрение Сталина. Секретные инструкции в духе «твердой линии» были разосланы местным партийным организациям, но не опубликованы [39]

[Закрыть]
. Когда антирелигиозная кампания вызвала гнев сельского населения, не говоря уже о папе римском и западных деятелях церкви, режим смог тут же откреститься от политики, которую он и так никогда открыто не поддерживал.

Двусмысленность и секретность могли принести политическую выгоду в подобных случаях, однако они наносили также огромный практический ущерб. В истории с церковью, например, занимавшиеся вопросами религии советские руководители горестно вопрошали, как им объяснить действия местных властей представителям церкви, если формально закон действительно на стороне последней. Они тщетно указывали, что инструкция, позволяющая бывшим священникам регистрироваться на бирже труда (и тем самым дающая им право на труд), приносит мало проку, пока она остается секретной и, следовательно, неизвестна администрации бирж труда [40]

[Закрыть]
.

Сочетание двусмысленных политических сигналов и культа секретности иногда приводило к самым нелепым результатам, когда, например, определенные категории должностных лиц не ставились в известность об инструкциях, имевших к ним непосредственное отношение, потому что инструкции были секретными. Вопиющий пример: театральное цензурное ведомство Главрепертком и Наркомат просвещения, возглавляемый А. В.  Луначарским, потратили несколько недель на споры по поводу вызывавшей сомнения пьесы М. Булгакова «Дни Турбиных», несмотря на то что Политбюро дало Наркомату инструкцию разрешить постановку. Но «этот указ был секретным, известным лишь ключевым фигурам ведомства по делам искусств, и Луначарский не имел права разглашать его» [41]

[Закрыть]
. Спустя несколько лет, после того как Сталин твердо выразил свои взгляды на культурную политику в частном письме, содержание которого широко, хотя и неофициально, распространилось в обществе, Луначарский, по слухам, умолял его позволить опубликовать письмо, чтобы люди знали, какова на самом деле линия партии в области искусства [42]

[Закрыть]
.

Некоторые сталинские сигналы, связанные с культурой, были еще менее явными, например, телефонные звонки писателям или другим деятелям культуры, содержание которых мгновенно становилось достоянием слухов в среде московской и ленинградской интеллигенции. Можно привести в пример его неожиданный звонок Булгакову в 1930 г. в ответ на булгаковское письмо, в котором тот жаловался на притеснения со стороны театральной администрации и цензуры. На первый взгляд целью звонка было ободрить Булгакова. В более широком смысле это был «сигнал» некоммунистической интеллигенции, что ее травлю организует не Сталин, а чиновники низшего звена и воинствующие активисты, не понимающие сталинской политики.

Этот случай особенно интересен, потому что органы безопасности (на тот момент – ГПУ) отследили эффективность звонка. В своем рапорте о последствиях звонка Сталина агент ГПУ отмечал, что он произвел огромное впечатление на литературно-художественную интеллигенцию. «Словно прорвалась плотина, и все вокруг увидали подлинное лицо тов. Сталина». Люди, по его словам, говорят о простоте и доступности Сталина. «О нем говорят тепло и любовно, пересказывая на разные лады легендарную историю с письмом Булгакова». Высказывается мнение, что Сталин не виноват во всем плохом, что происходит вокруг:

«Он ведет правильную линию, но кругом него сволочь. Эта сволочь и затравила Булгакова, одного из самых талантливых советских писателей. На травле Булгакова делали карьеру разные литературные негодяи, и теперь Сталин дал им щелчок по носу». [43]

[Закрыть]

Сигналы с личной подписью Сталина обычно знаменовали поворот к послаблению и терпимости, а не к усилению репрессий. Разумеется, не потому, что Сталин склонялся к «мягкой линии», а потому, что он предпочитал не связывать себя слишком тесно с политикой твердой линии, которая могла быть непопулярна в глазах общественного мнения внутри страны и за рубежом. Часто его сигналы несли скрытый смысл в духе «доброго царя»: «Царь милостив; во всех несправедливостях виноваты негодяи-бояре». Порой эта уловка, по всей видимости, срабатывала, но в других случаях народ встречал ее скептически. Когда Сталин осудил перегибы, допущенные местными руководителями при проведении коллективизации, в письме «Головокружение от успехов», напечатанном в «Правде» в 1930 г., первоначальная реакция в деревне была по большей части благоприятной. Однако после голода сталинские замашки «доброго царя» уже не работали в деревне и часто вызывали насмешки среди тех, для кого предназначались [44]

[Закрыть]
.

БЮРОКРАТЫ И НАЧАЛЬНИКИ

Никто не критиковал бюрократию больше, чем советские лидеры. Нападки Сталина на чиновников-коллективизаторов представляли собой образчик целого жанра критики бюрократии в верхах, и слово «бюрократия» в советском лексиконе всегда имело крайне уничижительное значение. Мечтой революционеров было общаться с народом напрямую, без посредников, следовать духу революции, а не букве закона. Поэтому в первые годы коммунистические лидеры питали сильные подозрения относительно пережитков царизма в государственной администрации и находили более удобным использовать для исполнения своей воли партийный аппарат, якобы менее бюрократический. К середине 1930-х гг. опасения по поводу пережитков царизма лишились почвы, но по-прежнему существовал обычай пригвождать бюрократов к позорному столбу на собраниях, посвященных «критике и самокритике», на предприятиях и в советской печати. Представителей общественности призывали присылать письма с подробным описанием случаев злоупотребления властью со стороны должностных лиц их районов. На тот факт, что провинившиеся чиновники теперь были коммунистами, не обращали внимания: партийное руководство мало доверяло собственным бюрократическим кадрам и постоянно сокрушалось по поводу недостатка у них образования, здравого смысла и деловой этики.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю