355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шейла Фитцпатрик » Повседневный сталинизм » Текст книги (страница 23)
Повседневный сталинизм
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:57

Текст книги "Повседневный сталинизм"


Автор книги: Шейла Фитцпатрик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)

В одном из районов Татарской Республики партийный следователь С. Миначев «подал клеветнические заявления на половину членов райпарторганизации. Почти в каждом деле, заведенном на коммуниста, имелись „сигналы“ Миначева. Коммунисты боялись выступить против этого клеветника. Да и как не бояться: он сам писал заявления, сам проверял их, сам докладывал о результатах проверки на бюро райкома партии...»Миначева в конце концов самого арестовали как врага народа, но, как утверждала областная газета, «подобные факты имели место почти во всех организациях Татарии». В Ленинграде один работник прокуратуры высокого ранга систематически писал доносы на сослуживцев и вышестоящих начальников, в результате несколько человек были арестованы НКВД. Когда некоторых из них впоследствии отпустили, он повесился в гостиничном номере. В его квартире нашли «целый том» доносов – 175 страниц [56]

[Закрыть]
.

Кое-кто из заядлых доносчиков, очевидно, был психически неуравновешен. Например, человек по фамилии Сухих, работник горкома партии, «опорочил десятки честных коммунистов и беспартийных. Осенью прошлого года Сухих явился без приглашения и командировки на областную конференцию работников медсантруда и, еле сдерживая „ораторский зуд“, потребовал слова: Я – представитель горкома партии, – заявил он. Слово ему было предоставлено даже без ограничений во времени. Однако вскоре же стало понятно, что оратор порет несусветную чушь. Действительно, он говорил обо всем и ничего существенного. Делегаты недоуменно переглядывались, по залу прокатилась волна ропота. Но оратор продолжал...» [57]

[Закрыть]

ИСПЫТАНИЯ БОЛЬШОГО ТЕРРОРА

Даже у террора были свои ритуалы. Аресты производились ночью, и многие мемуаристы живо описывают шум подъехавшей машины, шаги на лестнице в 2 или 3 часа ночи и стук в дверь. Работники НКВД проводили обыск, некоторые бумаги забирали и уводили жертву, позволив ему или ей взять с собой сверток с теплыми вещами, который многие семьи держали заранее приготовленным на такой случай.

Об этом драматическом событии вспоминают по-разному. Одна женщина писала Вышинскому, жалуясь на невежливость работников НКВД, проводивших в ее доме обыск в ночь, когда пришли за ее мужем, – они обращались к ней, советскому педагогу, неуважительно и фамильярно [58]

[Закрыть]
. Другая женщина, работник наркомата, вспоминала собственное нелепое поведение. Во время четырехчасового обыска в квартире, перед тем как ее арестовали, она лихорадочно заканчивала готовить материалы к предстоящему слету стахановцев:

«Я писала, клеила, приводила все в порядок, и пока я писала, мне казалось, что ничего не случилось, что я кончу работу и передам ее, а потом мой нарком мне скажет: „Молодец, вы не растерялись, не придали значения этому недоразумению!“ Я сама не знаю, что я думала, инерция работы, а может быть, смятение от испуга были так велики, что я проработала четыре часа точно и эффективно, как у себя в кабинете наркомата. Проводивший обыск следователь, наконец, надо мной сжалился: „Вы бы лучше простились с детьми“» [59]

[Закрыть]
.

Как многие убежденные коммунисты, эта женщина отказывалась предпринимать что-либо, чтобы защитить себя или детей, даже после ареста мужа и предупреждения от старшего товарища – ведь они с мужем были невиновны! Другая коммунистка с досадой вспоминает недомыслие, проявленное и во время ареста мужа, и во время собственного ареста несколько месяцев спустя:

«Гришка даже одеться не успел, я в халате, беременная на четвертом месяце. У нас был „Mein Kampf“ Гитлера, забрали. Как же, это доказательство связи с Гитлером. Две комнаты опечатали, оставили меня в спальне... Надо бы ему дать было с собой вещи, еду, а не сообразила – только несколько носовых платков, умница тоже! Они сказали – ему ничего не нужно.

Думала, что скоро вернется, ведь ни в чем не виноват, какая-то ошибка... А в ночь на 5-е сентября за мной пришли... "Одевайтесь!" Сына я оставила спящего, дура! Что бы позвонить сестре. Ну, как же, мне некогда, нужно идти скорее в тюрьму!» [60]

[Закрыть]

Беспартийные были практичнее. Бабушка Елены Боннэр все устроила как следует:

«Я молча одевалась и не могла попасть ногами в чулки, а Батаня что-то беззвучно шептала и быстро откуда-то доставала и клала на стол новые теплые носки, новые варежки, свой оренбургский платок, новые чулки, рубашку, трусы, трико. Я оделась, и, когда совала ноги в валенки, Батаня тихо, но почти обычным своим голосом сказала: „Надень рейтузы. И галоши на валенки“. Потом я взяла с вешалки пальто и свою вязаную с помпоном шапочку, но Батаня молча отобрала ее у меня. „Надень мой платок...“ Я как-то его накрутила. Натянула пальто. Батаня достала из шкафа свой маленький саквояж, содержимое его вытряхнула и засунула в него собранное для меня. Потом она протянула мне деньги – пять тридцатирублевых бумажек. Я хотела сунуть их в саквояж, но она сказала: „Положи в лифчик“» [61]

[Закрыть]
.

Оставшихся на свободе членов семьи зачастую через несколько дней выселяли, а квартиру опечатывали – как наглядное напоминание о случившемся всем остальным жильцам. Боннэр описывает, как это выглядело в гостинице «Люкс»:

«На правой стороне коридора, на третьей двери от вестибюля красовалась большая красно-коричневая печать. С нее на тоненькой веревочке свисала пломба... Такие прямо бьющие в глаза печати за зиму 36-го – 37-го годов и особенно весной 37-го появились на многих комнатах всех наших этажей. Через несколько дней печать ломали. Из комнаты под присмотром коменданта Бранта выволакивались два-три чемодана, связки книг. Их куда-то увозили. Мебель и прочее, имеющее коминтерновскую бирку, чистилось. Появлялись танцующие полотеры. А еще через несколько дней улыбающийся Брант провожал в комнату нового жильца» [62]

[Закрыть]
.

Подобно гостинице «Люкс», некоторые большие многоквартирные дома в Москве в результате террора оказались почти полностью населены призраками, например, находившийся на другом берегу реки напротив Кремля Дом правительства, участь которого в 1937 г. описана прозаиком Юрием Трифоновым в его повести «Дом на набережной». По воспоминаниям уцелевших, и в Доме правительства, и в гостинице «Люкс», где жили сотрудники Коминтерна, семью после первого ареста несколько раз переселяли в другие квартиры и комнаты в том же здании, пока она вся не оказывалась в тюрьме или не распадалась, либо пока НКВД окончательно не выбрасывал ее на улицу [63]

[Закрыть]
.

После того как арест был произведен, перед семьей арестованного вставала задача попытаться узнать, где он и можно ли послать передачу. Перед учреждениями, дававшими такие сведения, выстраивались очереди: «Софья Петровна много перевидала очередей, но такой еще не видывала. Люди стояли, сидели, лежали на всех ступеньках, на всех площадках, на всех подоконниках огромной пятиэтажной лестницы. По этой лестнице невозможно было подняться, не наступив кому– нибудь на руку или на живот. В коридоре, возле окошечка и возле дверей комнаты № 7, плотно, как в трамвае, стояли люди» [64]

[Закрыть]
.

Отправка передач была ужасающе сложным и ненадежным делом:

«На Лубянке передач не принимали. Говорили только, есть или нет. Передачи принимали только в тюрьмах, но там справок о наличии арестованных не давали. О том, где сидит родственник, узнавали по передаче. Если взяли передачу, значит, он сидит здесь. Но если не брали передачу, то это еще не значит, что его нет в этой тюрьме. Могли наказать и лишить права на передачу. Но тебе этого не говорили. Просто не брали передачу, ничего не объясняя. И тогда дожидайся целый месяц до следующей передачи» [65]

[Закрыть]
.

Семьям, как правило, не сообщали, когда арестованного родственника отправляли из тюрьмы в лагерь. Но если им все же удавалось об этом узнать, в действие вступали новые правила. Заключенным Гулага передачи могли посылать только родственники: 10 кг раз в три месяца. В Ленинграде по каким-то причинам передачу можно было отправить только из одного почтового отделения, находившегося более чем в 100 км за городом, и родным приходилось совершать мучительные путешествия в переполненных электричках [66]

[Закрыть]
.

Пока жертвы (если еще были живы) совершали свой путь «по конвейеру» в Гулаг, столь ярко описанный А. Солженицыным, Е. Гинзбург и другими мемуаристам, их родственникам на свободе тоже приходилось бороться за существование. Жен наиболее крупных «врагов» также арестовывали, а детей отправляли (под другими именами) в детский дом, если родственники не вмешивались немедленно и не оформляли (с риском для себя) официальное опекунство. Жены менее значительных лиц оставались на свободе, но сохранить работу им было неимоверно трудно. Были, однако, жены, неустанно хлопотавшие, дергавшие за все ниточки, чтобы спасти мужей, и добивавшиеся успеха: свидетельство тому интересный случай, когда женщина-юрист, коммунистка, к моменту ареста мужа в 1937 г. находившаяся в связи с другим мужчиной и подумывавшая о разводе, рассталась с любовником и всю свою энергию посвятила тому, чтобы вытащить мужа из тюрьмы, и это ей удалось! [67]

[Закрыть]

Детей арестованных чаще всего исключали из вузов и даже из старших классов школы после ритуала публичного унижения перед сверстниками, причем некоторые пытались защищать родителей. Если мать забирали, так же как отца, какой-нибудь добрый родственник или даже бывшая домработница могли взять на себя заботу о ребенке, хотя это было небезопасно для них самих. Одна мемуаристка описывает ночь ареста своей матери. Когда мать в 5 часов утра увели, сотрудники НКВД хотели забрать и ее (тогда 12-летнюю), и ее младших брата и сестру в детский дом, но нянька стала яростно сопротивляться, разыгралась шумная сцена – нянька кричала, дети плакали. В конце концов энкаведешники оставили детей с нянькой, взяв с нее подписку о том, что она берет всю ответственность на себя и получит от бабушки детей письменное заявление об оформлении опеки [68]

[Закрыть]
.

Реакция

Оглядываясь на 1937 год более трех десятилетий спустя, Солженицын писал:

«Откуда нам знать и почему думать об арестах? Что сменили всех областных вождей – так для нас это было решительно все равно. Посадили двух-трех профессоров, так мы ж с ними на танцы не ходили, а экзамены еще легче будет сдавать. Мы, двадцатилетние, шагали в колонне ровесников Октября, и, как ровесников, нас ожидало самое светлое будущее» [69]

[Закрыть]
.

Это заявление, которое немногие другие пережившие сталинскую эпоху нашли бы в себе смелость и моральную силу сделать, напоминает нам, что террор не для всех был террором. Описанное Солженицыным отношение было обычным – пожалуй, даже типичным – для молодых людей, пока дело не касалось их собственной семьи. Последняя оговорка, впрочем, очень важна, ибо арест одного из членов семьи мгновенно менял все. Между тем, что значил террор для тех, кого он коснулся лично, и тем, что он значил для остальных, лежала целая пропасть. Нина Костерина в 1937 г. была пятнадцатилетней школьницей, счастливой, деятельной, полной идеализма и энергии. Но вот случилось немыслимое: Нининого отца арестовали. Ее жизнь стремительно понеслась вниз по спирали отчуждения, изоляции, депрессии, хотя формы остракизма и школьных проблем, с которыми ей пришлось столкнуться, были сравнительно мягкими для человека в ее положении. В ее дневнике стали появляться меланхоличные записи о порванной дружбе, утраченных возможностях, ухудшении отношений в семье. «Чувствую себя очень странно – какая-то огромная чудовищная пустота, – писала она. – Что делать? Куда деваться? Мне все кажется, что это сон – дурной противный сон. Вот сейчас проснусь – и все будет по– старому, хорошо и ясно... Сижу, читаю, а в сердце вдруг кольнет что-то нестерпимо острое, тоска защемит... Ах, зачем это не сон!» [70]

[Закрыть]

Первая реакция многих жертв и их родных – невиновного арестовали по ошибке и скоро отпустят. Иногда ей сопутствовала уверенность, что всех остальных взяли за дело, заставлявшая только что арестованного человека сторониться соседей по камере. Жены почти всегда продолжали верить в невиновность мужей, посылали им передачи, писали бесконечные ходатайства властям. Невзирая на пример жены Якира, растиражированный «Правдой», никто в действительности и не ждал от них другого; даже официальные лица считали их хлопоты нормальным делом, а не доказательством их собственной вины. Конечно, встречались и жены, реагировавшие менее однозначно. Один из примеров – Юлия Пятницкая, жена старого большевика, работника Коминтерна И. А. Пятницкого; записи в ее дневнике свидетельствуют о ее терзаниях после ареста мужа. Сначала самым сильным чувством был гнев – как он допустил, чтобы такое случилось с ними? – и она винила его за то, что не донес в свое время на сослуживцев, которые ей казались подозрительными. Потом начались более тяжкие сомнения: может, он на самом деле шпион и всегда им был, «и потому так жил он, и был таким замкнутым и суровым. Очевидно, на душе было темно...»В таком настроении она была «способна плюнуть ему в лицо, назвать его именем шпиона» [71]

[Закрыть]
.

На детей арестованных сильнее, чем на жен, давили, понуждая отречься от родителей, это был весьма популярный ритуал в школах, пионерских и комсомольских организациях. Хотя чуть ли не каждый мемуарист вспоминает случаи, когда сын или дочь стойко сопротивлялись нажиму [72]

[Закрыть]
, большинство уступали. Но это, конечно, мало говорит нам о том, что они чувствовали в душе. Большинство мемуаристов, родители которых были арестованы, говорят о своей непоколебимой вере в их невиновность, немногие имеющиеся в нашем распоряжении дневники свидетельствуют о том же. Кулацкий сын Степан Подлубный, так старавшийся стать хорошим советским гражданином, когда его мать была арестована, не только сразу отмел мысль о ее виновности, но и потерял веру в советскую власть: «Мне и присниться не могло, что такую почти неграмотную женщину, как мама, сочтут троцкисткой... В своих худших кошмарах я не мог представить, что ее арестуют за эти старые грехи [кулацкое прошлое] теперь, когда ее нынешняя жизнь совершенно безгрешна» [73]

[Закрыть]
.

Подлубный, впрочем, был уже взрослым молодым человеком с некоторым жизненным опытом. Наверняка дети помладше порой сильнее поддавались влиянию суждения коллектива о своих родителях, особенно если арестованы были оба. Пока 9-летнему Егору Алиханову не вправила мозги старшая сестра, Елена Боннэр, первой его реакцией на арест отца было безоговорочное признание виновности последнего. «Вот какие враги народа бывают, – цитирует его слова Боннэр, —даже в отцы пробираются » [74]

[Закрыть]
.

Что бы ни думали про себя друзья, более или менее дальние родственники и коллеги арестованного о его виновности, благоразумие подсказывало прервать все контакты. Почти все так и поступали, оставляя ближайших членов его семьи в изоляции. Исключения встречаются, но они носят тот же героический и нетипичный характер, как истории о неевреях, прятавших еврейских детей на территориях, оккупированных нацистами, во время Второй мировой войны. Пока длился террор, членов семей жертв сторонились как разносчиков чумы. Но и после того, как в конце 1930-х гг. террор пошел на убыль, супруги и дети его жертв на многие годы остались заклейменными, с особыми пометками в личных делах на работе, в вузе и т. д. Скрыть факт ареста родственника было крайне трудно, разве что полностью сменить все документы; от тех, кто не был на это способен, требовали указывать данный факт в официальных анкетах и автобиографиях.

Среди тех, кого Большой Террор лично не затронул, зафиксирована самая разная реакция. Некоторые верили в виновность руководителей, павших жертвами террора, и считали, что они заслужили наказание. «Орджоникидзе людей расстреливал, а теперь и сам умер»– эта реплика, пусть и по поводу самоубийства, не связанного напрямую с Большим Террором, иллюстрирует существовавшее в народе мнение, что смерть любого коммунистического лидера, независимо от обстоятельств, может быть для него событием безразличным или благословенным, но уж никак не утратой. На некоторых предприятиях в эпоху Большого Террора развилась коллективная подозрительность в отношении администрации – рабочие начали считать, что все директора заражены нелояльностью как класс. Реакция ленинградских рабочих на показательные процессы включала и тревогу, как бы враги не отделались слишком легко, и убежденность, что правящая элита разложилась, потому что в ней слишком много евреев и совсем нет рабочих. «Всех красных правителей уничтожат», «Теперь очередь за другими руководителями, за Сталиным»– вот обобщенное выражение такой позиции [75]

[Закрыть]
.

Один послевоенный беженец, оглядываясь на свою жизнь в СССР, когда он был учителем в Казахстане, вспоминал свое одобрительное отношение к показательным процессам, поскольку личное знакомство с некоторыми из арестованных государственных чиновников убедило его, что ничего лучшего они и не заслуживают:

«Приведу типичный пример. В 1932 г. мне пришлось просить помощи у Наркомата просвещения Кахахстана. Меня послали к Таштитову, зам. наркома просвещения. Это был молодой партиец, невысокий, с рябым лицом. Он принял меня, развалясь в кресле. Когда я стал рассказывать, что в школе ликбеза нет ни тетрадей, ни учебников, ни керосина, он вскочил и заорал: „Что вы ко мне лезете с вашими тетрадями! Я и так все знаю! Нечего мне рассказывать! Заявку подали – ну и ждите! Будет тут каждый надоедать заместителю наркома просвещения из-за керосина“.

Через пять лет Таштитов, ставший к тому времени первым секретарем ЦК комсомола Казахстана, был разоблачен как "враг народа". Признаться, я ему совершенно не сочувствовал» [76]

[Закрыть]
.

Среди послевоенных беженцев были и другие мнения. По словам одного маляра, «газеты вопили о „врагах народа“, но простые люди им не верили». Одного кузнеца, когда он услышал радиорепортажи о показательных процессах, мысль о том, что у советской власти естьвраги, немало воодушевила. И он, и все остальные в его колхозе любили эти передачи; по его мнению, «много было людей, которые боролись с советской властью и которых эти репортажи из зала суда ободрили, потому что они поняли, что подсудимые были против советской власти». Другие точно так же симпатизировали обвиняемым на том основании, что любой враг Сталина – их друг. Видно, Троцкий и остальные выступали за освобождение закрепощенного крестьянства, поэтому их и судят, написал один аноним после процесса Пятакова. Крестьяне-сектанты после показательного процесса и казни Зиновьева и Каменева в 1936 г. молились за упокой их души [77]

[Закрыть]
.

Коммунистам, конечно, недоверие давалось не так легко. Один московский коммунист среднего ранга передает в своем дневнике за 1937 год сомнения старого товарища по партии в том, что у партии через двадцать лет все еще так много активных врагов. К тому же, по его словам, и Надежда Крупская, вдова Ленина, жаловалась в его присутствии на «совершенно ненормальную обстановку, отравляющую жизнь», а другой видный старый большевик высказывал мнение, что Ежов введен в заблуждение безответственными доносами и дезинформацией иностранной разведки и, в свою очередь, вводит в заблуждение партийное руководство. Но сам автор дневника не мог допустить сомнение в свою душу, по крайней мере, не мог признаться в этом в дневнике. «Как же могу судить [я], рядовой партиец? Конечно, иногда закрадываются сомнения. Но не верить партруководству, ЦК, т. Сталину не могу. Это было бы кощунственно не верить партии» [78]

[Закрыть]
.

Мнение людей о Большом Терроре менялось со временем. В дневнике Андрея Аржиловского (крестьянина, бывшего политзаключенного при советской власти, сосланного в 1937 г. в провинциальный городок) первая реакция на процесс Пятакова – одобрительная: «Прочел обвинительную речь прокурора по делу троцкистского центра. Это было великолепно! Вышинский хорошо потрудился». На смену быстро пришло ощущение, что преступления обвиняемых свидетельствуют о полном разложении верхушки: «Если сотни искренне преданных, закаленных в боях коммунистов... в конечном счете оказываются негодяями и шпионами, то кто гарантирует, что нас не окружают одни обманщики? Где гарантия, что самые великие и уважаемые не сядут завтра на скамью подсудимых?»Через несколько месяцев Аржиловский совершенно отказался от мысли, что какая-либо измена действительно имела место. В июне он записал в дневнике по поводу известий об измене в рядах военачальников: «ГПУ раскрыло целую группу тайных агентах в высоких чинах, включая маршала Тухачевского. Обычные казни. Повторение Французской революции. Больше подозрений, чем фактов. Научились у французов убивать своих» [79]

[Закрыть]
.

Любовь Шапорина, представительница ленинградской художественной интеллигенции, 30 января 1937 г. сделала в дневнике странную запись по поводу процесса Пятакова. Этот пассаж кажется сочетанием иронического скепсиса, подлинной ненависти к коммунистам и желания обвести вокруг пальца непрошеного читателя:

«В руководстве каждого [наркомата] предатель и шпион. Пресса в руках предателей и шпионов. Все они члены партии, прошедшие все чистки... Идет непрерывный процесс разложения, измены и предательства, и все это прямо на глазах у чекистов. А что же те вещи, о которых на процессе не говорили? Насколько они должны быть ужаснее. И самое худшее – полная откровенность обвиняемых. Даже лафонтеновские ягнята пытались оправдаться перед волком, а наши волки и лисы – люди вроде Радека, Шестова, Зиновьева, понаторевшие в этом деле, – кладут голову на плаху, как ягнята, говорят „mea culpa“ и все рассказывают; они как будто исповедуются».

В той же записи звучит резкая и неприятная антисемитская нотка:

«Вдруг оказывается, что г-н Троцкий уже все рассчитал заранее, все было готово, машина уже запущена. Изумительно! Но, как всегда у евреев, спланировано не слишком тщательно и обречено на провал... Они задумали съесть русских на обед, считая, что те и так свиньи. Погодите, дорогие, русский народ вам покажет, где раки зимуют» [80]

[Закрыть]
.

В дневниках Марии Сванидзе, невестки первой жены Сталина, остававшейся в кругу сталинских близких до самого своего ареста в эпоху Большого Террора, зафиксирован целый ряд сменяющих друг друга реакций. Во время процесса Зиновьева-Каменева в 1936 г. ее внимание главным образом сосредоточено на разлагающем влиянии привилегий. Подсудимые – люди, «которымвсегда не доверяла , не скрывая этого, но то, что развернулось, превзошло все мои представления о людской подлости». Все – террор, вредительство, растраты – совершалось «только из карьеризма, из алчности, из желания жить, иметь любовниц, заграничные поездки, широкую жизнь и туманные перспективы захвата власти дворцовым переворотом...»В более поздней записи она раздумывает над причинами бед в повседневной жизни СССР и начинает осознавать, что это, должно быть, результат вредительства. Как еще можно объяснить то, что на текстильных фабриках полно стахановок– ударниц, а в магазинах невозможно купить ткани? «[Вредители] мешают, мешают на каждом участке строительства жизни, и надо беспощадно с этим бороться».

Потом данная тема надолго исчезает со страниц дневника Сванидзе и возвращается только в одной из последних записей (7 августа 1937 г.), когда она, очевидно, уже начала чувствовать сильнейший страх и подавленность. Она по-прежнему изо всех сил цепляется за мысль, что все «враги» – это совершенно другие люди, не такие, как она, «социально-чуждые», классовые враги:

«Я часто, идя по улице и всматриваясь в типы и лица, думала – куда делись, как замаскировались те миллионы людей, которые по своему социальному положению, воспитанию и психике не могли принять сов. строя, не могли идти в ногу с рабочими и бедняцким крестьянством, в ногу к социализму и коммунизму? И вот эти хамельоны на 20-м году революции обнаружились во всем своем лживом облачении».

Но террор неотвратимо приближался к ней, и ее вера в то, что все арестованные действительно виновны, заметно поколебалась: «Настроение создалось тяжелое. Недоверие и подозрительность, да и что удивительного, когда вчерашние знакомые сегодня оказываются врагами, много лет лгавшими и носившими маску».Мужа Марии Сванидзе арестовали в декабре, а вслед за ним и ее саму; проведя несколько лет в тюрьме, оба были расстреляны [81]

[Закрыть]
.

Пока мало известно о реакции на Большой Террор самих сотрудников НКВД, осуществлявших его. Но случайные обрывки сведений обнаруживаются в самом неожиданном контексте, например в заявлении на выплату пенсии. Офицер НКВД Д. Щекин, начальник районного отдела внутренних дел в Курской области, последнюю неделю своей жизни летом 1938 г. провел, посещая семьи жертв Большого Террора и выпивая с ними. 4 августа он покончил с собой. (Нам это стало известно, потому что его сыновья впоследствии ходатайствовали о пенсии за отца, но получили отказ на том основании, что он покончил жизнь самоубийством.) Другого начальника райотдела НКВД в Куйбышевской области во второй половине 1937 г. обвинили в том, что он расконвоировал «разоблаченных врагов народа», отправлявшихся в ссылку. Под предлогом собрания, посвященного предстоящим выборам в советы, он позволил более чем 200 членам колхоза «Гигант» проститься с родными и соседями. За этот проступок его самого разоблачили как врага и арестовали [82]

[Закрыть]
.

Официально «перегибы» Большого Террора были осуждены на XVIII съезде партии весной 1939 г., через несколько месяцев после смещения с должности и последующего расстрела Ежова. Несомненно, этот процесс было трудно остановить, поскольку первые признаки попыток изменить курс относятся еще к январю 1938 г. На январском пленуме ЦК член Политбюро Г. М. Маленков выступил с докладом «Об ошибках парторганизаций при исключении коммунистов из партии, о формально-бюрократическом отношении к апелляциям исключенных из ВКП(б) и о мерах по устранению этих недостатков», в котором привел несколько примеров вышедшего из-под контроля террора, от которых волосы вставали дыбом [83]

[Закрыть]
. Сталин, судя по всему, санкционировал этот доклад, хотя сам участия в обсуждении не принял. Однако его ближайшие сподвижники приняли: Жданов призвал покончить с бездоказательными обвинениями и сделал несколько критических замечаний в адрес НКВД, а Молотов заявил, что необходимо «различать людей ошибающихся от вредителей». Калинин попытался восстановить в правах понятие доказательства вины подозреваемого, предложив «смотреть не по глазам и не на то, что его друг, брат, или жена, или кто-нибудь арестованы, а какие за ним действия» [84]

[Закрыть]
.

Несмотря на прозвучавшее в 1939 г. признание, что многие коммунисты были осуждены неправильно, мало кто из жертв террора действительно вышел из тюрьмы или Гулага в то время и в течение многих последующих лет. Большой Террор оставил на советском обществе глубокие отметины, и не только из-за своих масштабов [85]

[Закрыть]
, но и потому, что десятки лет оставался запретной темой. Только после выступления Хрущева с обличением сталинских преступлений на XX съезде партии в 1956 г. были освобождены большинство выживших жертв Большого Террора. Даже и тогда, как в 1939 г., публичная реабилитация коснулась только несправедливо осужденных коммунистов, а не множества беспартийных, пострадавших тоже.

Нежелание допускать возвращение жертв, вероятно, имело те же корни, что и решение держать сосланных кулаков в месте ссылки, принятое раньше, – казалось слишком опасным пустить обратно в общество тех, кого режим столь тяжко обидел. Положение, что враги всегда остаются врагами, глубоко укоренилось в сознании советского коммуниста, как мы видели в одной из предыдущих глав, рассматривая вопрос о «социально-чуждых». Так же глубока была и уверенность в том, что наказанный враг становится врагом вдвойне. Но если врагов следует изолировать от общества и карать, а кара вызывает только еще большую враждебность, то где же конец всему этому? К несчастью, Советский Союз был велик – «Широка страна моя родная», как поется в песне, – что позволяло использовать пространство для решения социальных проблем точно так же, как полтора века делали англичане, отправляя осужденных в Австралию. Если выловить всех врагов, то в Советском Союзе достаточно места, чтобы загнать их в самые дальние уголки, с глаз долой и, как надеялись власти, из сердца вон. Разоблаченные тайные враги могут снова затаиться – но на этот раз там, где государству легко будет их найти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю