Текст книги "Письмоносец"
Автор книги: Шарлотте Вайце
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Горит только один ночник, абажур светится красным светом, она садится на кровати.
– …чтобы кто-нибудь развел большой костер и кинул меня туда. Когда мир вонзает в тебя свои когти, я уверена, что тогда увижу непривычные вещи. Всего один коротенький сон – и я умру счастливой!
София устало проводит себе по лицу своими большими руками, потом она открывает глаза и глядит на него.
– Ты не расскажешь мне, что тебе снится?
Каспар мотает головой.
– Может, это заразно?
Каспар несколько раз открывает и закрывает глаза. Нелегко превратить картинки в слова. Но сегодня ночью в воздухе висит что-то такое, чего раньше не было. София сидит вплотную к нему, собирается слушать, а впереди у них вся ночь. Снаружи царство непогоды, до ближайшего города много километров, и никто не знает, что они здесь не спят.
– Ну, мне приснилась девушка, молодая девушка, и что я с ней занимаюсь любовью. И вдруг с моим лицом что-то происходит, кожа слезает, и под ним – другое лицо.
– А оно тебе знакомо?
– Нет, но мне кажется, я его должен знать.
Рассказывать свои сны – странное занятие, Каспар раньше никогда не пробовал. Клейкие нити паутины расплетаются.
София подтыкает одеяло вокруг них.
– Ни один человек не знает самого себя полностью. А те, кто заявляет, что знает, те всегда что-то забывают.
София откашливается и начинает рассказ:
– У меня была сестра. Или точнее, мы были больше чем сестры. Мы были сиамскими близнецами и срослись таким образом, что смотрели прямо друг другу в глаза. Мы были как зеркала: если она улыбалась – то и я улыбалась. Если она плакала – то и я плакала. Сначала врачи побоялись разъединять нас. Но когда нам исполнилось три года, в поселок приехал специалист. Он сказал, что слышал о нас. Может, он надеялся, что прославится, если операция пройдет удачно? Врач сказал, что мы не доживем до совершеннолетия, если ничего не предпринять. Кроме чисто физических причин он еще считал, что психически для нас будет лучше, если нас разъединить.
Врач перенес нас с сестрой через гору. Это был единственный раз, когда я покидала поселок. Я помню деревья и белую больницу высоко на склоне горы. Только намного позже мы узнали, что эта была первая успешная операция такого рода во всем мире.
Хотя нас и разделили, мы все равно всегда ходили вместе. Одежда у нас была одинаковая, но все равно окружающие видели, что мы разные. Мира была красивее, это особенно стало заметно после операции.
Я отчетливо помню редкие дни летом, когда светило солнце. Мы были одеты в маленькие платьица, росли с одинаковой скоростью, лежали в стогу сена и смотрели в небо, где птицы летели, куда им вздумается. Мира часто говорила о солнце, она говорила, как было бы чудесно жить там, где посветлее и потеплее. Зимой Мира всегда грустила, а мне всегда было все равно, какое на дворе время года.
С этого стога мы впервые увидели Райнара Руска. Потом мы поссорились из-за того, кто из нас первым увидел новую красную точку, которая шла рядом с Пером-Апостолом. Тогда он был красавец, а мы до того вообще не видели молодых парней. Мы знали только отца, дядю и Пера-Апостола. Мы каждый день поджидали Руска. Иногда мы писали друг другу письма и отправляли их по почте, чтоб быть уверенными, что он зайдет к нам. Мы улыбались ему, но я думаю, что у Миры улыбаться получалось лучше.
София переходит на шепот:
– Мира первой поцеловала Руска. Она просто в один прекрасный день догнала его и прижалась губами к его рту. Руск так и застыл, и похоже, не имел никакого понятия, как ему быть. Мать с отцом обиделись и дали Мире пару подзатыльников, но это не помогло. Мы с Мирой всегда рассказывали друг другу все: какие мужчины из журналов нам больше нравятся, обычно это был, конечно, какой-нибудь король. Но Руск был первым в нашей жизни мужчиной из плоти и крови.
Когда Пер-Апостол пропал, Мира уехала в город и жила на почте у Руска. Я не знаю, сколько это продолжалось, но потом Мира сбежала от Руска и переселилась в большой город, туда же, откуда, как я понимаю, приехал ты. С тех пор она ни разу не писала мне, и я ей тоже ничего не писала. Я думаю, первый шаг должна была сделать она.
София глубоко вздыхает и совсем склоняется над Каспаром.
– Я ей никогда этого не прощу. Как можно простить сестру, с которой у тебя когда-то были общие жилы и вены? На которую ты смотрел все свое детство, единственную подругу? А я-то думала, что Мира считает нашу любовь важнее всего. Как она могла так наплевательски к этому отнестись, наверно, она и впрямь злая?
Будь я Мирой, я бы тоже уехал из этого места, думает Каспар. Поселок такой тесный, было просто необходимо, чтоб кто-то вырвался из него. Но ведь этого не скажешь Софии, когда она лежит рядом и рыдает.
– Но почему, когда Мира уехала, ты не вышла за Руска?
– Любовь – это не компромисс, – фыркает она. – Сперва Руск увидел Миру, а теперь волочится за Лэрке. Ну и пусть, ради бога, если он ее любит.
София утирает глаза и садится.
– Однажды Руск пропадет, – говорит она, – а ты станешь новым почтальоном. Ты должен кое-что знать, но пусть это останется между нами. Это причина того, что твоя работа – пожизненная. Да Руск тебе, наверно, уже все рассказал.
Она озирается в полутемной комнате, тело Каспара светится, как луна.
– С тех пор, как существует наша страна, это всегда хранили в тайне. Белый дворец – убежище короля. Он приезжает сюда, когда ему хочется побыть одному. У нас в поселке на него никто не будет глазеть. Нам дан строгий приказ смотреть в другую сторону, когда он приезжает. Я делаю для него уборку и готовлю еду, а лицо его видела только в журналах. Если его величеству будут письма, не отдавай их мне, а неси прямо ему. Ты сразу узнаешь письмо королю, потому что на нем не будет адресата. Там будет просто красная лаковая печать с изображением солнца. Но Руск тебе, наверно, об этом уже рассказывал.
Каспар мотает головой.
– Это меня беспокоит, значит, он сильно сдал, сильнее, чем я думала.
Она вздыхает.
– Из всего поселка король общается только с Лэрке. А она живет здесь недавно. Иногда он приходит к ней в гости, она для него играет.
– Я пойду спать, – говорит Каспар.
София глядит бодро, ее глаза сияют как синее море.
– Когда-нибудь тебе дадут прозвище, как всем другим письмоносцам до тебя. Пер-Апостол считал своим долгом проповедовать. Фриц-Маркин всегда любезно наклеивал дополнительные марки, если за письмо было недоплачено. Почтарь-Поэт, переходя через гору, сочинял стихи. Раймара Руска по-настоящему зовут Райнар Андерссон, Руском[2]2
Датское слово rusk означает мелкий моросящий дождь.
[Закрыть]его прозвали потому, что он не обращает внимания на плохую погоду. Как ты думаешь, какое тебе дадут прозвище?
Каспар пожимает плечами. Вдруг София склоняет лицо вниз и нежно целует его. Каспар нечаянно дотрагивается до ее руки, она тоже нежная и мягкая. Он в испуге встает с постели. София моргает глазами. Он смотрит на обои позади нее. Это необычные обои, вся стена уклеена маленькими лицами.
Каспар твердым шагом спускается по лестнице, снимает кальсоны и бросается на постель. Его сердце сильно бьется, но он засыпает и не помнит, что ему снится.
За окном слышится гул, Каспар откидывает занавеску, между домами приземляется большой вертолет, сверкающий серебром. Он выходит на улицу, под струи дождя. София уже спешит к вертолету, волчья шуба хлопает на ветру. Вот пропеллер перестает крутиться, дверь открывается, и из нее высовываются три зонта. Затем появляются и сами японцы, они подбегают к Софии, их зонты вертятся на ветру, они кланяются и говорят без умолку. София уходит по направлению к своему дому, а японцы – за ней, словно коты в мягких шкурах. София просит Каспара помочь ее работнику при забое овцы. Его жена простудилась.
Надевать для такой работы униформу почтальона – совсем ни в какие ворота, но у Каспара нет другой куртки. Лэрке и помощник уже стоят возле хлева и ждут. На ней черное платье и шляпка с вуалью.
– Будешь играть? – ухмыляется Каспар.
Она отвечает коротким кивком и зло смотрит на него. Ее лицо блестит от дождя. Работник сосет указательный палец и подставляет его ветру.
– У овец хорошее чутье, – говорит он, – если они почуют запах крови, они начнут паниковать, и качество мяса снизится. По-моему, нам лучше переместиться на западную сторону хлева.
Работник точит большой нож, а Лэрке настраивает флейту. В ее отверстия натекает вода, которая выливается из конца. Прибегает София.
– Им нужен номер сорок три одиннадцать, – кричит она.
– Понятно:
Море темнеет,
Чайкин крик
Блекнет.
– отвечает работник.
Она кивает:
– Хорошая овечка.
– Поторопитесь, – говорит София, – ветер крепчает, и скоро вертолет не сможет подняться. А оставлять японцев у себя на ночь – выше моих сил.
Работник выманивает овцу из хлева, она радостно скачет за ним. Лэрке принимается играть мелодию, печальнее которой Каспар никогда ничего не слышал, а работник, который тем временем делает овце массаж и проводит ножом по горлу, смотрит на нее с раздражением.
– Бодренькое что-нибудь сыграй! – шепчет он.
Лэрке наигрывает марш.
– Ты что, хочешь все испортить? Ты же знаешь, что ей нравится тема из Эльвиры Мадиган.
Лэрке показывает ему язык и свистит в свою флейту так, что из нее вылетают брызги дождевой воды.
– За что тебе вообще деньги платят?!
Лэрке топает ногой.
– Держи ведро, – говорит работник Каспару.
– Ты же знаешь, в моем контракте нигде не написано, что я должна играть при забое, – говорит Лэрке.
Работник ворчит и еще раз делает овце массаж. Она тихонько храпит, как будто засыпает. Лэрке убегает домой.
– Пой, Каспар, – говорит работник и заводит пасхальный псалом.
Каспар подхватывает. Это псалом об агнце, несущем крест. Овца клонит голову набок и смотрит на небо. Когда в ее зрачках отражаются тучи, работник наносит удар, и Каспар замечает только легкое изумление в ее взгляде. Кровь тяжелой струей выплескивается в ведро, пар собирается в облачко, оно поднимается и плывет над долиной. Глаза овцы мутнеют, как застывающий стеарин. Между землей и небом растет тишина, незнакомая Каспару. Она легонько жужжит, и он знает, что сейчас вдыхает тот воздух, который выдохнула овца.
Работник сдирает шкуру и кладет голую овцу на тачку. Перед лицом Каспара плывут белые облака, а после он помнит только, что лежит в жидкой грязи, а работник склонился над ним.
– У меня нога больная, – говорит он поднимающему его работнику, – мне до сих пор тяжело на нее опираться.
Они медленно идут к Софии, а он старается не смотреть на черные овечьи ноги, торчащие из тачки. Японцы выходят из дома, по пути к своему вертолету они все время хихикают и кланяются. Работник заносит туда овцу, а София дарит японцам подарки. Они снова кланяются и благодарят до слез в глазах. Вертолет взлетает.
– Я всегда даю им с собой какие-нибудь товары, – говорит София, – пару варежек и чулки, которые я связала из шерсти той же овцы. Их японцы надевают, когда едят ее мясо.
Каспар глядит вслед вертолету, который исчезает за тучами, как насекомое.
– А что с Лэрке? – спрашивает София.
– По-моему, ей не нравится играть при забое овец, – отвечает Каспар.
– Иди и поговори с ней; мы уже много раз пробовали. Это почти как с японцами. Мясо-то они лопают, а чтобы грязную работу делать – ни-ни. И едят-то они палочками, потому что не любят колоть и резать.
Каспар идет к дому Лэрке и прислоняется к ее двери; она сидит у себя и играет. Звуки так прекрасны, что горы съеживаются. Когда номер окончен, он громко и ритмично хлопает. Она открывает, хлопая ему дверью прямо по голове, он теряет равновесие, падает, лежит в дверном проеме и смотрит вверх, под ее платье. Лэрке яростно дует во флейту и наступает на него. Каспару видны только ее кружевные трусы. Она садится ему на грудь, вцепляется в лицо, бьет его и орет ему на ухо. Каспар терпит все и молчит. Маленькое тело прыгает вверх-вниз по его животу. Он перестает чувствовать что-либо и теряет сознание.
Когда Каспар приходит в себя, он уже лежит на ее зеленом плюшевом диване. В комнате полно зеркал и театральных афиш. В углу туалетный столик с кучей всякой парфюмерии и косметики, вдоль стен – несколько шкафов, ломящихся от бальных платьев, шуб, боа из перьев, а под потолком по периметру комнаты тянется полка для шляп. А сама она сидит в лиловом бархатном халате и чистит ногти.
– А почему нельзя хлопать?
Она с шипением приближается к нему, уже готова вновь на него броситься – но медлит. На одежде Каспара кровь.
– Ты, наверно, редко читаешь журналы?
– Я их вообще не читаю, – говорит Каспар.
– Это, в общем, известная история.
Каспар никогда не видел человека из журналов наяву. Находиться так близко от нее вдруг стало странно. Он дрожит, вглядывается в лицо Лэрке и пытается вспомнить, где он мог ее видеть.
– У меня было турне, я играла в тысяче мест.
– У меня мама часто ходит на концерты, ее дом прямо за концертным залом, – говорит Каспар. – Она меня однажды притащила туда с собой. Это был первый и последний раз, когда я ходил в такое место.
Каспар никогда не испытывал восторга по поводу больших мероприятий. Там на него глазеют много тысяч человек, и даже когда выключают свет, спасения нет. Тогда его лицо светится, и люди отсаживаются подальше. Им больше нравится сидеть в кромешной тьме.
В бледном лице Лэрке, прямой спине и вздернутом носе что-то есть… Постепенно в голове Каспара всплывает картина.
– А слушай, может, я тебя видел? Там на концерте была очень молодая девчонка, и она должна была играть на флейте. Мама мне прожужжала все уши, недели напролет говорила, как ей повезло, что она достала на нее два билета. Но девчонка вдруг взяла и упала в обморок, и концерт отменили.
– Да, это была я, – шепчет Лэрке, и на глаза у нее наворачиваются слезы.
Теперь Каспар просто лежит на диване и слушает. В комнате темно, это хорошо. Он накрывает лицо подушкой, как будто его тут нет. Он всегда так поступает, когда хочет, чтобы друзья рассказали ему всю правду. Каспар ровно дышит, хотя все тело у него болит.
Лэрке располагает к нему еще и то, что он – почтальон.
– Почтальон – он как запечатанное письмо, – говорит Каспар.
– Тогда я тебе расскажу всю эту историю, – говорит она, – даже то, о чем не писали в журналах.
Она просовывает руку под свой лиловый халат, поправляет бретельки белья и вертит между пальцами пряди волос.
– Я начала учиться играть на блокфлейте в школе вместе со всеми. Звучало это отвратительно, слуха ни у кого не было. После школы я садилась у окна и играла сама. Я наслаждалась своими чистыми звуками, а в хорошую погоду я играла перед раскрытым окном. Однажды весной мне откликнулась птица, и мы в течение пяти волшебных минут играли дуэтом. В этот день я окончательно решила стать флейтисткой. Когда я по дороге из школы проходила мимо городского концертного зала, я мечтала когда-нибудь оказаться там на сцене.
Учитель музыки считал, что мне лучше учиться играть на пианино, но родители были за флейту, «потому что ее ты можешь брать с собой куда угодно», как они сказали. Эта флейта была моя собственная, на ней были отпечатки моих зубов. Но ее все равно пришлось заменить на поперечную флейту, когда со мной стала заниматься новая учительница. Она плохо слышала и всегда садилась очень близко ко мне, когда слушала мою игру. У нее был с собой маленький платочек, чтобы вытирать щеки, когда у меня из флейты летели брызги. Тогда я вечно напускала слюней в инструмент.
Я выступала на школьных концертах и участвовала в конкурсах, и мои родители решили, что на этом можно остановиться. Им просто хотелось, чтоб у меня было хорошее хобби. Мама выращивала орхидеи, а отец занимался резьбой по дереву. А я пошла по другой дороге и продолжила играть. На самом деле я занималась со своей учительницей чаще, чем думали родители. Она давала мне уроки бесплатно, потому что у меня был талант.
Лэрке ненадолго замолкает и смотрит перед собой. Она плотнее запахивает халат.
– В какой-то момент родители исчезли из поля зрения и превратились в зыбкий туман. Мне нравился резкий свет прожекторов, я купалась в нем и сияла. У меня появился новый учитель, он скорректировал мою технику, и я обожала его до дрожи. Он сказал, что упражняться по десять часов в день для меня недостаточно. В тот же год я поступила в консерваторию. Но там я особенно ни с кем не общалась, потому что уже тогда давала по сто концертов в год.
Лэрке окидывает комнату взглядом. Хотя ставни закрыты, сквозь узкие щелки просачивается свет. Ставни похожи на плавающие в воздухе черные квадраты.
– Все началось в один день, когда я устала. Я с самого утра отрабатывала новую технику дыхания, а в тот же вечер мне предстояло впервые в жизни выступать в концертном зале – в том самом, где я мечтала выступить в детстве. Зал был набит битком, была середина лета и страшная жара. Я всегда любила далекий гул приглушенного кашля, шуршания конфетных фантиков и публики, пересаживающейся взад-вперед. Но в тот день свет прожектора изменился. Ощущение было такое, как будто потолок раскрылся и оттуда выплыло странное белое солнце. Оно жгло как раскаленные добела угли и резало глаза как ножи. И вот тут-то все и случилось, Каспар. Я упала в обморок, я попробовала вдохнуть глубоко, до самого живота, как меня учили, но упала в обморок. Очнулась я за кулисами, чужие руки расстегивали на мне платье, кто-то протягивал мне стакан воды. Я сказала, что хочу вернуться и продолжить игру. Меня пытались остановить, но я встала. Свет прожекторов обжигал, а меня встретили аплодисментами еще до того, как я успела хоть что-то сыграть. Я глубоко вдохнула воздух, но я знала, что всех четырех частей симфонии мне нипочем не одолеть. Я вперила глаза в бегущих зеленых человечков на табличках запасных выходов, а в начале третьего отделения у меня подкосились ноги, дорогая флейта покатилась на пол, и меня вынесли со сцены, а мне аплодировали стоя.
Каким-то образом мне удалось выползти обратно и забрать цветы. Я ничего не сделала до конца, а мне все равно аплодировали. Я ничего не могла понять.
– В тот вечер что-то такое было в новостях, – вспомнил Каспар, – а на следующий день девочки во дворе играли «во флейтистку, которая упала в обморок», как они это называли. Одна влезала на скамейку и нарочно падала вперед с закрытыми глазами. А кто-нибудь из остальных должен был успеть подхватить ее раньше, чем другие.
– Да уж, они там развлекались на славу, – бурчит Лэрке, стискивает зубы и отводит глаза.
– Я отменила несколько следующих концертов, но когда я вернулась на сцену, все было не так, как прежде. Я просто не могла без содрогания думать о том, что мне будут аплодировать. А мне хлопали: и когда я входила, и когда выходила, и когда мне вручали цветы, и когда падала в обморок. Откуда мне было знать: вдруг моя музыка сама по себе им не нравилась? Я попросила дирижера сказать публике, чтоб они не хлопали. Он отнесся к этому с пониманием и попросил народ сидеть тихо и, если им понравилась музыка, просто улыбаться. Но публика все равно хлопала: они подумали, что дирижер меня не любит.
Когда я после концерта сидела в гримерке и смывала грим, я поняла, что с этим уже ничего не поделаешь. Люди уж так запрограммированы. Когда отзвучала музыка, которая обнажила их чувства, они не могут вынести тишины. Ведь они все такие ранимые, как грудные дети, и незрелые, как подростки. Стоя на сцене, я открывала им свою душу, а им бы и в голову не пришло открыть мне свою. Мы с ними никогда не смогли бы быть на равных.
Лэрке приносит стакан воды, она с тревогой смотрит на Каспара, а он закрывает глаза от ее взгляда. Так лучше.
– Когда я стояла на сцене, я исчезала, – шепчет она, – сперва меня поджаривали на медленном огне прожекторов, а потом меня пожирала публика. Я сходила к психологу, и он посоветовал мне представлять, что люди в зале голые. И вот я стояла на сцене с флейтой в губах и представляла себе, что публика – один огромный розовый пузырящийся кусок мяса. Это немножко помогло, но моя фантазия понеслась без колес. По давней традиции некоторым самым преданным поклонникам, если у них были с собой розы, разрешалось после концерта зайти в гримерку. Я ничего не имела против, просто на какое-то время после выступления оставалась в гриме и в концертном платье. Но если раньше мы обсуждали музыку – теперь я стала набрасываться на них. Я занималась любовью с мужчинами и с женщинами. Потом мы никогда об этом не говорили, но мне стало чуть-чуть легче. Если на сцене все равно приходится обнажаться, почему бы не пойти до конца?
Лэрке смотрит на Каспара, он убирает подушку с лица.
– Я наняла свою старую учительницу музыки, чтобы следить за платьями, гримом и договорами. Когда я еще раз упала в обморок во время концерта, я прижалась к ней, вцепилась ногтями в ее руку и заплакала. Она и бровью не повела, хотя у нее из руки капала кровь, но посоветовала мне найти себе какое-нибудь другое занятие в жизни. Потом она собрала вещи и ушла.
В тот же вечер я сложила в чемодан одежду, украшения, флейту и ноты и взяла такси. Я всю ночь кружила по городу, пока не решила уехать в горы, где у моих родителей была избушка. Ключ лежал под стрехой, как и тогда, когда я была маленькой.
Лэрке облегченно вздыхает.
– Рано утром я лежала в высокой траве на горном пастбище, совсем одна, и слушала, как жужжат пчелы. Я постепенно съедала мамин и папин запас консервов, ходила на прогулку в горы и балансировала по краю глубоких расщелин. Я знала, что мой портрет помещен во всех глянцевых журналах, но здесь меня никто бы не нашел. Единственным, кого я встретила за три месяца, был почтальон, который принес рекламные листовки и местные газеты. А он умел держать язык за зубами.
Возле избушки паслись коровы, я сорвала им травку, и они взяли ее у меня, хотя по ту сторону изгороди росла точно такая же трава. Мне взбрело в голову поиграть для коров на флейте, и тогда я вновь обрела радость от игры. Они не хлопали, просто поднимали головы в наиболее удачных местах.
Каспар улыбается Лэрке, они оба смеются, несмотря на то, что у Каспара болит челюсть.
– Когда лето стало клониться к концу, я позвонила в ближайшую церковь и спросила пастора, не нужен ли им флейтист. Когда он услышал мое имя и сколько я за это возьму, он тут же согласился и обещал никому не разбалтывать, кто я. Хотя это была обычная церковь, я старалась, как только могла. Все прихожане повернулись ко мне и забыли о Боге и о своих ближних. Мне аплодировали, хотя в церкви аплодировать нельзя. В панике я попробовала представить себе прихожан голыми – и после переспала со священником, а он был женат на псаломщице.
Каспар смеется, а Лэрке обижена; она продолжает:
– А потом я услышала о вакансии здесь. У овец слух развит лучше, чем у коров, они услышат, если я где-нибудь сфальшивлю, поэтому перед тем, как выйти к ним, я упражняюсь. К сожалению, в основном тут только Моцарт да Вивальди. Мне самой нравится Стравинский и «Мессия», они сложнее и интереснее. Туристы, которые могли бы меня узнать, в поселок не приезжают. А самое лучшее – что я влюбилась.
Она долго улыбается Каспару, он краснеет до ушей. Каспару нравится ее согбенная фигурка, длинные темно-русые волосы с растрепанными концами, чувственные движения пальцев при рассказе. Без своих одеяний она, должно быть, красива. Лэрке просто сидит и смотрит в пустоту. Может, она ждет его? Каспар, хромая, приближается к ней, садится на подлокотник ее кресла и пытается обнять ее. Но все, что он может, – это сказать «до встречи».
– Ты, наверно, думаешь, что это Руск, – говорит она.
– Да, – шепчет Каспар.
– За кого ты меня принимаешь? – смеется она. – Ну да, я спала у Руска пару раз. Иногда мне трудно заснуть, а он как-то сказал, что я всегда могу прийти к нему, если мне нужно, чтобы кто-то держал меня в объятьях. Но теперь все кончено, он обманул мое доверие. В новогоднюю ночь он начал хватать меня за груди и трогать между ног. Мы с ним всю ночь пили шампанское, нам было так весело. Руск сильно напился, я его таким никогда не видела. Вдруг он вскочил на меня, я заехала ему локтем в живот и убежала. Но я все равно потом стала по нему скучать и решила простить. Но он опять так сделал, когда вы нашли меня в метель. А мне так нравилось лежать голой у него на руках, – но теперь все кончено.
Каспар улыбается Лэрке и осторожно обнимает ее.
– Ты больше ничего не хотела мне рассказать? – спрашивает он.
– Нет, – говорит она, высвобождается, идет к дверям и открывает их.
Каспар стоит одной ногой на пороге и прикасается к ее руке.
– Я влюблена в короля, – говорит Лэрке, – мы почти обручены, только это тайна.
– В короля! – говорит Каспар. – Да если вы поженитесь, тебе будут аплодировать, стоит тебе только выйти на балкон.
– Когда-нибудь я снова стану сильной, – говорит она, – и потом, с моей стороны было бы нехорошо выходить замуж абы за кого. Ведь я очень искусный музыкант.
Она улыбается, слегка выпячивает грудь вперед и говорит:
– Король – это солнце. Раньше говорили, что все короли – родственники солнца, знаешь?
Она смеется.
– Будем друзьями? – говорит она и подает Каспару руку.
Он мотает головой.
– Не могу же я всю жизнь играть для овец, – говорит она и высовывает кончик языка.
Каспар подает ей свою руку с полосками запекшейся крови. Он не знает, чья это кровь: его или барашка.
– До свидания, – говорит он.
Закат такой же красный, он оборачивается и смотрит на Лэрке, которая все еще стоит в дверях.
– Смотри! – кричит она и с восторгом указывает в направлении загона для овец.
Некоторые овцы вылезли из хлева и улеглись на земле.
– Смотри: овцы перестали прятать ноги под шерсть!
Каспар еще не знает, что это – примета близкой весны.
София ждет в гостиной. На ней голубое шелковое кимоно, она быстро поднимается с места и наливает вина.
– Удалось с ней поговорить?
– Нет…
– Ешь, – говорит она, – попробуй свежей баранины Страдивариуса.
Она подает Каспару миску.
– Нет, спасибо, – говорит он.
– А она вкусная, – говорит она.
Каспар поднимается и уходит к себе – спать. Шум за окном какой-то другой, не как прежде. Ветер переменился и принес с собой запахи. Он закрывает глаза и думает о Лэрке. Во сне он долго идет, а дождь плещет и брызжет. Он лежит между ног у Лэрке, она голая, а у нее на животе проступает чужое лицо. Но он стирает его рукой, оно превращается в облачко, которое исчезает прочь из этого мира. Снизу что-то лезет вверх. За стенами что-то громко возится, как будто мыши расплодились в десятикратном размере. Дверь хлопает, здесь пахнет прорастающими растениями. Балки дома потрескивают, как шпангоуты корабля, вышедшего в открытое море.
Оставшуюся часть ночи Каспару снятся хорошие сны. То ли оттого, что похолодало, то ли оттого, что он рассказал тот сон Софии.