Текст книги "Свадебное путешествие"
Автор книги: Шарль Теодор Анри Де Костер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
X
Ничто не предвещало скорого материнства Маргериты, которая тем не менее казалась сотворенной самою Юноной для того, чтобы рожать без всякого труда; однако Поль был уверен, что вскоре ему предстоит стать отцом, и отныне в мечтах рядом с любовью к Маргерите помещал он и ту, какую заранее чувствовал к ребенку, еще не появившемуся на свет.
И на то, как развивается дух Маргериты на лоне природы, он взирал теперь с мыслью о том, что его ребенок унаследует недостатки и достоинства своей матери. Он не хотел читать ей морали на тему любви и почитал себя счастливым всякий раз, как она выказывала понимание этого. Когда малыш станет достаточно «взрослым», чтобы понимать, Маргерита пробудит в нем преклонение перед всем, что в жизни есть настоящего, доброго и прекрасного. Поль знал это. Она хорошо знала сама и смогла бы внушить ему ту несокрушимую жизненную философию, которая перед лицом неизведанного, без конца являющегося нам и всегда закрытого от наших взоров, заключается в том, чтобы видеть жизнь такой, какова она есть, не предаваясь мечтам о жизни иной, но прося для ребенка всего, что она способна ему дать: труда, страданий вкупе с глубокими и долговечными радостями безмятежного духа и той стойкой надеждой, что суть звезда и путеводный маяк всех отважных сердец.
XI
Как-то раз Поль с Маргеритой прогуливалась по берегам великолепных прудов Руж-Клуатр. Они заметили белого слизняка, ползущего в пыли, грея спинку под горячими лучами солнца и веря, что и ему даровано святое право жить. Доверчивая, счастливая козявочка робко сучила лапками, казалось, вознося хвалу Господу за то, что песок так горяч, воздух так нежен, день так светел. Вдруг, стремительный, ловкий, проворный, уже оскалив челюсти, подобные большим зазубренным ножницам, и блестя бронзовым панцирем с золотыми прожилками, из побегов травы, согнувшейся под его тяжестью, выскакивает крупный жук. Насекомое-красавец, но вид у него жестокий и глупый, как у всех, кого сама природа создала убийцами. Слизняк видит его, поворачивает лапки, хочет спастись бегством. Слишком поздно. Жук заносит над ним челюсти и дважды кусает, оставляя глубокие впадины в плоти слизняка. Тот медленно корчится; агония его нетороплива, как нетороплива была и его жизнь. Несколько вялых конвульсий, и он мертв.
– Какой ужас, – произнесла Маргерита. – Что, если я раздавлю это злобное существо?
– Не спеши, – предупредил ее Поль.
Крупный жук челюстями разорвал на кусочки и принялся обнюхивать своими щупальцами еще теплое тело слизняка, пожирая его. Он на глазах разбухал, все продолжая жрать, однако уже не с такой неукротимой алчностью, и вскоре вид у него стал точь-в-точь как у преисполненного блаженства пузатого богача, предающегося сальным утехам здорового пищеварения.
Вдруг, по-тихому, вкрадчиво, едва заметно прошмыгнув в пыли, появился жучок помельче, половчее, и голодный. Он набросился на труп слизняка, сытое насекомое попыталось его отбить; в мгновенье ока развернулась борьба, ожесточенная и зверская, походившая на сшибку двух механических машин.
Тела оставались в полной неподвижности: соприкасались только две головы, казалось, состоявшие из одних только глаз и защищавшие слабую часть тела: брюшко. Обе пары челюстей вступили в борьбу. Насытившееся насекомое потеряло одну челюсть, изо всех сил сжав противника лапками. Выпустить его означало подписать себе смертный приговор. Но голодный жук внезапно дернулся так резко и стремительно, что его пресытившийся соперник опрокинулся на спинку и поднял лапки вверх. Он разделил судьбу слизняка и точно так же был весь выпотрошен. Прежде чем приступить к трапезе, победитель принялся обнюхивать сперва свою еще живую жертву, а потом остатки пиршества побежденного. Но его колебания продолжались недолго; он решил отдать предпочтение слизняку, чье мясо показалось ему слаще, и оставил своего полусожранного врага содрогаться в мучениях отвратительной агонии.
– Увы! – сказала Маргерита, давя ногой и слизняка, и обоих жуков. – Справедливо ли со стороны Господа Бога позволять, чтобы сильный всегда пожирал слабого? Что ж такого сделал этот слизняк, чтобы заслужить смерть?
– Смотри, – сказал Поль.
Агнец, чудесный малютка-агнец, привязанный длинной веревкой к столбу, пощипывал молодые побеги боярышника.
– Какая прелесть! – произнесла, поглаживая его, Маргерита. – Бедное и доброе маленькое животное, взгляни только, как он славно ест! Только поглядеть на него – и, кажется, он так рад тому, что спину ему согревает солнце, а рту есть чем полакомиться! Смотри же! Он не тревожится, ведь я ласкаю его. Ах! Любитель пощипать травку, как хотелось бы мне иметь тебя вместо собачки, ты так добр и прекрасен, маленький ягненочек.
– А можешь объяснить мне, – спросил Поль, – что плохого совершил этот ягненочек, чтобы быть съеденным тобою?
– Мною? – ужаснулась Маргерита, отдернув руку от курчавого руна барашка.
– Тобою; да. Или ты никогда не ела ни бараньей ножки, ни бараньих котлет?
– Твоя правда, – сказала Маргерита. – Но чем я виновата, если Господь Бог не сотворил камни такими же приятными на вкус, как баранина.
В эту минуту мимо них прошла дама с борзой, одетая в серую холщовую накидку с белой оторочкой, в шляпке из рисовой соломки с широкими полями, украшенными розами и маками.
Обе женщины бросили друг на друга взгляд, который не назовешь добрым ни с той, ни с другой стороны. Поль казался смущенным. Дама с борзой удалилась.
Маргерита и Поль, заметно побледневший, продолжали прогулку в полном молчании, пока Маргерита наконец не произнесла глухим голосом:
– Эта женщина похожа на того из жуков, что помельче.
– Это издалека так кажется, – ответил Поль.
– Она недобрая. Ты как думаешь?
– Никак. Мне все равно.
– Ты знаешь, как ее зовут?
– Да.
– И как же?
– Она графиня де Цююрмондт, а крещена как Амели.
XII
Розье еще не осуществила свой план бегства, а Маргерита только и думала что о матери. По утрам она говаривала: что-то она сейчас поделывает? Время завтрака, и ее беспокоит, как бы Сиска не переложила в огонь под кастрюлей хворосту и не насыпала в утреннее питье слишком много кофе и слишком мало – цикория. Она, должно быть, очень грустит. К полудню приготовит обед, а вот Сиске больше не достанется жирных кусочков, которые ей оставляла я. Бедная Сиска! Мне надо бы отнести ей чего-нибудь вкусного. К часу дня Маргерита говорила: «Вот время и пообедать, почему бы мне не отнести ей блюда с нашего стола? Они уж на что лучше. Да ведь она от них откажется». Потом, продолжая вспоминать: «Поевши, заглянет в свою хозяйственную учетную книгу, потом в счета и примется штопать чулки, пуская на заплаты шерсть с тех, что уже сношены так, что не наденешь. Потом, как водится, начнет перетряхивать мои зимние платья, думая вытрясти из них моль, что угнездилась в шерстяных сборках. А после, верно, подумает, что я ее больше не люблю. О! Да еще как люблю-то, бедная матушка, совсем одна! Но ей нельзя долго быть одной: Поль, пойдем же и обнимем ее.
– Пойдем, – отвечал Поль.
Они пошли пешком, преисполненные радости, и остановились перед домом Розье, глядя на шторы и глухо занавешенные окна, все в идеальном порядке. Они позвонили в дверь. Сиска вышла к воротам.
– Мадам, мадам, – завопила она, совершенно позабыв, что надо отворить дверь, которую доктору и Маргерите пришлось толкнуть, чтоб войти, – мадам, вот и Гритье вернулась, мадемуазель Гритье.
Сухой и гневный голос ответствовал:
– Мне до этого никакого дела нет, слишком поздно!
– Слишком поздно? Почему ж? – воскликнула Маргерита, быстро перескакивая с одной ступеньки на другую вверх. – Слишком поздно, мама, слишком поздно?
И она кинулась Розье прямо на шею.
– А он-то здесь, этот? – спросила Розье, не слишком охотно отстраняясь от ласк своего дитяти.
– Я, я здесь, я, – отвечала Маргерита, – та, что оставила вас одну так надолго, но ведь это не моя вина, обнимите меня, маменька, обнимите меня!
Розье отвечала, не обняв Маргериту, а скорее неохотно и грубо сжав ее в руках:
– Иди проси, чтоб тебя кто другой обнимал, зачем тебе мои старческие ласки? Как это можно шесть недель матери не видать, как можно оставить ее одну на месяц, или на два, навсегда, пока сквозь нее трава не прорастет, а ведь пока она сама еще ходит по ней, по траве-то. Вон какая вы нарядная да прямо красотка, вся в парче, ну и пожалуйста. В деньгах-то ты прямо купаешься. Уж не знаю, как и смеешь ты обнимать меня в моих лохмотьях. А этот-то где, твой?
– Здесь, матушка, – отозвался доктор степенным, мягким и чуть взволнованным голосом и поднялся по ступенькам.
Дойдя до конца лестницы, где стояла прямая и суровая Розье, он хотел было обнять ее, как до этого Маргерита. Розье оттолкнула его, говоря:
– Я не люблю обнимать мужчин.
– Разве вы мне не матушка? – мягко спросил он.
– Ваша матушка? – ошеломленно повторила Розье. – Ваша матушка? Да упаси меня Бог!
И она сверху вниз взглянула на Поля с такой ненавистью, что тот содрогнулся от ужаса.
Все это время Сиска, и смеясь и плача, пожимала руки Маргериты.
– Ха-ха! Мадемуазель, мадемуазель, – все восклицала она, – вот и вы опять! Вот опять и вы, мадемуазель!
От несправедливого обхождения Розье Полю стало больно: «Как! – подумал он, – прийти к этой женщине, наивно и доверчиво, любя ее, только и хотеть, что обнять ее за плечи по-сыновьи, чтобы согреть ее старое сердце теплом сердца помоложе, и быть отвергнутым словно последний негодяй!»
Кровь прилила ему к голове, тело бросило в горячий пот, кулаки сами собой сжались, и ему невольно захотелось ударить Розье. Но тут же минутную ярость сменило печальное негодование. Он простил.
Маргериту, любившую Поля уж никак не меньше, чем свою мать, рассердил такой жестокий прием; открыв дверь одной из комнат на втором этаже, она втолкнула туда и мать и Поля. Там, прямо, решительно, она взглянула Розье в глаза.
– Отчего вы не поцелуете его, – спросила она у нее, – отчего принимаете нас прямо на лестнице? Отчего не приглашаете войти?
– А вот так… – отвечала старуха.
И, наступая прямо на Маргериту, такая же прямая и непреклонная, как она:
– По какому праву ты пришла сюда устраивать мне допрос? А если мне не нравится целовать твоего доктора, если я не хочу приглашать его войти? Что в этом ты находишь предосудительного?
– Я нахожу, что вы несправедливы, ведь он мой муж, и не сделал вам ничего, кроме хорошего.
Розье ухмыльнулась.
– Хорошего, – повторила она. – Да что же, с позволения сказать, он сделал хорошего?
Вопреки всему в ней клокотала ненависть, ненависть женщины, которая, случись ей обидеться на само солнце, так и заявила бы ему в самый лучезарный полдень: «Ты – дряхлая луна, свет твой тускл, и годится он разве что на фонарик для райских чердаков».
– Так поцелуете вы его, да или нет? – спросила Маргерита.
– Нет.
– Нет? Нет? Ах вот как, вы отказались. Тогда что ж, не хотите видеть моего мужа, так не увидите больше и меня.
– Не стоит грубить, – сказал Поль.
– Я и не грублю, но ноги моей больше не будет в этом доме. Я теперь вижу перед собою уже не мать, а злющую бабу, и она ненавидит нас обоих. Нет уж, я скорей умру, чем снова сюда приду.
– А и не возвращайся, вот и ладненько, – отозвалась Розье, не без причины усмотревшая в этой гневной вспышке тайную и лукавую расчетливую попытку сблизить ее с доктором. – Не хочешь, так и не возвращайся, – повторила она с глубоким презрением. – Я не умею оценить его. Я его ненавижу, мне хочется увидеть его мертвым и растерзанным на кусочки, а раз ты любишь его больше, чем меня, то и уходи себе!
– Нет, я люблю его не больше, чем вас, я люблю его иначе, вот в чем дело.
– Да уйдешь ты или нет? – вскричала Розье, которая просто подскочила, услышав такие слова. – Уходишь, что ли? Или я тебя сейчас прокляну.
И она с угрожающим видом замахнулась на дочь.
– Я не сделала ничего плохого, у вас нет права проклинать меня.
– Хочешь уйти, так уходи, уходи вместе с ним! Ты что хочешь, устроить мне апоплексический удар? Уйдешь или нет?
– О! Матушка, матушка, что же вы такое делаете, – сказала Маргерита.
– Уходи, – сказала Розье, вздрогнув и побледнев.
– Ухожу, матушка, я ухожу. Но до чего же это несправедливо.
Они ушли, оба расстроенные и с печально поникшими головами от такой безмерной ненависти.
Но Маргерита, успевшая сделать лишь несколько шагов, тут же обернулась и принялась стучать в двери, плача и говоря:
– Открой мне, матушка, открой, обними же меня!
Никто не ответил на эту нежную мольбу.
– Открой же, матушка, отвори, – все повторяла Маргерита.
– Хозяйка запретила мне, – откликнулась Сиска, чуть приоткрыв дверь.
– Открою одной тебе, когда поклянешься мне бросить его, – едко процедила Розье.
– Бросить его? Ну уж нет.
И Маргерита побежала догонять Поля.
Оба шли молча. Напрасно, когда шли они через деревенский пейзаж, птицы на ветках, казалось, пели для них, как и прежде; напрасно и какая-нибудь любопытная славка, перепархивая с кустика на кустик, все поглядывала на них идущих; напрасно вокруг поднимались во всей силе и великолепии необъятные и ласковые роскошества природы, – Маргерита расплакалась.
– Мать моя едва не прокляла меня, – говорила она, – мать хочет, чтобы я тебя бросила; нет, я не брошу тебя, не брошу никогда! И больше не приду к ней, нет! Это несправедливо, это недостойно!
С тех пор прошла неделя, Маргерита больше не смеялась, не пела и утратила все свое очаровательное кокетство.
XIII
Ближе к середине августа она испытала одно из тех неизгладимых, золотыми буквами вписанных в память впечатлений, какие бывают у девственницы, после замужества превратившейся в женщину.
Было два часа пополудни. Уже два дня Маргерита была нетерпеливой, даже сердитой.
– Я устала, – говорила она, – у меня нет никакого аппетита и ломит поясницу. Как противно, – прибавляла она.
Она прилегла. Поль стоял у изголовья ее постели.
Он смотрел на нее, потом сказал ей, улыбаясь:
– Да ведь я хорошо понимаю, в чем дело, – во мне.
Она бросила на него мгновенный признательный взор; потом, покраснев, поспешно зарылась под одеяла. Но было очень жарко, и вот она открыла свое сияющее лицо, круглую шейку, белые и твердые груди, восхитительные плечи; и, запрокинув голову назад, полуоткрыв губы, под которыми виднелись ослепительные зубы, в экстазе улыбнулась тому, кто подарил ей это незамутненное счастье. Она протянула к Полю свои прекрасные обнаженные руки, обхватив ими его лицо, приблизила к своему и подарила ему долгий благодарный поцелуй.
Потом нежно оттолкнула его и возвела очи к небу, словно ища там Бога и говоря Ему: благодарю.
Теперь это была любящая, счастливая женщина, в которой пробуждается молодая мать, уже воображающая, как в недалеком будущем обнимет малыша, которого чувствовала внутри и который уже подрастал в ее лоне; такая Маргерита была еще красивей обычного, одухотворенная, преображенная той бескрайней материнской любовью, что окружает, словно ласка, всех малых и слабых мира сего.
Но в последовавшие дни к ней вернулась печаль. Тогда она опускала голову:
– Бедная мама… Злая мама… – все повторяла она.
Потом бросалась на шею мужу, устремив на него взгляд, полный такой влюбленной признательности, что он мог бы подарить надежду и крепость нищему, всеми покинутому, и говорила:
– Бросить тебя! Нет, Поль, нет, никогда!
И ребенок, эта поэма двоих, обретал жизнь в их молодых мыслях. Будет ли он красив? Или уродлив? Явится в мир живым или мертвым? Нет, он будет добр, прекрасен, смел, пригож, одухотворен, он станет покорителем, он должен царить над всеми, всем управлять. Сколько умных и крепких мужчин, сколько прекрасных молодых женщин одержимы этой мыслью, этой высокой страстью даровать миру высшее существо!
XIV
Вот так и остались Розье с Сиской совсем одни. Словно ливень, обрушились на леденящий порядок их холодного дома грусть-тоска и запустение. Точно скорбь изо всех сил старалась сохранить приличную мину, а траур щеголял в розовом галстуке.
Сиска увядала на глазах. Когда-то она любила старую Розье, а теперь та столь же нестерпимо начинала раздражать ее. Изо дня в день сносить ее себялюбивые вспышки гнева, видеть яростное лицо, сухое и озлобленное, тонкие губы, утратившие способность улыбаться любому доброму чувству, и с которых теперь слетало только горькое слово или отцеженный едкий яд гадюки Ревности: чувствовать, что ее ждет перспектива всегда, всегда жить так, без всякой надежды на перемены, была невыносима для бедной Сиски. Отправляясь спать, устав за долгий день сдерживать себя, она все ворочалась и тряслась в кровати, потихоньку проливая слезы гнева. Наутро простыни, натянувшиеся как жгуты, свидетельствовали о неистовстве ее приступов. Сколько раз ночью, во сне, она принималась ругать Розье, и жестоко колотила ее. Но, едва проснувшись, она стыдилась своих ночных вспышек, и все утро мягкостью обхождения старалась заслужить прощение за зло, которого не совершала.
Ей впору было повеситься на чердаке, не случись нежданного воздыхателя – хитрюги-каменщика с завидным аппетитом, который, вообразив себе, что она будет оставлять для него всякого рода лакомые кусочки со стола, приходил к дому, вставал на колени прямо на тротуаре, смиренно кланялся в пояс так, что спина оказывалась выше головы, точно у гигантской жабы, и попрошайничал у Сиски, а та, взгромоздившись на стол, выслушивала его мольбы через зарешеченные латунные бойницы кухни. Однако каменщик, так и не дождавшись ни сахарку, ни кофейку, ни табачку, ни бульона и вообще никаких объедков, ушел поискать в местах повеселей наживки пожирней. Зато Сиске совсем расхотелось умирать.
Однажды утром, спустившись с тяжелым сердцем и вся в печали, еще не остыв от последнего кошмара, в котором она осыпала Розье столькими ударами, что та превратилась в мармелад, вязкий, как морковный суп, она увидела, что старуха, беспокойная, принарядившаяся и потирающая руки, семеня взад-вперед по кухне, как-то невесело посмеивалась себе под нос.
– Хе-хе! – все повторяла она. – Хе-хе! Чему это вы так удивляетесь, девочка моя? Хе-хе! Цветете и пахнете, как здоровый мужичина, ей-богу. Да вот погляди, что я нашла – прекрасный ситцевый платок, вот, возьми его себе. Красивый ведь, а?
Сиска, ужаснувшись, смотрела на платок, вынутый Розье из своего кармана, платок кроваво-красного цвета в черный горошек. Она уж решила, что этим подарком хозяйка хочет подначить ее пойти и убить Поля.
– Но ведь за это не потребуется сделать ничего плохого, мадам? – спросила она, не решаясь взять платок.
– Хе-хе, да нет же, дурында, – ответила Розье, насильно впихивая его ей прямо в руки. – А вот и лента, будет чем украсить шляпку.
Сиска взглянула на ленту, явно времен царя Гороха и к тому же всю в желтой пыли.
«Шляпку украсить, – подумала Сиска, – да я бы побрезговала такой чулки подвязать!» Но все-таки промолвила:
– Да, да, мадам, и хорошую шляпку. – Потом принесла Розье кофе с молоком и тартинки с маслом, сама же, терзаемая угрызениями, стоило ей лишь вспомнить о своем сне, присела на другом краю длинного стола; разломила громадную горбушку, сочла недостойным съесть ее после совершенного ею же ужасного деяния, не стала намазывать маслом, но, в то же мгновенье побежденная зверским аппетитом, обмакнула кусок в дымящуюся жидкость и проглотила в один присест, как пилюлю.
Розье, с неудовольствием следившая за тем, как такая толстая хлебная горбушка исчезает столь быстро, тут же позабыла неприятное чувство и, в свою очередь, обмакнула в кофе свои намасленные тартинки с жестоким и триумфальным удовлетворением. Даже то, с каким сладострастием она кусала, напугало Сиску – каждый раз, как острые зубы старухи вонзались в безобидное тесто, той так и воображалось, что та откусывает кусок от доктора.
– Ха-ха! Хе-хе, – сказала Розье, прожевав наконец. – Ишь как хорошо устроились: живут себе там вдвоем, он доволен ей, она довольна им. Выставила я их за дверь, а они ничего другого и не заслужили, особенно он. Но вот теперь, Сиска, я как глупый жбан, пустой жбан, треснутый жбан. Они, вишь ты, живут себе в деревне как знатные баре, разъезжают, целуются, счастливые, а я тут как… Но они у меня в кулаке зажаты, вот, я им месть готовлю. Пойдем-ка мы их навестим. Не посмеет же он выставить за дверь мать своей жены. Не посмеют они разводить свои нежности и рассыпаться в любезностях, бесстыдно жить как две горлицы, все клювиками целоваться с утра до вечера. Придется им вынести меня, обласкать. Это недорого обойдется. Ты-то, ты ешь сколько влезет, налегай и на дичь, и на мясо, на пироги, пей вино, пиво пей, лопай вовсю и напивайся вдрызг. Вот тут он и поймет, сколько это стоит. Пустим мы кровь кошельку этих прощелыг. А потом вот и поглядим, как он ухитрится свести концы с концами и владеть домами в деревне. Эй! Сиска… – Встав, подойдя к ней совсем близко, она заговорила очень тихо, поглядывая на кухонную дверь, чтобы убедиться, что их никто не подслушивает: – Попытайся разузнать, где он держит сейф. Выгребешь все оттуда… да не дрожи, вернут ему деньги, через год или пару лет. А пока не вернут – какая ж будет жалкая личность-то! Ей тогда уж поневоле придется сюда явиться и просить, чтоб я ее покормила. Что до него, так пусть издохнет, а я буду смотреть и стакана воды не подам.
Сиска содрогнулась от всего, что надвигалось. Потом, разразившись рыданиями, воскликнула:
– Мадам, мадам, не ходите туда! Они не сделали вам ничего плохого, они любят вас, дайте же и им быть счастливыми. Не ходите туда, мадам! Как недобро все это. Господь, сущий на небесах, накажет вас. Не ходите туда, мадам.
На мгновенье смутившись, Розье тут же вновь приняла лицемерно безмятежный вид:
– Да не переживай ты, завтра и пойдем, но я буду совсем не такой злюкой, как тебе показалось.
Этой ночью Сиске приснился жуткий сон: она видела, как Розье отрезала доктору голову и, видимо, сварила ее, потому что голова стала совсем белая и студенистая. Она воткнула в нее большой нож и длинную вилку. Раскрыв рот и ощерив зубы, она собиралась сожрать ее.
В дорогу до деревни они могли бы пуститься прямо на следующий день, рано утром, не будь у Розье стольких шкафов, сейфов и ящичков, которые надо было закрыть, запаковать и запереть.
Что до мелкой мебели – она боялась, что воры утащат ее из-за дорогой древесины, – то она всю ее заперла на ключ, всю, с пола до потолка во всех спальнях. Все наличные деньги она сдала в банк, разместив под хорошую и надежную гарантию, а старому еврею, рекомендованному ей друзьями как человек честный, отдала на хранение дорогие ткани и серебро, а в дом впустила отставного военного, искавшего места консьержа, не взяв с него денег за постой; однако предоставила в его пользование только лишь кухню с мансардой. Потом, заперев на два оборота двери всех погребов и спален, опечатала их.
Тогда, вздохнув немного свободней, она принялась скрупулезно обмозговывать план действий, точно паучиха, плетущая паутину в надежде заманить туда врага своего.
Обе женщины пустились в путь на третий день, в четыре часа пополудни.
Розье и сама не смогла бы счесть, о скольких же за эти два дня она мечтала злых делах, выпущенных ядовитых стрелах, бесчисленных неприятностях, доставленных свежеиспеченным супругам, дабы внести печаль и скорбь в дом своего супостата.
Мошка, радостно вспархивающая к самому солнцу, не замечает сетки, на которой, разорванная на части, сложит свою жизнь; птица не замечает охотничьего силка; так и оба несчастных влюбленных, неразлучные друг с другом, думали лишь о том, как быть милыми, счастливыми и творить добро.
Любовь – поэма. Беспечные, они вдвоем читали ее.