355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарль Теодор Анри Де Костер » Свадебное путешествие » Текст книги (страница 10)
Свадебное путешествие
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:06

Текст книги "Свадебное путешествие"


Автор книги: Шарль Теодор Анри Де Костер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

XXV

Вот настал день, когда, ввиду непредвиденных и значительных трат, в доме доктора совсем не стало денег. Слишком гордый, чтобы беспокоить клиентов записками с просьбами выслать ему гонорар, он предоставил им заплатить когда им будет удобно.

На следующий день были его именины. За неделю до того на него наприглашали множество гостей, дабы «закатить даровой стол с гуляньем для всей округи».

В восемь часов Маргерита вошла в спальню Розье. Та, услышав, что вошла дочь, положила руку на ручку двери и принялась открывать и закрывать ее, показывая, что хочет выгнать отсюда Маргериту.

Та встала перед нею с почти умоляющим видом.

– Но, матушка, – говорила она, – ведь это для вас так мало значит, всего двести франков, а нам как раз столько и нужно! У вас даже в ящике и то больше лежит.

– Ни единого су. Ни гроша! То есть как! Двести франков за один день, когда мне приходится вкалывать полгода, чтобы заработать половину, четверть того! Двести франков!..

– Да ведь именины, матушка? Такое бывает только раз в году.

– Да, раз в году! А дорогие фрукты, дичь и цыпленок – изо дня в день! А все эти комоды и картины, и ваш замок со служанками! Думаешь, это ничего не стоит? – И продолжала, тыча пальцем в постель и стулья из розового дерева и в обои на стенах: – А еще кашемировые шторы, и изголовье, обитое кашемиром… – хотя оно-то было обито кретоном, – и ковер, по которому я ступаю, да он роскошней всех, какие только лежали у меня на карточном столе в «Императорских доспехах», а еще золотые подсвечники, и зеркала малые и во весь рост, и китайский фарфор, да это будто спальня королевы, вот что!..

– Матушка, это ваша спальня, со всего дома собрали, чтобы сделать ее покрасивей.

– А это мне плевать! Ни франка, ни сантима не дам.

– Матушка, уверяю вас, во всем доме не сыщется и пяти франков.

– А мне что за дело?

– Надо за столько всего уплатить: за фрукты, сладости, мороженое.

– Фрукты, сладости, мороженое! – Розье пришла в страшную ярость. Побледнев и сжав кулаки, она стала наступать на дочь: – Ах, тебе на мороженое! Пройдоха! На мороженое! Ах, теперь ты у меня просишь денег, чтобы вложить их в клювик босяку этому, этому голодранцу, дырявому бочонку, у которого, уж не сомневаюсь, еще и полным-полно долгов! На мороженое! Да лучше я ему вот этими старыми пальцами шею сверну! Ха-ха, им на мороженое! Да-да, вот все они такие, эти вежливые господа. На мороженое! Ступай-ка вот глянь, не убежало ли оно, твое мороженое! А все это – и замок, и прислуга – это только пыль в глаза пустить, людей роскошью ослепить! На мороженое! А хоть портному-то своему он платит? Ведь у него, по крайней мере, раз в неделю новое платье. А просят взаймы на мороженое! А глянь-ка теперь сюда, – и она ущипнула ее за оборки платья там, где был кринолин, – а ну-ка, это ведь из ситца, швейцарский ситец за тридцать сантимов, и при этом он никому ничего не должен! А как же я-то никогда не бегала ни за кем собачонкою и не строила угодливую рожу, выклянчивая денег.

– Матушка, это нам задолжали. Перед нами просроченных и неуплаченных обязательств, по крайней мере, двадцать тысяч франков…

– Двадцать тысяч! Ого! Ого! Ого-го! – заверещала Розье, заливаясь злобным хохотом.

Маргерита поняла: то шипела в ней зависть к ее мужу, та печальная, жестокая и неуправляемая зависть, которая сжигала изнутри старуху Розье. Хохот длился долго и сменился почти нежною улыбкой. Маргерита поверила в то, что матерью овладели лучшие чувства, и бросилась ей прямо на шею.

– Матушка, бедная матушка! – вскричала она, обнимая ее и покрывая поцелуями.

– Ну-ка прочь от меня, – сказала Розье, отстраняясь, – ты чего это?.. Знаю, зачем меня обнимаешь; это все ради денег. Не получишь ты у меня наследства, вот так-то! Размещу-ка я их под пожизненную ренту. Так я хоть буду знать, что он-то до них не доберется! Заработал двадцать тысяч франков? Хо-хо! Ого-го-го-о!

– Матушка, чем смеяться, лучше подите да взгляните мои гроссбухи.

– А у вас в гроссбухах каждый черкает что хочет…

– Матушка, да один только господин де С., он тут поблизости живет, у него баронский титул, так он задолжал ему семнадцать сотен франков.

Розье снова безумно расхохоталась:

– Ах! Ах! Семнадцать сотен! Это за что же? Ха! Ха! Ха! Ха! Такому оборвышу, что берет всего по франку за визит, – семнадцать сотен!

– Но, матушка, это только за принятые роды и сопутствующий уход за роженицей.

– Семнадцать тысяч? Ах! Ах! Да он, должно быть, принимал роды у нищенки с соборной паперти?

– Я вас прошу, мама, не оставить меня в затруднительном положении.

– Нет, не дам ни сантима; ты бросила свою старую мать ради такого негодяя, решета дырявого, и после этого приходишь по его же просьбе, а ведь это ты по его просьбе приходишь…

– Мама, да за кого вы его принимаете?

– За того, кто он и есть: за мужика безалаберного, который тебя по миру пустит, тебя и детей твоих.

– Но, матушка, ведь придут люди, подумают, что мы совсем бедные, мы лишимся уважения, Поль потеряет клиентуру; дайте же, мама, добрая злая мама!

Маргерита схватила ее за руки и принялась целовать их.

Розье осталась безучастной. На мгновение она смягчилась, лицо разгладилось, – она видела дочь свою; глаза чуть увлажнились; но неистребимая ненависть завистливых бедняков одержала верх над материнским чувством. Она улыбнулась опять, но на сей раз страшной улыбкой, и проговорила тихо и свирепо:

– А знаешь, как делают, если назвали кучу гостей, а в доме нет и двухсот франков? Отправляются к крестьянину, занимают у него хороший кус черного хлеба, хрена и четверть фунта масла – ведь это на праздник, и каждому гостю дают жирную тартинку, головку хрена, а еще выставляют перец и соль. И говорят: постно наше пиршество, ибо мы бедны. Но когда придет день и достанет у нас двухсот франков, чтобы выкинуть их в окно или заткнуть ими ваши глотки, мы еще раз вас пригласим!

– Матушка, я прошу вас!

– Нет, нет, нет и нет!

– Мама!..

– Хочешь, дам тебе пятьдесят сантимов?

В эту минуту кто-то позвонил в дом с улицы. Спустя несколько мгновений в спальню Розье постучалась девушка, приходившая убирать дом.

– Не здесь ли мадам? – спросила она.

– Да, – отвечала Маргерита, стоявшая за дверью, впуская ее.

– Дворецкий господина барона принес этот пакет для мсье и мадам.

Маргерита распечатала пакет с трепетом душевным. Там, в конверте, лежали пятнадцать купюр по сто франков Французского банка и еще четыре банкноты по пятьдесят франков Национального банка Бельгии.

– Ах! Мама, как я рада! – воскликнула Маргерита, расписываясь в получении денег. – Теперь ты видишь, что я сказала правду!

Она прыгнула на шею Розье, раздосадованной и закусившей губу, – однако за обедом та разговаривала с Полем почти уважительно.

XXVI

Опьяненные взаимной красотой и молодостью, Поль и Маргерита беспечно порхали по жизни. Они любили друг друга как дети, играли в прятки, в догонялки, бегали взапуски по дому, по саду, повсюду. Они жили играючи. Если кто-то звонил во входную дверь и Маргерита, за отсутствием служанки, шла отпереть сама, Поль шел следом за женой, и Розье, сидевшая у себя в комнате, слышала, как в гостиной они обмениваются крепкими, звучными и долгими поцелуями.

Как живо эта прекрасная любовь воскресила в ней собственное прошлое! Она тоже любила, она тоже была счастлива. Особенно помнился ей один денек, проведенный за городом, с любимым, потом ставшим ей мужем.

В праздничный день кермессы они гуляли в полях и уже далеко ушли от ярмарочной площади у пруда и от пиликанья ее писклявых или басовитых скрипок, барабанов и труб. Они долго бродили вдвоем, среди природы, в поле золотых хлебов, по тропинкам, под необъятным небом, раскинувшимся над их головами.

Уже вечерело, и собиралась гроза, когда они наконец подходили обратно к ярмарочной площади.

Они присели на скамейку, поставленную для гуляющих, держась за руки, как мечтатели, и любовались великолепным зрелищем – прудами, думая, что они существуют лишь затем, чтобы обрамлять их взаимную любовь.

В одном из двух прудов вода стояла выше. Между ними была запруда. В том, что помельче, от дуновения теплого морского ветерка шуршали султанчики камышей. В том, что был повыше, по воде бежали блуждающие огоньки. По берегам росли вязы и тополя, но были на неровных берегах и глухие уголки, заросшие ивами и акациями, из-за которых нет-нет да и вырисовывалась красная крыша домика или изящный силуэт маленького шале. Небо сверкало как сталь, солнце уже растворялось в фиолетовых тучах и из-за горизонта, за которым уже спрятало половину своего диска, разворачивало над Вселенной гигантский, состоявший из лучей веер. В балаганах зажигали фонари; отражаясь в воде, они казались длинными, застывшими огненными змеями. Звон литавров, барабанная дробь, пестрота китайских колпаков, крики бродячих акробатов, попугаев, орлов, взрыкивание львов и мяуканье тигров, запертых в клетках ярмарочного балагана, – все было оглушительно.

Головокружительно и феерически кружились карусели, все в огнях, покрытые красной парчой с золотыми блестками. Мужчины, женщины, девушки, мальчуганы смеялись, свистели, пели. Странный гул больших толп, в котором всегда слышней всего грубый дух распаленных страстей.

Они остались вдвоем на скамейке, погруженные в себя и в свою любовь.

Мимо шли люди всех сословий, в том числе и одна молодая особа. Она, держа под руку мужа, вела за собою двух детей. Следом шли две служанки, совсем ошалевшие от веселья, явно девицы легкого поведения. Проходя, они, не смущаясь, так и пялились на любовника Розье. Та снесла этот пылкий вызов вакханок с безмолвной ревностью, однако не без гордости. Женщина лет пятидесяти, длинная, сухая и тощая, шла следом, завершая всю компанию. Взглянув на Розье, как казалось ей самой, с пренебрежением, а на самом деле – с завистью, она язвительно произнесла:

– Вот тропа влюбленных.

Спутник Розье не слышал этих слов, Розье повторила их для него.

– Что нам с того? – сказал он. – Эта женщина завидует.

– Ты думаешь, что все женщины бывают завистливы? – спросила она.

– Да, и ты больше других.

Это было правдой.

Они встали, медленно зашагали в поисках полного уединения. Ей нравилось опираться на его сильное плечо, обхватив его обеими руками и чувствуя, как под ее ладонью играют его мускулы. На ходу он прищелкнул пальцами, точно кастаньетами, и вдруг вымолвил:

– Я весь горю.

– Как это горишь? – спросила она, сделав вид, что не поняла.

Тяжело вздохнув, он ответил:

– Да, я тебя люблю.

– А о чем же вздыхаешь? – спросила она.

– О тебе.

– А о других?

– О! Нет, ты меня совсем не знаешь. Минутное увлечение – оно может случиться, ну, какая-нибудь кобылка с хорошей фигуркой, но ее ведь сразу же и бросают.

Он был скульптор.

– Но ты – в тебе моя душа, ты – моя суть. О! Я люблю тебя. – И он осыпал ее нежнейшими поцелуями, теми, какие лучше всего выражают настоящую любовь. – Я люблю тебя за твою доброту, за твою смелость.

Она вкалывала как лошадь, больше, чем лошадь. По четырнадцать часов в день.

– Я люблю тебя за твое доброе сердце, ведь ты так красива!

Этот голос ласкал ее, будто она всеми порами впитывала в себя вино истинной любви, которая суть вся – добро, вся – ласка, вся – обожание. Она тоже «вся загорелась» и уступила.

Они пошли по одной из тех темных тропок, столь желанных для влюбленных пар и казавшихся неразличимыми во мраке, которым ночь окутывает сельский пейзаж. Позади оставались пронзительный шум и гам, доносящиеся из балаганов, их владельцы делали все возможное, дабы смотревшие ослепли от крикливой пестроты, а слушавшие оглохли от несмолкаемого треска барабанной дроби и резкого звучания медных труб.

Они шли безмолвно, погруженные в свою любовь и в непроглядную ночь. Медленно, прижимаясь друг к другу. Сблизившиеся и чувственно, и нежно.

– Никогда еще, – сказала она, немного дрожа, – мы не заходили так далеко в темноте.

– Я же с тобой, стою десятерых и к тому же вооружен.

Она знала, что при нем нет оружия, но рукой, обхватившей его плечо, чувствовала как переливаются его мускулы, твердые точно железо.

Совсем рядом, в пруду, тихонько поблескивавшем, как натертое до матовости серебряное блюдо, отражались темные силуэты деревьев, золотые блестки красной парчи каруселей, в трепетавшей воде дрожали огоньки и голубовато-серое небо с высыпавшими бледными звездами.

Они остановились. Ночь окутала их покровом тьмы, и она испугалась его.

– Пойдем посмотрим балаганы, – сказала она.

– Не люблю я толпы, – ответил он, – побудь со мной здесь.

Ей этого совсем не хотелось, ее пугал и собственный страх, и то, что их могут увидеть прохожие.

Тогда, притворившись, что рассердилась, она с женским коварством возмутилась:

– Никогда ты меня никуда не сводишь, всегда я одна-одинешенька, покажи мне балаганы на ярмарке!

Они вернулись на ярмарочную площадь, настоящее столпотворение пляшущих акробатов, орущих духовых инструментов, страшный галдеж и ослепительный свет.

Они еще были довольно далеко и почти одни на узкой дороге, окаймлявшей пруд.

Она повесила голову и загрустила.

Он сразу это заметил.

– Ну вот опять, – промолвил он с нежным упреком. – У меня тоже полно печалей в жизни, но разве я не забываю обо всем, когда ты рядом? Выше голову, Роза.

– Вам-то что, вы мужчина.

– Сам знаю, но раз уж я мужчина и люблю тебя, то меня надо слушаться. А ну-ка посмейся, вот прямо сейчас, давай, а?

Она рассмеялась и бросилась ему на шею. Любовь победила ее.

Шум и огни балаганов были все ближе. Они слились с толпой. Ей хотелось пробиться в первый ряд. Он, такой нежный с нею, когда они были наедине, теперь, обхватив ее рукой, прокладывал дорогу со свирепым гонором петушка – предводителя своих кур. Толпа расступилась перед ними.

Балаган, в который они зашли, был знаменит. Сперва появился Полишинель, весь в черном бархате с золотыми крапинками, от которых рябило в глазах, он прошелся на пятках, задирая кверху острие башмака, за ним служанка (Баба-Наседка), а вокруг нее заплясали крошечные гномики, сами все в черном, а лица багровые. В этом был некий намек, заставивший толпу захохотать, особенно осиная талия гномиков и краснота их жирных лиц. Их быстро закрутил людской вихрь, и они исчезли. Потом Полишинель, все так же на пятках, задрав кверху носы башмаков, прошел по театру, такой же степенный и в том же черном бархате с крапинками. Тут опять вернулась Наседка с гномиками, подобрала юбки, обернула ими себя и под аплодисменты толпы превратилась в воздушный шар. Шедевр механики. Шар, несомый тем же людским вихрем, взлетел на сцену. Толпа снова захлопала в ладоши. Занавес опустился и представил зрителям пейзаж, целиком состоявший из черных черепичных домиков, ярко видных на фоне красного газона и шоколадного неба.

В пруду лягушки и жабы перекликались все так же строго и печально; тополя и буки всматривались в свои темнеющие силуэты, отраженные в тихих, с металлическим отблеском водах; звезды, тусклые, как любовь – palleat amans44
  Любящий бледнеет (лат.).


[Закрыть]
, говорит Овидий, – зажглись в серой синеве небес и в душе Розье. Она чувствовала себя любимой, хорошо видя, как все окружающее подчеркивает ее счастье; но с безмолвным восхищением смотрела на своего мужчину, своего гордого возлюбленного, на плече которого, обхватив его руками, повисла теперь всем своим весом, чего он, кажется, даже и не заметил.

Заметив, что она устала, он предложил понести ее. Она энергично запротестовала, хорошо зная, что на руки-то он ее возьмет, да долго не пронесет, и особенно из женской щепетильности, не желая выглядеть как дитя на руках у кормилицы. А кроме того, в предательском свете какого-нибудь фонаря могли заметить, что один башмак на ней совсем рваный.

Они ушли с ярмарочной площади.

– Взгляни же, – вымолвил он, вдруг став красноречивым и поэтичным, – взгляни, смотри же на эту звезду, Венеру, звезду сияющую, звезду любви и чаяний, смотри же на нее. Тот, у кого в душе, несмотря на все горести и невзгоды, несмотря на жестокую борьбу, нет этой звезды, – тот мертв, и пусть он достанется псам.

Она, целуя его руки в знак того, что готова стать его рабыней, ждала других слов, понадежней, ждала обещания жениться, как всегда ждут его и девушки из народа, и все девушки мира от тех, кто признается им в любви.

– Ты одна не останешься, и та самая рука, которую ты держишь…

Не договорив, он стал целовать ее.

Она, продолжая целовать его руку, чувствовала себя почти счастливой; однако никогда не покидающая женщин мысль, напоминающая о легкомыслии и грубости мужчины, помешали ей обрадоваться тому, как заколотилось, взывая к любви, ее сердце.

С деревенской равнины донеслись до них опьяняющие ароматы цветущего хлебного поля.

– Я устала, – сказала она.

Они зашли в садик, один из тех, что окружали пруд, сад, обсаженный деревцами и кустарниками и состоявший из зеленых беседок, разделенных лишь низенькими оградками. Там, на скамейках, в ниспадавшем с небес и отражавшемся в водах смутном сиянии, ясно различили они силуэты обнявшихся влюбленных пар. Стояла такая тишина, словно в саду не было ни души. Мальчик в белых одеждах, бесшумно бродивший меж беседок, как призрак, светился во мраке.

Двое людей, соединенных счастием, угадывали и размолвки, и ревность, и горести, и поцелуи, подаренные под покровом тьмы.

Сколько же их тут было, этих любовников, алкавших счастья и обретших его в этом темном уединенье, в безмолвии ночи! Снаружи шелестела листва, тихонько жужжали цикады, квакали лягушки, шипели жабы. Иногда до них долетал звук тяжелых шагов дальнего прохожего и голос какого-нибудь пьяного грубияна, напевавшего непристойные куплеты, от которых Розье заливалась краской. Он негодовал. Они любили друг друга прекрасной, нежной и большой любовью, с самым неистовым пылом. Они сидели, глядя в глаза друг другу в бледном свете серой и жаркой летней ночи, держась за руки, прижимаясь губами к губам, она – у него на коленях.

Жар земли, жар неба, умиротворенность деревьев, склонивших сонные листья, разожгли в них любовный огонь. Все вокруг перестало существовать для них – остались только нежность, ласки, добро! Отвратительный мир с его каждодневной борьбой за существование исчез. Их опьянили звуки ночи любви, ароматы зреющих хлебов, все голоса, все вздохи природы.

И вот больше ничего не осталось, только одиночество, отверженность, зависть! Ничего нет, даже ребенка отобрал чужой; и тот, кого она так любила, теперь только пыльный скелет на краю кладбища; ничего, одно опустошение, страшное опустошение и мучительный вид счастья человека ей ненавистного!

Ну нет, с этим пора кончать. Розье хотела быть счастливой, любимой, обласканной дочерью, всегда быть с ней, только с ней, без «этого негодяя» мужа, в собственном доме, который она, если надо, превратит в золотой дворец, только бы заполучить Маргериту обратно.

Часть третья

I

Наступил сентябрь, месяц влюбленных, мечтателей, поэтов, художников; месяц нежных полутонов, когда яркое и сверкающее лето уходит, и на смену уже торопится пышная, плодородная, задумчивая, туманная осень. Деревья, быстро распускающиеся и рано увядающие, уже роняют на дорогу порыжевшие листья; живописней становится игра солнечных лучей в громоздящихся тучах, по вечерам сливающихся в одну густую массу, темнеющую на горизонте. Во всей природе – странный покой и как будто предчувствие какой-то бесслезной печали, что вот-вот овладеет ею. Жемчужными гагатовыми гроздьями блестят на кустах черные ягоды ежевики, и можно разглядеть оголившиеся длинные змеистые стебли. От уже прохладного ночного ветерка пожелтели края всех листьев. Плоды свеклы с ботвой, орошенные утренней росою, тянут из-под земли, к бледному солнцу, побагровевшие и погрузневшие корни. Кажется, и люди, и птицы, растения и вся природа понимают, что жизнь напитала своим живительным соком все, что могла, следуя законам, управляющим ею, и что наступает миг, когда источник ее, видимо, иссякающий, уже не так щедро будет питать растительный убор заснувшей земли.

Поль, Маргерита, даже и Сиска, вплоть до птиц в клетках – все чувствовали это меланхолическое дыхание осени.

У Розье в голове бродили иные мысли, личные, тщеславные и злонравные.

Сколько уж дней она только и талдычила что о господах «комильфо», обществе «комильфо», манерах «комильфо».

Она, привыкшая сама, засучив рукава, стирать, драить мебель, своими руками мыть в кипятке посуду, не боясь, что загрубеют пальцы, – теперь добрую половину дней проводила за притираниями, особенно полюбив миндальную пасту, мыло из Жокей-клуба и другие косметические средства с греческими названиями, переделанными на французский лад, этикетка на которых обещала придать коже или сохранить ей «свежесть и несравненную бархатистость».

Вот уж сколько дней портнихи, модистки, башмачники гуськом все носили и носили в замок, как величала дом Розье, всевозможные платья, нижние юбки, головные уборы, шляпки и ботинки.

Она слушала советы поставщиков, людей с репутацией и со вкусом, и вот очень скоро стала одеваться с такой изысканностью, что издалека ее вполне можно было принять за настоящую светскую даму.

Маргерита, изумленная происшедшей в ней переменой, подумала по простоте душевной, что Розье, позавидовавшая скромной элегантности ее туалета, решила не подражать ей, а раздавить ее величием собственной роскоши. Она вся светилась от радости, что с ее матерью такое произошло. Поль, не приходившийся Розье сыном и обходительный с нею из уважения к ее возрасту и полу, тем не менее уловил в этакой перемене нечто, заставившее его призадуматься. Он подметил, что питали ее три чувства: жестокое и плохо скрытое удовлетворение; ожившая ненависть к нему, ненависть кошки, поджавшей бархатные лапки в ожидании, когда можно будет показать когти; и нелепое, все возраставшее тщеславие, не имевшее границ.

Первым деянием Розье, превратившейся в светскую даму, было с грубой жестокостью услать Сиску трапезничать на кухню. Бедная девушка спустилась туда с сокрушенным сердцем и весь тот день так там и просидела, выходя лишь для того, чтоб осведомиться, не нужно ли чего Розье. Ей было отвечено, что, когда она понадобится, – ее ПОЗОВУТ.

Однажды с улицы позвонил в дверь маленький человечек. Выглядел он нескладно, этаким молодым мудрилой, архивной крысой, которой уготована неопрятная старость. Держался он и насмешливо, и в то же время угодливо. Смерив взглядом служанку, он повелительно спросил, проживает ли мадам баронесса Серваэс ван Штеенландт в этом замке. Он сделал особенное ударение на последнем слове. Служанка отвечала, что тут, в деревенском доме, действительно проживает старая женщина по имени Розье, вдова Серваэс, урожденная ван Штеенландт, может, она и баронесса, раз уж мсье так говорит.

Отворив калитку, она проводила взглядом маленького человечка, устремившегося вперед по аллеям, усеянным ракушками, окаймлявшими лужайку и хрустевшими под его тяжелыми башмаками. Она не преминула иронически восхититься про себя и изяществом его фигуры, и высоко посаженной шляпой, напоминавшей маяк в Остендском море, слишком крупной головой и непомерно вытянутым туловищем, бесхребетной спиной, привыкшей кланяться, широкими ляжками и крупом, грузным как у кобылы, а также жирными кривыми ногами и плоскостопием.

Он представился, сказав, что его зовут Буффар, и прошел в апартаменты Розье, приветственно помахав столу, шкафам, камину, картинам и, наконец, – мадам Серваэс ван Штеенландт, на которую уставился ласковым и лукавым взглядом.

– Присаживайтесь, мсье, – с достоинством сказала Розье, помахав ему жестом, который пыжился казаться высокомерным, но был всего лишь смешным.

Мсье Буффар смиренно присел на первое, что попалось ему на глаза. Это оказалась скамеечка для молитв.

Розье тоже села, с высоко поднятой головой, вытаращив глаза, со слегка блуждающим взором, – само сверхвозбужденное тщеславие.

Она водрузила локоть на карточный столик, подперев лицо рукой, не преминув элегантно полусогнуть мизинчик у самого уголка глаза.

– Слушаю вас, мсье, – вымолвила она твердо и высокомерно.

Буффар склонился в глубоком поклоне.

– Госпожа баронесса, – сказал он, – ваши титулы подтверждены. Имя Серваэсов ван Штеенландтов упоминалось уже в тысяча пятьсот шестьдесят седьмом году среди городских советников правительства Гента.

– В тысяча пятьсот шестьдесят седьмом до Рождества Христова! Ах! Мсье, что за удача! – воскликнула Розье, для которой все это были дела допотопные. – Итак, что же – я из такой древней семьи, мсье?

– Не совсем так, госпожа баронесса. Но недостает вам немногого, – и глазом не моргнув, ответил Буффар.

– Но ведь, – заметила Розье, – с тех пор, полагаю, утекло столько воды…

– Кое-какие приходские архивы действительно отсырели, госпожа баронесса, но, к счастью, большую часть удалось спасти. Избежали катастрофы как раз те, где упоминается ваш род. Кстати, вот и свидетельства вашей знатности, с печатью в виде баронской короны. Ваши предки, славные Ван Штеенландты, были сеньерами Верг-оп-Зума, Лилля, Перрегата и других областей. В год тысяча семьсот двадцать седьмой при царствовании Ее Августейшего и Благороднейшего Величества Марии-Терезии, мессир де Парк, служивший тогда только в чине шталмейстера, подал Ее Августейшему и Благороднейшему Величеству прошение, где говорил, что, будучи сам по себе нрава доброго и смирного, предлагает две тысячи флоринов за баронский титул и за право носить имя Ван Штеенландтов. Его прошение было переслано в Вену, в Государственный совет, и отправлено обратно с отказом в учтивой форме, объяснявшимся, по всей видимости, скудостью сделанного мессиром де Парком подношения, однако он, отнюдь не обескураженный, послал императрице новое прошение и пожертвовал четыре тысячи флоринов. Прошение вновь было послано в Государственный совет в Вене и на сей раз пришло обратно с милостивым согласием принять четыре тысячи флоринов и с грамотами, подтверждавшими пожалование права носить баронский титул мессиру де Парку и присоединить свое имя к имени ван Штеенландт.

– И тут пахнет деньгами! – сказала Розье. – Некрасиво со стороны Марии-Терезии.

– Простите великодушно, баронесса. Владыки обладают божественным правом продавать титулы знати. Не хотите же вы, в самом деле, чтобы они разбазаривали их просто так?

– О, нет, – отозвалась Розье, напрочь укрощенная этим «разбазаривали».

– Владыки народов не больше вашего склонны даром жаловать то, что у них в собственности, что является их достоянием, их августейшей эманацией, – знатность рода. Кстати сказать, ее Наимилостивейшее Величество тогда вела войну с Пруссией и Фридрихом II. Курфюрст Баварский претендовал занять ее трон. Мадьяры, не забудем об этом, взялись за оружие на ее стороне. В свою очередь, голландцы послали ей деньги и войска, в которых служил один из ваших предков. На поле брани от разрыва картечи он лишился правого уха и кончика носа. Ее Императорское Величество, нуждаясь в средствах в трудные минуты этого справедливого крестового похода против насилия…

– А! Да-да, – перебила Розье, – понимаю. Это было во времена Готфрида Бульонского…

Буффар скромно кашлянул.

– Дороговато все-таки четыре тысячи-то, а.

– Позволю себе заметить госпоже баронессе, что титул того стоил. Он служит пропуском в лучший мир, в мир богатых и власть имущих. За знатность, сразу же переносящую госпожу в высшую и привилегированную касту, не одна богатая барышня из буржуазной среды охотно заплатила бы миллион. Мы это наблюдаем изо дня в день. Молодые банкиры, даже из самых богатых, счастливы заключить союзы с любой патрицианской семьей, и вы можете быть довольны…

– О таком мне мечтать слишком поздно. Покажите мои гербы.

– Вот они, госпожа баронесса. Тут изображены пасти на серебряной перевязи, оснащенные четырьмя крестообразными поясами, соединенными между собой и раскрашенными лазурью.

– Как чудно, как чудно, – сказала Розье, которую слова «пасти», «серебро» и «лазурь» так возбудили, что словно бы проникли прямо в кровь и пустили по ней геральдические частицы и благородные металлы. – А готов ли мой перстень? – прибавила она.

– Да, мадам.

– Сколько он весит?

– Тройскую унцию.

– А стоит?

– Триста пятьдесят франков.

– Сюда входят двести семьдесят франков за ручную работу и гравировку?

– Да, мадам.

– Дадите мне счет?

– Вот он.

– Он не погашен?

– Госпожа баронесса не соизволила мне его оплатить.

– Вы мне не доверяете?

– О! Госпожа баронесса.

Розье выдвинула ящичек, набитый золотыми монетами, и отсчитала Буффару триста пятьдесят франков.

– Выпишите мне расписку, – сказала она.

Буффар написал расписку.

– Могу я предложить вам чаевые? – спросила Розье.

– Госпожа баронесса, – возмущенно проговорил тот, – какие еще чаевые! У нас это называется гонорарами!

Ювелир уже заплатил ему комиссионные.

– Держите, – сказала Розье, – вот папский франк. Он принесет вам счастье.

– Один франк, – сухо и грубо хмыкнул Буффар. – Мне нужно двадцать пять процентов.

– Что! Двадцать пять процентов? Да ведь это будет восемьдесят два франка пятьдесят сантимов.

– Да.

Розье отсчитала ему деньги. Ее пальцы тряслись.

Вот кто неплохо обеспечен, подумала она, скрежеща зубами.

– Это не все. Еще госпожа баронесса должна мне за прорисовку герба, за составление, переписывание и регистрацию верительных документов. Сущая безделица! Пятьсот франков!

– Пятьсот франков, – рассвирепела Розье, – и вы думаете, что у меня они есть и я их вам сейчас дам! Да вы просто… – Она чуть не сказала «вор».

– Простите, мадам, но вы сами заказали мне эту работу, и будьте любезны вы же мне ее и оплатить.

Буффар положил грамоту в карман редингота и добавил:

– Я мог бы привлечь вас к суду и опубликовать вашу переписку… ту, где вы сознаетесь, что были: «…трактирщицей в “Императорских доспехах”».

Последние слова он произнес с неподражаемым высокомерием.

– Мсье, – смиренно сказала Розье, – не приведи Бог, они вас услышат! Молчите! Вот вам пятьсот франков.

Буффар ушел, вернув Розье ее грамоты о знатности рода, хорошенько и надлежаще заверенные.

– До встречи, госпожа баронесса, – бросил он уже с лестницы очень надменно.

В эту минуту удовлетворенное тщеславие пролило елей на рану, нанесенную скупости Розье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю