Текст книги "Сделай мне больно"
Автор книги: Сергей Юрьенен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Сели они к дамам.
– Что значит королевство, пусть и бывшее, – сказала восхищенно критик О***.
– Это к вопросу о садизме, – обернулся Комиссаров к Александру. – Нас не питают, а пытают. Роскошью.
– Ну, уж пытка...
– Вполне китайская. "Тысяча кусочков".
– То ли дело было в той столовке, – поддакнула Аглая. – А от этого всего даже аппетит пропадает.
Тем не менее, на белый пышный хлеб, прикрытые салфетками корзиночки с которым разносили официанты в нитяных перчатках, налегла она с энтузиазмом; его хватило, впрочем, только до второго ломтя:
– Несытный он у них какой-то. Прямо как вата. Кукурузный, что ли? Нет: то ли дело наш "орловский"...
Официант открыл бутылку и – каким-то образом определив здесь главного – налил Комиссарову на глоток. Потом отнял бутылку и стал выжидательно смотреть.
– Ну, так и лил бы дальше, – смутился Комиссаров. – Чего он хочет?
– Дегустации, – сказала О***. Комиссаров попробовал, кивнул:
– Кислятина.
С видом удовлетворения – и начиная с дам – официант наполнил им хрусталь.
– Спа-си-бо! – проскандировала ему Аглая. – Да, ребята? Обслуживание-то какое. А эта вилка для чего?
В ответ подъехала тележка, с которой церемонно подали заливную рыбу.
Комиссаров смотрел себе в тарелку.
– Что еще за фиш?
– Фиш это щука, – сказала О***. – А это карп.
– Карп? Еще хуже фиш. Та хоть хищник, а этот в тине обитаем. Всеядный потребитель,
– Ну, ваш-ще! – не выдержала Аглая. – На этом потребительстве наш комсомол поехал. Смотрит прямо, как Ленин на буржуазию.
– Я бы сказала, – улыбнулась О***, – как Сталин на Льва Давидовича в Мексике.
Неохотно вооружившись вилкой, Комиссаров оглянулся:
– Может, у них чего-нибудь другое есть?
– Ты еще манной кашки попроси! Съешь – не умрешь. Давай-давай! Питайся, Комиссаров. Вот так! Ножом не надо, не котлета. А то какие-то вы вялые, ребята. Нет – ну, ей-Богу! Ничто на вас не действует. Ни минеральные купания с костлявыми мадьярками, ни тонкие намеки на толстые обстоятельства, ни даже этот – паприкаш...
Потупясь, О*** улыбнулась.
Комиссаров тоже хохотнул – с набитым ртом. Хотел сказать что-то в ответ, но слова вымолвить не смог. Еще предпринял – безуспешно. Сорвал с себя зеркальные очки и выкатил глаза.
– Что, опровергнуть хочешь? – Подняв глаза на звук натуги, Аглая испугалась. – Чего ты, Комиссаров? Дурака-то не валяй.
О*** уронила вилку.
– О Господи!..
– Кость проглотил?
– Не проглотил! В дыхательное горло! Ой, надо что-то делать, трепетала 0***. – Начало же конца!
Александр сказал:
– Ударь его!
Оглянувшись на метрдотеля, О*** хлопнула беднягу по спине. Аглая возмутилась:
– Да ебани как следует!
Эффекта не произошло: и без того землистое лицо начальника превращалось в маску ужаса. Оттягивая галстук на резинке, он все громче повторял один и тот же хрипящий звук – "г" фрикативное. Звучало как с кремлевской трибуны:
– Хгэ!.. х-гэ!..
Стул отскочил от Александра.
– Держись!..
Под ударами начальник оказался исхудалым и непрочным. С третьего раза Александр выбил у него из глотки рыбью кость – совсем небольшую. Аглая схватила косточку наманикюренными пальцами и, оторвавши зад от мягкого стула, показала ресторану, утоляя всеобщее любопытство.
Спасенный руками оттолкнулся от стола, после чего слегка ополз. И со слезами прошептал:
– Спасибо, друг.
Александр хлопнул его по плечу. Вернувшись, подобрал салфетку и пригубил бокал – исподлобья.
Комиссаров надел очки. Пригладил волосы. Поправил галстук и откашлялся в кулак.
– Того поэта звали как? – спросил он слабым голосом. – Который в ресторане писательском... В Дубовом зале – это самое...
– Дрофенко звали, – таким же голосом сказала О***. – О Сереже сразу я и вспомнила.
– Только его не рыба погубила. Солянка порционная, – уточнила Аглая. От маслины косточку вдохнул и умер. На глазах у всех. Все смотрели, спасти никто не смог.
Комиссаров поднял хрусталь.
– За упокой души!
Они выпили.
Аглая налила по второй.
– А эту за возвращение твоей. Ведь ты, Комиссаров, смерти, считай, в глаза заглянул. Ну, будь здоров! Живи до ста!
Они выпили.
– Закусывать-то будешь?
Комиссаров покосился на рыбу-фиш.
– Да... Знать не можешь доли своей. Я, пожалуй, воздержусь.
И захохотал со всеми – но очки на нем сверкнули молниеносным ужасом.
* * *
– Эх, дороги...
Пыль да туман.
Холода, тревоги
Да степной бурьян.
Знать не можешь
Доли своей:
Может, крылья сложишь
Посреди степей...
Они сидели в номере у дам, усугубив рислинг литром водки на пятерых, и спасенный, но печальный начальник творческой группы, обнаружив внезапно новое качество, пел модерато и проникновенно:
Выстрел грянет,
Ворон кружит.
Твой дружок в бурьяне
Неживой лежит...
– Вокал хороший, – дал оценку Хаустов, – но, по-моему, Комиссаров, ты впадаешь в фатализм.
– Не думаю. Хотя, возможно, ты где-то прав...
– Все еще будет, Комиссаров. Все еще предстоит. Как по другому поводу говорено: фюреры приходят и уходят, а держава остается.
– Сгорим мы до восхода – вот, чего боюсь...
– Товарищ, верь...
– Какая все же нам досталась поэтика надежд! – сказала О***. – Своего слова, кажется, и не добавить.
– Ну, почему? – возразил Комиссаров. – Вот литератор с нами, он добавит. Добавишь, Александр?
– Надежды пусть питают детей до шестнадцати, – сказала Аглая. – А вы бы водки нам добавили.
– А разве не осталось? – удивился Комиссаров.
Аглая показала бутылку:
– С гулькин хуй.
– Эх, девушки-девушки. Как скажете, так уши вянут и весь энтузиазм. Молодые, умные, красивые... Не идет вам, понимаете? Распредели, Аглая, "на посошок" – и все. И спатаньки.
Кулаком тяжелым от колец Аглая ударила по тумбочке, и лампа под абажуром мигнула.
– Какие на хер "спатаньки"? Когда Рублев мой козлует в данный момент по Новому Арбату! а не то, подлюга, уже везет в мой дом на наших "Жигулях"...
– А у меня, – сказала О***, – на заднем плане никого.
– А хоть и на переднем! Равнозначно! Как я себе представлю, – взяла Аглая себя за горло, – так прямо душит кто!
– Все время мне казалось, что вы замужем, – заметил Хаустов, и О*** подняла голову:
– А у вас тоже несвободный вид.
– Всех душит, – говорил Комиссаров, разливая мимо. – Но делать глупостей не станем. Останемся людьми.
И бескрайними путями – степями, полями
Все глядят вослед за нами
Родные глаза...
Последний тост – за верность!
– А хорошо поет, садист... Ритуля, не находишь? Меня так лично достает.
– Что есть "свобода"? – сказал Хаустов. – Есть радио такое – глушат его. А кроме, Маргарита, один лишь Долг...
Комиссаров выпил и поднялся. Ополоснул стакан и поставил на стекло под зеркалом – вверх дном.
– Девчата, всё!
– Уже? Еще б попел, раз голос прорезался.
– Пора! День предстоит насыщенный.
– Если бы ночь...
– А ночью надо спать. Приятных сновидений!
– О толстом и горячем можно?
– Ну, эта сфера вне партийного контроля. Вы как, ребята?
– Беспартийных-то хоть не тревожь...
Александр вознесся, оставляя стаканом на коврике между кроватями. Морщась, Хаустов допил. Избегая невыразимых женских глаз, они сказали "спокойной ночи" и вышли в коридор, освещенный с подобающей отелю расточительностью.
Хаустов свернул на лестницу, бросив через плечо:
– Идем на воздухе провентилируем.
Комиссаров обернулся:
– Оргдела...
За лестницей на левой стене был занавес. Он свисал из-под самого потолка до ковровой дорожки – тяжелыми складками. Александр дошел до края, взялся за плюш, отвел и заглянул. Не увидев ничего, кроме провала в черноту, он ощутил себя заброшенным – как за кулисы жизни. Что подтверждали из глубоких ниш немые двери. Вместе с коридором он свернул и задержался у одной – с изящно выписанной цифрой "23".
Ни звука. Щель слева была узкой. Щеки небрито скользнули по сходящимся лакированным граням. Из номера ничем не пахло. Жаль, что не пес. К тому же, сигареты притупили.
Раздался шум, и он отпрянул.
Шагая ковровой дорожкой, он увидел в перспективе, как из лучшего номера на этаже – большой "сюиты" – выталкивают женщину сорока пяти лет. Она была голая и упиралась. Груди большие и вразлет. Живот был зашнурован в корсет с кружевами, под линией которых на фоне свежевыбритого лобка болтались перекрученные подвязки. Увидев Александра, она бросилась обратно в номер и нарвалась там на удар, который развернул ее и отшвырнул через всю ковровую дорожку на стену. Входя в свою темноту, он успел заметить, как вылетел и опустился на женщину газовый пеньюар, отороченный кроваво-красным пухом.
Свесив руки, Александр сидел на кровати. Не зажигая сигареты, припаявшейся к верхней губе. Потом снял трубку.
– Игэн? – отреагировал бессонный Кошут.
– Number twenty-three, please?.
– Just a moment, sir?.
После паузы включилась Иби. Нет, она еще не спит. А что делает?
– Лежу в постели. – Смех. – С Александром Андерсом на животе...
– И как?
– Еще не кончила. Но предпочла бы с автором.
А он что делает?
– Он ужасом объят.
– Каким?
Он усмехнулся:
– Экзистенциальным. Сегедским...
– А где сосед?
– Работает. Сейчас придет.
– А ужас почему?
– Не знаю. – Он открыл ее зажигалку, крутнул колесико и прикурил. Увидел нечто...
– Что?
– А выйди в коридор и загляни за занавес.
– Сейчас. Не покидай меня...
Трубка упала в постель. Усмехаясь на галлицизм в устах венгерки, на это возбуждение, на легкий ее подъем, он затягивался сигаретой и слушал паузу ее отсутствия. Через три минуты услышал дверь, брякнувший в ней ключ, босые ноги – и трубка подскочила на простыне.
– Темно, как в жопе. Что ты там мог увидеть?
– В том-то и дело... Ничего.
– Просто банкетный зал, и выключили свет. Ты пьяный?
– Еще как.
– А хочешь, сделаем любовь по телефону?
– Сосед идет. Сделай за меня.
– О'кей!
Комиссаров вошел с осуждающим видом:
– Приличная девушка, а скачет, как ведьма!.. Переводчица наша! Сиганула по коридору в чем мать родила.
Сел напротив и стал выкладывать на тумбочку какой-то западный медикамент – вздутые пакетики из фольги.
– Шибаев, – донес Александр, – Нинель Ивановну при мне обидел.
– То есть?
– В морду дал.
– Уже? – удивился Комиссаров. – Вероятно, отказала против естества. Пустое! Забудь. Смотри, чем Хаустов нас отоварил. Мэйд ин Франс! Корешок ему привез, агент. "Жель" называется. Боль как рукой снимает. А если перед выпивкой, то без последствий вообще.
– У агента тоже язва?
– Не исключено. А Хаустов, бедняга, тот на грани прободения.
– Пьет много.
– Не в этом дело. Жену он очень любит.
– Рак у нее?
– Нет. Пятая графа. Такая, понимаешь ли, сверхчеловеческая альтернатива: или – или. Бросить сумел. Но разлюбить не смог.
Комиссаров надорвал пакетик и выдавил белую массу в стакан с водой. Размешал зубной щеткой и, морщась, принял. Лег и, наверное, закрыл глаза под зеркальными стеклами очков.
Александр вышел на балкон, обнесенный пузато выгнутой решеткой с каким-то гербом. Почувствовал он себя, как на пароходе в ночном океане. Отель сиял, а город экономил на электричестве. Посреди площади чернел огромный сквер. Направо в улице белелась погашенная реклама американского фильма с Джейн Фонда. Лет десять, даже шесть назад пробравший его озноб весны он принял бы за предвестие счастья.
Он вернулся в номер, снял трубку.
– Иген?
Он положил.
– Родина телефона, а не работает.
– А ты кому хотел, жене?
– Да никому.
Комиссаров помолчал. – Разве венгры телефон изобрели?
– Венгры.
Александр снял халат и лег. Простыня была прохладной и плотной, и гладкой, а вокруг над ним вились амуры.
– Завтра снова с ними пить, – сказал Комиссаров. – Конечно. Знать не можешь доли своей. Но доехать бы без прободения до Москвы... А там в больницу. У нас отличная больница, знаешь? Конечно, не Кремлевка, но палаты на одного. Возьму с собой "Историю России" Соловьева и отключусь на месяц... Эх-х! Добраться бы! – и щелкнул выключателем.
Амуры канули.
Он нырнул под арку – в уютную улицу. Без машин – одни пешеходы. Слева на витрине золотом и в вензелях: "КАVE". Вот оно, укрытие!
Он выбрал столик за вензелями, чтобы держать сквозь них обзор.
После коньяка озноб похмелья прошел, только пальцы слегка подрагивали – с американской сигаретой. Кофе оказался невероятным, и он попросил повторить.
На третьей сигарете он их увидел. Из-под старинной арки на солнце появились сразу все: мини-демонстрация коллективизма во главе с Шибаевым, который вдвигался в чуждый мир животом вперед и заложив руки за спину. Он, видимо, требовал попутных разъяснений, поскольку к нему то и дело пригибалась Иби – оставляя сигарету на отлете руки. Взгляд, брошенный ею на витрину кафе, был исполнен тоски. Александр поднял руку – и был опознан. В ответ Иби подняла брови – с бессильным сожалением. Одновременно и Хаустов его засек – ничего при этом на лице не выразив, как должно профессионалу. Под руку с критиком О*** энергично прошагала Аглая Рублева. Глаза чаевницы безразлично скользнули по витрине кафе.
В большом отрыве – с дауном в центре – прошла шеренга хохочущих "звездочек".
Все... Один!
– Francia? Olasz?? – на пятой чашечке спросила официантка.
– Sorry, – ответил он. – I don't speak Hungarian?.
– Rosszul beszelek angolul. Deutch??
Он развел руками:
– I am very sorry?.
Пот прошиб от этого контакта. Но, сокрыв свое советское нутро под приблизительным английским и натуральным лондонским пиджаком, Александр почувствовал себя уверенней: завсегдатаи отныне взглядывали с ободрительным сочувствием. Как на человека, у которого, несмотря ни Би-би-си, парламент и королеву, такого кофе по-турецки, как в Сегеде, отродясь не бывало. Он оставил сверху двадцатифоринтовую купюру – чтобы поддержать реноме лжебританца. Фунтов, дескать, куры не клюют.
В глубь уходила улица нарядных лавочек, При входе клиентов звякали колокольчики. Сверкали, обольщали, отпугивали ценами витрины венгерского социализма. В конце была площадь, а на ней университетский книжный магазин – возможно, рассадник вольнодумия...
Он толкнулся в дверь.
Отдел иностранной литературы был на втором этаже; всходил он с бьющимся сердцем. И в Москве есть спрятанный от публики (по улице Веснина и напротив посольства Италии) магазинчик западных изданий, но пища там духовная с душком: берешь, к примеру, солидно изданный в Нью-Йорке том с названием на супере как будто бы не предрешающим – "Freud or Pavlov?"? – а между переплетом вопрос заранее решен заокеанским ортодоксом – конечно, в пользу истязателя собак и с верноподданными ссылками на Маркса, Энгельса и Ленина.
Уверенно пройдя мимо книг из СССР к общечеловеческой экспозиции, интурист Александр не поверил глазам.
"Глупый пингвин робко прячет..." – он пробормотал. Дорогой мой "Penguin"! Заклейменный отцом соцреализма либерал в оранжевом овале! Вот где мы повстречались! Как мы скупали тебя у алчных индусов и наглых арабов в эмгэушные годы тотального голода – и по пятерке, и по десятке, а за "Lolit'y" и полстипухи! Глаза бежали по красно-оранжевым корешкам "пингвиновской" серии. И вдруг запнулись. Помимо классики, дозволенной и дома, сюда был вклинен черный том. "Ulysses"?! Тоже "Пингвин" и тоже "пейпер-бэк". Он извлек увесистую книгу. Руки дрожали. Волнение запятнало отпечатками пальцев графический образ кумира юности – тонкошеий ушастик в круглых железных очках. На внутренней стороне обложки сзади чернильный штампик стоимости в форинтах; сумма, по отпущенным ресурсам, баснословная, но Александр испытал благодарность: еще и на Будапешт останется. Да если бы и нет! Этим "Пингвином" из Миддлсекса заграничное путешествие, как говорит Рублева, самоокупилось...
В номере он завернул "Улисса" в несвежую рубашку и спрятал на дно своей сумки. Литература вроде бы не запрещенная, но, с другой стороны, переводом на русский не санкционированная.
* * *
– Почему ты на завтраке не был? – спросил Комиссаров за обедом, после которого им предстоял визит в колхоз.
– По причине отсутствия аппетита. А ты был?
– Несмотря на отсутствие. Кроме тебя, все были...
– Причем, с какими мордами! – врубилась через стол Рублева. – По агентурным данным, ночь была нежна, как Ритка говорит. Взгляни на них, писатель молодой. Уже не группа, а кроссворд в журнале "Огонек". Сиди и вычисляй: кто кого и кто кому. Я что-нибудь не так, начальник?
– Снова за эту тему...
– А тема на повестке дня, и ты в песок не прячь, как страус. Мне лично жалко этих "звездочек". А впрочем, оно закономерно. Под руководством Шибаева и этой старой про...
– Без мата! по возможности, – пресек Комиссаров. – На этот счет имею вполне определенные ЦэУ. Если промеж собой, то, в общем, допустимо.
– Ах, так? Учтем, учтем. А что же сам не следуешь?
О*** прыснула и пошла пятнами.
– А у меня, Аглая, принципы.
– В таком случае ты исключение. Потому что, если и дальше так пойдет, коллективчик наш в Москву вернется не только крепко спитым, но и прочно съё...
– Ну, я тебя прошу! – взмолился Комиссаров.
* * *
Колхоз, вернее – "производственный кооператив" имени Пушкина к зарубежному поэту видимого отношения не имел. А к победившему в стране поэта образу коллективного хозяйства – тем более. На всех крышах телеантенны, частных "Жигулей" – едва ли не у каждой калитки. Среди образцово-показательных коттеджей была только одна бревенчатая изба: музей крестьянского быта. По асфальту на элегантных мотоциклах "Панония" попарно пролетала молодежь – джинсовая, длинноволосая.
В кабинете председателя колхоза портрет Кадара блистал отсутствием. Зал рядом, куда их пригласили за стол, во всю стену украшало мозаичное панно – с беспредметным изображением.
Шибаеву все это в целом понравилось не шибко. Вынужденно усевшись не во главе стола, он повернулся к Иби:
– Говядина-свинина – это правильно. А вот чего это они вдобавок абстракционизм разводят?
Выслушав перевод с русского, председатель Иштван Сабо, могучий мужик лет пятидесяти в голубой и свежевыглаженной рубашке с расстегнутым воротом, сивоусый, загорелый и в светлых морщинках у глаз, добродушно улыбнулся, после чего у них с переводчицей завязалась беседа, с виду полная взаимопонимания. Председатель беззлобно, но и без особого интереса, как нечто давно уже знакомое, созерцал визави, которому Иби переводила резюме его венгерского монолога:
– Колхоз пригласил художника, известного и молодого (на взаимоисключающие эпитеты Шибаев нахмурился). Художник – это видение. Уникальное. Зная об этом, колхоз не навязывал художнику тему. Колхоз обеспечил художнику крышу, пищу, средства и помощников. Свободу самовыражения, разумеется, тоже. А потом заплатил из фонда кооператива. Хорошо заплатил. Потому что нам всем эта работа очень понравилась.
Шибаев проявил себя дипломатом:
– Со своим уставом в чужой монастырь, как говорится, не ходят. Но у себя в Москве такое безобразие мы лично – под бульдозерные ножи.
– Не для перевода?
– Почему? Своих мнений не скрываем.
Узнав о разногласии, председатель Сабо улыбнулся еще радушней, после чего дал знак женщине у дверей. В конференц-зал, ослепительно улыбаясь, впорхнули три девушки в национальных нарядах – расшитые сорочки с широкими рукавами, юбки с передниками, вязаные чулки – и поплыли вкруг стола, расстилая перед каждым гостем красную салфетку, на нее выставляя глиняный стаканчик, и в этот стаканчик наливая нечто прозрачное из огромной бутыли всем, включая самых маленьких "звездочек".
– Председатель Сабо просит отведать колхозной "палинки".
Шибаев поднялся.
– За солнце русской поэзии. За Пушкина! Пьем стоя.
Глоток огня пронизал насквозь.
Национальные девушки вновь облетели стол, расставляя закуски керамические блюда с кирпично-красными ломтиками шпика, с бритвенно нарезанным салями, с маринованными перчиками и патиссонами. Затем налили по второй, и со своим стаканчиком возник вдруг Александр:
– За солнце венгерской поэзии. За Петефи! Стоя!
Шибаев посмотрел нехорошо, но Комиссаров одобрил:
– Молодец! Проявил политический такт.
Вторая прошла соколом, а после пили, не вставая; в бутыли разве что на дне плескалось, когда пришла пора на ужин, накрытый во дворе. Не разбирая возраста, национальности и пола, Шибаев всех подряд хватал и целовал взасос, мадьяры же им жали руки и обхлопывали. Их, членов кооператива, почему-то стало очень много – и в коридорах, и на лестнице, и во дворе, где в светлых сумерках последнего апрельского дня на благовонных углях медлительно вращались вкруг раскаленной оси освежеванные туши ягнят, а врытые в землю гладкие столы ломились от вина в глиняных жбанах. Мотоциклетные выхлопы стихали у двора, молодежи прибывало все больше и больше; бесконфликтная, она как-то естественно вписывалась в общий праздничный круг, словно в этом пушкинском колхозе еще не ведали проблемы "отцов и детей": "отцы" звериной злобой не вскипали при виде джинсов и до плеч волос, и "дети" не ухмылялись по-крысиному на расстегнутые до смолисто-черных или седых грудных шерстей расшитые рубахи под темными пиджаками, на выглаженные брюки, заправленные в сапоги с гладкими голенищами и сломом лишь над каблуком. Обтянутые туго небесно-голубой джинсовой тканью раздвоенные ядра девчат-тинейджеров мирно уживались с пышными юбками смуглых баб, и лица, озаренные червонным золотом огня, отражали столь чистую, биологически беспримесную радость, что Александру вдруг сдавило горло: о, русская земля...
Его хлопнули по плечу:
– Петефи, игэн? – и горячо пожав, вручили ледяное пиво.
Все стали расступаться – группа длинноволосых колхозников с электрогитарами на спинах пронесла к подмосту в глубине двора колонки японских усилителей, магнитом потянувших за собой "Веселых ребят". Усатый и три дня небритый местный красавец в кожаной куртке что-то втолковывал Мамаевой: оба при этом упирались руками в длинноствольный тополь. А из толпы колхозников орал Шибаев: "Братья-евразийцы! Вы же с Урала, пусть невозвращенцы... Долой искусство загнивающего мира! Ур-р-ра, Урал! До дна!"
Мягко-тяжко приколыхали груди и прижались – молодка в стянутой пониже ключиц рубахе обняла Александра, и повела, и усадила. Она отняла свою грудь, а взамен поросшая волосом могучая рука шмякнула ему в резную лохань шипящую ягнячью ногу, а другая аналогичная рука наливала багрового вина и, вытирая лезвие о свежий белый хлеб, уже протягивала серьезный сегедский нож. Горло напряглось, и обруч на нем лопнул, и Александр закричал:
– Orosz! En orosz!..?
Его не осудили.
– Хорошо! – похлопали его. – Orosz хорошо. Magyar? хорошо. Киванок!
Тогда он крикнул:
– Гусев! Пьем за Гусева!
– Гусев хорошо, – ответили ему. – Libugus? Gans??
– Нэм! – замотал он головой. – Орош Гусев!
– Эмбер? А тэ барат?
– Игэн, игэн, – кивал он, обходя стол и состукиваясь с каждым. – За Гусева! За Гусева! За Гусева!..
– Такого в группе нет, – сказал на это Хаустов, вклинившись промеж мадьяр. – Кто такой? Э, как вас там?..
– ЗА ГУСЕВА!
Александр выпил и ухватил за глиняное ухо жбан. Он налил всем кругом и самому себе тяжелого вина. И Хаустову тоже – доставшего его стаканом...
– Так за кого я выпил? – не унялся Хаустов.
– За Гусева.
– А что за персонаж? Я вспомнил только одного. Из "оттепельной" ленты. Который от лучевки погибает-не-сдается. В исполнении Баталова. Не он? А кто тогда? Скажи.
– Зачем тебе?
С неожиданно библейской скорбью Хаустов ответил:
– Призван знать все.
– Ну – русский человек... Солдат.
– Какой войны?
– Локальной. Европейской. Забытой всеми.
– А отличился чем?
Визави меж обугленным агнцем пребывали они – соотечественники за границей. И все подмывало признаться, но в тот самый момент, когда он – а была не была! – рот открыл расколоться, как словно гора обвалилась.
Рок обрушился и задавил.
Александр! пытался!! перекричать!!! Проорать! То, что знал!! То немногое, что!!! Про подвиг! солдата!! который!!! Один! понимаешь!! и русский!!! ОТКАЗАЛСЯ СВОБОДУ ДАВИТЬ Вызов бросил Империи НА РОССИЮ ОДИН ТОЛЬКО ГУСЕВ Тот оглох тот моргал тот не слышал и не понимал по губам РОК Забивал Это нечто Рок по-венгерски Рок На разрыв Понимаешь Когорты И цепей И Аорты
И ба иба иба
и раб и раб раба
И БА И БА И БАРАБАННЫХ ПЕРЕПОНОК
* * *
Назавтра оказалось 1-е Мая.
Праздничный день начался невыносимо ранним завтраком. К счастью, с томатным соком.
– А мужики, наверное, спали как убитые...
– Ты думаешь, не слышали?
– Откуда...
Комиссаров очнулся:
– Имело место безобразие?
– О, и какое! В духе рыцарских поэм, – сказала критик О***. – В роли трубадура, естественно, наш лидер...
– В любви он объяснялся, – перебила Аглая. – Шибаев ваш.
– Кому еще?
– А этой, прости за выражение... Иби. Ревел, как бык. Дверь высадил девчонке. Такое тут устроил – отель весь повыскакивал. А вы не слышали?
Место переводчицы зияло красным плюшем обивки. По правую руку от этой пустоты сидел лидер – нарядный, как жених. Он заправлялся с праздничным аппетитом. Свежевыбритый и почему-то с трехцветной венгерской бутоньеркой в лацкане.
Руководства на трибунах не было – да и самих трибун. Ни громкоговорителей, ни военного парада, ни линий оцепления – собственно говоря, самого праздника в привычном смысле не было тоже.
День был ветреный и серый. Будничный по календарю: четверг.
Ощущая себя телом инородным и в этой связи подняв воротник пиджака, Александр бессмысленно шагал вперед по мостовой чужого города в составе творческой группы, которая в День международной солидарности трудящихся, по инициативе ночного буяна Шибаева, приняла участие в нестройном и блеклом в смысле оформления продвижении сегедцев по бульварному кольцу имени Ленина.
Шествие несколько оживляло музыкальное сопровождение в лице баяниста. Выпросив перед выходом стакан, он играл и пел на ходу из времен своей допотопной фетровой шляпы, которую надвинул по уши:
От Москвы до самых до окраин,
С южных гор до северных морей,
Человек проходит, как хозяин,
Необъятной Родины своей...
– Не в ту степь, Геннадий Иваныч! – прервал его за руку Комиссаров. Сделай чего-нибудь интернациональное.
– Заказывай, хозяин... Чего? "Бухенвальдский набат"?
Комиссаров поморщился.
– А то гимн могу.
– Какой?
– Демократической молодежи мира. В темпе марша.
– Слова знаешь?
– А то!
– Тогда давай...
Дети разных народов,
Мы мечтою о мире живем.
В зги грозные годы
Мы за счастье бороться идем...
Песню дружбы запевает молодежь,
Молодежь, молодежь.
Эту песню не задушишь, не убьешь,
Не убьешь, не убьешь!
– Девчата, парни! Подхватываем! – и Комиссаров сам подхватывал, пытаясь вызвать энтузиазм.
Но этих слов уже никто не знал, и гимн – вполне актуальный, если переосмыслить – в одиночку сошел на нет:
Помним грохот металла
И друзей боевых имена.
Кровью праведной алой
Наша дружба навек скреплена...
"Веселые ребята" сначала курили, затягиваясь из рукавов, а потом уже в открытую, заодно притрагиваясь сигаретами к разноцветным шарикам над "звездочками". Шарики громко лопались к восторженному негодованию носительниц, которые тут же из остатков надували пузыри и разбивали с треском о лбы друг дружке.
Они вышли все к той же Тисе, через которую за полстраны отсюда неделю назад въезжали в Венгрию. Лишившись смысла государственной границы, река если и взволновала, то только как приток полноводного, еще предстоящего им Дуная. Повернувшись к реке спиной, группа свернула бумажные флажки обеих стран, а Геннадий Иваныч сомкнул свой инструмент и взвалил за спину.
Обратно шли по тротуару.
Ветер на мостовой подхватывал облатки из-под чуингама, перекатывал по мостовой бумажные цветы, перемещал окурки и завязанные нитками разноцветные резиновые пупки так и не родившегося праздника.
* * *
За время отсутствия у колоннады отеля припарковался "Мерседес-бенц".
Сквозь серость дня между прозрачных его глаз засверкала хромом рыцарская решетка радиатора. С парой припаянных подков она была увенчана знаменитым символом – тремя мечеобразными лучами, распирающими ребристый полый круг.
– Правительственный, что ли? – спросил Шибаев.
– Частник, – ответил Хаустов.
Мужская часть группы обступила, а затем и облепила черный лимузин, как в разбитом зеркале, фрагментарно отражаясь лакированными поверхностями и металлическими деталями. Стекла были затененными.
– Вот это я понимаю! – сказал Шибаев. – У Леонида Ильича такой же. Ильич, он это дело уважает... Хорош, хорош. У мэра белокаменной есть тоже, но тот поменьше будет да и цветом подгулял.
– Ну, Брежневу, допустим, подарили, – сказал Хаустов. – А этот где достал?
– Надыбал где-то. Даром, что ли, Промыслов.
– "Образцовый коммунистический город". А мэр – на "Мерседесе"...
– Ну, а чего? Красиво жить не запретишь, – проявил Шибаев пермиссивность. – Нет, до чего ж хорош! А нагрузился-то чего? Купец, наверное?
В заднее стекло изнутри упирался рулон ковра, а сиденье было до потолка забито какими-то картонками. Под этой тяжестью машина оседала, имея над бампером опознавательный знак "D".
– Да, коммивояжер...
– Фриц, что ли?
– Западный, – уточнил Хаустов. – Комиссаров! Разъясни своим гаврикам на тему "У советских собственная гордость". А то вон уже стекла захватали.
Комиссаров вмешался в оргию низкопоклонничества:
– Давайте, ребята, кончайте. Дети, что ли?
Прижимаясь щеками к правому переднему стеклу, ребята восторгались:
– Ну, Бундес! Двести двадцать выжимает!
– Не колеса, бля... Ракета!
– Как раз с ракетами, ребята, – сказал им Комиссаров, – перевес на вашей стороне.
Солист выплюнул жевательную резинку:
– Без демагогии нельзя?
Нахваливая технику противника, "Веселые ребята" поднялись в отель. Привратник уже первым протягивал руку ударнику.
Хаустов заметил:
– Смотри-ка, голову поднимают. Уже и в джинсы влезли, как один. Подраспустил ты группу, Комиссаров.
– Тлетворное влияние.
– Противодействуй.
– Что я могy? Один в поле не воин...
Под радужным светом люстры и в окружении "звездочек" в фойе сидел замотанный в длинный шарф небритый усач – расстегнутое черное пальто и тощая авиасумка "MALEV" на коленях. Усач поднялся начальству навстречу и сказал по-русски:
– С праздничком, товарищи! Ваш гид и переводчик отныне до конца. Шибаев растерялся:
– Как это переводчик? У нас уже есть!
– Теперь я за нее.
– А она где?
– В Будапешт отозвали.
– Кто посмел?
Переводчик развел руками.
– Не могу знать. Наверно, муж.
– Муж-обьелся-груш... А разве она замужем?
– Понятия не имею. Она не из "Ибуса". По другой линии. Практикантка что-то в этом роде.
– Ты, значит, профессионал?
– Скромность, конечно, украшает, – улыбнулся переводчик. – Но эта моя жизнь – Дорога Номер Пять.
– Что за дорога?
– А вы не знаете? Е-5! Трасса Запад-Восток. Которая от Британских островов через Европу до самого Стамбула.
– Ишь, какой важный, – продолжал нарываться Шибаев.
– Конечно, я обслуживаю только наш отрезок. Но в бюро они меня так и называют – Человек-дороги-номер-пять.
– Ладно, Человек... Ты-то, надеюсь, не замужем?
Сверкнув глазами гневно, переводчик рассмеялся шутке начальника поезда Дружбы. После чего добавил: