Текст книги "Сделай мне больно"
Автор книги: Сергей Юрьенен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
О Тиса!
Он пьянел, вдыхая от невидимой реки, от влажной тьмы, где изнывала по встрече с ним, по воссоединению, не заграница, не чужбина – его же половина, его же, Александра, европейское инобытие, с рождением отрубленное госграницей – односторонним тесаком. Он обречен был на неполноту. Он так с ней свыкся, что не ставил даже под вопрос...
Хруст гравия внизу. Светя себе под сапоги, вдоль состава шли пограничники; толчок, натянутые их макушками поля темных фуражек уплыли влево и растаяли в СССР.
Поезд Дружбы въехал на мост.
Под первыми вагонами загрохотало – подробно, гулко. Приблизилась и удалилась будка охраны. Он смотрел сквозь клепаное железо арочного переплета. С оставленной стороны прожектора с бессмысленной силой били по поверхности реки – довольно заурядной речке с берегом, заросшим простодушной ольхой. Еще мгновение – и Тиса, словно Стикс, подвела итог невыездному бытию. Он был – снаружи.
Или уже внутри?
Все продолжалось – и это стало первым, что поразило заграницей. Простые вещи. Непрерывность дороги, постоянство дыхания. Та же и весна в ночи, которую заземлили синие сигналы стрелок...
* * *
По пути из туалета у его окна остановилась Мамаева. Шанелью от нее благоухало, свежим потом и как бы весенней прелью – крыло носа само затрепетало. Провал ее рта дохнул чисто и горячо.
– Венгрия?
– Она.
– Значит, в рубашке родилась! Смотри сюда! – Этим продуктом "острова Свободы" были затоварены табачные киоски Москвы семидесятых: на ее ладони просиял посеребренный футляр крупнокалиберной сигары "Upmann". Она развинтила и вытащила уголок зеленоватой банкноты. – Доллары! Видел когда-нибудь?
– Не доводилось, – и отвернулся в отлетающую тьму.
– Лишних вопросов не задаешь?
– Жамэ.
Звук одобрения.
– А ты в порядке. Виду соответствуешь. Загадочному своему.
Он усмехнулся.
– Иллюзия...
– А если бы с усами, – не слушала она, – так вообще отпад. Вот отрасти, увидишь.
– Предпочитаешь усачей?
– Мужчина без усов, что женщина с усами.
– Спасибо за комплимент.
– Чехов сказал, не я...
Спонтанно снял он руку с поручня. Пронес у нее за спиной и обнял за бедро. За левое. Слегка напрягшись, с места она не двинулась. И даже не повернулась от окна. Ветром им оголило лица. Все грохотало. Поезд Дружбы набирал скорость, рука его смелость. Под юбкой были не колготки, а чулки разъединенность наготы. Плотной и гладкой. Она, взяв в рот футляр сигары и, покручивая им, никак не отзывалась – притом, что сеточка трусов намокла. Эта невосприимчивость подвигла его дальше – к немому изумлению. Она была не просто возбуждена, она была как после любви – и даже не с футляром со своим, а с тем ослом таджикским. Два пальца, а затем и третий, как в банку с медом погрузились. Еще и в смысле, что оставалось место. Вскользнула вся ладонь, за исключением большого пальца, который вынужденно ей уперся в анус – в горячее и толстое кольцо. Лениво, позы не меняя, она привела в движение широкогорлый мускул. Ладонь сдавило, скрещивая пальцы.
– Не теряй голову.
– Уже.
– Но где здесь?
– Выпрыгнем давай.
– О том и речь. Ко мне? разбудим пионерок. К тебе сейчас лидер явится. Барабанщик, правда, туалет еще не занял, но это...
– Это?
– Как говорится, нет повести печальнее на свете... – Контрабандистка хохотнула, и пальцы Александра выскочили сами собой. – Отложим на потом?
Была уже глухая ночь, когда в окно к нему въехала и остановилась вывеска "DEBRECEN".
Первый город за границей.
При разгрузке "Веселые ребята" подали Александру барабан. Он нес его, а рядом хозяин с палочками делился на ходу:
– ..."Хули тебе там делать? СССР позорить?" – он мне говорит. Меня уже ребята на вокзале ждут, а он запер, и ключ не дает. А как же без меня? Ребята же не смогут! Я ему в ноги: "Папа, Христом-Богом!" Отдал. "А башли?" – "Проси у мамы". А мама меня за припизднутого держит. Все мои авансы и получки отнимает, "Хочешь ехать, ехай так, – она мне говорит. – Не дам башлей. На ерунду потратишь". А мне ребята заказов надавали – раз. Коры лаковые сам себе мечтаю. Ну, я во двор к ребятам: "Выручайте!" Полную кепку накидали мне капусты! "Только привези, чего просили". С завтрава начну искать...
Они вышли на привокзальную площадь, и даун изо всех сил ударил палочками в несомый Александром барабан:
– БА-БАМ-М!
Колонны нетворческой молодежи ушли по главной улице. Их группа осталась в первом же отеле на углу.
В фойе сквозь сутолоку к нему метнулись зеркальные очки.
– Брось барабан, – взмолился Комиссаров. – Это же заговор! Тебя блокировали, а сами к водке подбираются со всех сторон. Давай-ка!..
В четыре руки они взяли картонку с водкой и под взглядом группы подняли на галерею. Внизу под развесистой пальмой в обнимку с инструментом сидел баянист. Исподлобья смотрел им вслед. Без выражения, но не мигая.
– Ишь, затаился крокодил!..
По коридору и в номер.
Здесь был шкаф с ключом. Большой, резного дерева. Комиссаров запер водку и протянул ключ:
– Держи оборону!
– Почему я?
– Если не ты, так кто? Мне "звездочек" укладывать!
В номере было по-крестьянски чисто и без затей. Беленые стены в картинах на скотоводческие темы. Быки-производители и кони-битюги. Мебель огромная и прочная. В расчете на приезжих Собакевичей – из окрестных степей. "Вот я и за границей", – сказал себе Александр, опустившись на кровать и отдаваясь чувству отчужденности, болезненному и приятному.
Рядом стоял старомодный телефонный аппарат. Из черного эбонита. Связи не было. Он положил тяжелую трубку.
Из коридора постучали.
– Кто там?
– Геннадий Иванович.
– Какой Геннадий Иванович?
За дверью помолчали.
– Баянист.
Александр открыл.
– Дела такие, значит, – сказал Геннадий Иванович. – Первый день на чужбине.
– Ночь.
– Тем более! Причем, не наша. Европейская! Отпустите мне пол-литру – и пожелаем друг другу спокойной европейской ночи.
– А если без пол-литры?
– Сами понимаете. Покоя нам не будет.
– К сожалению, Геннадий Иванович, не могу.
– То есть?
– Не начальник.
– Но зам?
– Нет, не зам.
– А кто?
– А посторонний. Как вы.
– Тогда по-человечески и разберем. Она ведь моя. Я деньги за нее платил. Так?
– Так. Но ее вы уже выпили.
Баянист изумился:
– Когда же?
– На родине еще. Под Жмеринкой.
– Разве?
– Да, Геннадий Иванович. Да.
– А вы, простите, по национальности кем будете?
– А что?
– Может быть, того... договоримся? Двойной тариф?
– Русский я. Но не таксист.
– Так неужели на чужбине русский русского да не поймет?
– Метафизику давайте оставим до утра.
– Так, значит, ставится вопрос?
Александр нажал на дверь.
– Венгерские мои деньги могу получить? – спросил из коридора баянист официальным тоном.
– Тоже утром.
Удаляясь, голос недобро пел:
Я спросил у тополя,
Я спросил у ясеня:
"Где моя любимая?"
Со стен смотрели заграничные кони и быки. Александр лег на чистое покрывало.
В дверь снова постучали.
Вернулся Комиссаров. Попил воды из-под крана, поднял очки и посмотрелся в зеркало.
– Забыться и уснуть! К тому же язва разыгралась. Но нельзя. Покой нам только снится. Засыпаешь?
– Нет.
– Как насчет прогуляться?
Они вышли и заперли.
* * *
За углом баянист совещался с "Веселыми ребятами". Комиссаров дал им совет:
– Отходите ко сну, ребята. Завтра насыщенный день.
– Без снотворного не засну, – сказал баянист.
– Мы тоже, – сказали ребята.
– Речи быть не может!..
Внизу Александр сказал:
– Стресс границы. Может, пойти навстречу?
– И получить дебош?
Город был плоский. В мглистом излучении фонарей и вывесок ни души. Под ногами чужестранно зазвучали плиты тротуара. Вывески светились не по-московски. Горели с хорошим наполнением – прочно и спокойно, без дрожи и не теряя букв. Которые здесь были с надстрочными знаками и складывались в слова абсолютно непонятные. Но витрины под вывесками их переводили. На язык пищи и предметов. Эти застекленные, уютно подсвеченные ниши тянулись слева вдоль главной улицы. Одна сплошная витрина. Комиссаров проходил, ее игнорируя; Александр косился. Он забыл уже сложную формулу коммунизма, которую их в школе заставляли заучивать наизусть. Вспоминалось только нечто про изобилие, которое прольется потоком. В этом смысле некогда обещанный коммунизм здесь уже наступил – в двух часах от границы.
Справа во мгле открылась площадь с памятником.
– Петефи, – опознал Комиссаров. – Поэт.
– Ты думаешь?
– Не думаю, а знаю.
– Откуда?
Комиссаров ответил дурными стихами:
– Мировая свобода! И с востока на запад народы тот зов протрубят. И тираны, услышав тот зов, задрожат. Противника, Андерс, должно знать в лицо.
На центральной площади светился отель "Arany Bika". Под вывеской в виде Золотого тельца Александр сказал:
– Я тебя здесь подожду.
– Идем-идем.
Они поднялись на второй этаж. Комиссаров постучал в высокую дверь. Оттуда раздалось недовольное:
– Кого еще принесло?
Они вошли.
Начальство поезда Дружбы сидело в ароматном дыму американских сигарет. Номер был роскошный, застолье неопрятное.
Комиссаров сказал:
– Доложиться, товарищ Шибаев...
Крепыш в нижней рубахе и широких гэдээровских подтяжках поднял недобрые глаза.
– А привел кого? Не наш, что ли?
Застолье с неодобрением смотрело на Александра.
– Наш, товарищ Шибаев.
– Вид среднеевропейский, – упрямился начальник.
– Писатель! – заверил Комиссаров. – За водку отвечает.
– Нашел, кому доверить. Писателю!..
– Так он не пьет.
– Вижу, силен ты в кадровой политике. Из писателей у нас один-единственный не пил. Писал! И дописался. Отправили по ленинским местам. Не в Шушенское, к сожалению. В Швейцарию. О ком говорю, ты знаешь? Если нет, спроси у Хаустова.
– Он не из таких.
– Ручаешься?
– Он мне, как правая рука!
– Ну, если правая... Смотри. Налей им, Хаустов.
Красавец с черными подглазьями исполнил с безучастным видом. Из первой под руку попавшейся бутылки "на винте".
– Случайно твоя правая рука по-ихнему не знает?
Собутыльники по наружности не особо отличались от гостей. Но были хозяевами. Из местного аппарата.
– Увы, – сказал Александр, на которого при этом все снова посмотрели. С подозрением.
– Вот и мы "увы", – сказал Шибаев. – Баки залили до отказа, а общий язык все не приходит. Какая-то с ними неком-му... Тьфу!
– Некоммуникабельность, – сказал мрачно Хаустов.
– Во-во. Нэм тудом – и то с трудом.
Хозяева оживились:
– Хоги мондта?
Шибаев поднял стакан.
– Тринкен! Нет-нет, не нэм, а так у нас положено. Давайте! За встречу на венгерской земле. Мир-дружба, и тому подобное...
Не только венгры, но и сам инициатор выпил с дрожью омерзения. Запил "пепси-колой" и поднялся – коротконогий, как штангист. Прошелся по номеру. Позолота, лакированное дерево, картины с нимфами, огромная кровать под балдахином. Большими пальцами он оттянул подтяжки и шлепнул себя по брюху.
– Твоих бы "звездочек" сюда. А, Комиссаров? Их руководительница, что за баба?
– Из "березок". Которые мир покоряли.
– Ну, это при царе Никите было. Мир ей сейчас не покорить. Хотя в соку. Как это в народе говорится? Сорок лет, бабий век. Сорок пять – баба ягодка опять! И что, скатилась до фабричной самодеятельности? Ты, Комиссаров, не стесняйся. Закусывай давай. Хаустов! Нож в руки! Демонстрируй тактику салями. А мы пока вопрос стратегии решим. Замужем?
– Не знаю.
– Ладно! Не есть проблема. Алкаш твой, гармонист. Тянет ее, что ли?
Комиссаров покосился на Александра.
– Не вникал.
– Ты ведь, Комиссаров, в армии служил. Так давай, как в армии? Махнемся не глядя? Ты мне эту, я тебе свою... Э, э! Куда ты?
– Обстоятельства, товарищ Шибаев.
– Ага... Ну, если так – давай. Действуй сообразно. Но предложение обдумай. Погоди, я жвачки тебе дам. Бери-бери! Они нам ящиками тут понатащили.
Начальник поезда Дружбы набил Комиссарову карманы горстями чуингама, а в руку дал дубинку венгерского салями.
На этот раз памятник Петефи оказался с левой руки. Глядя на черную фигуру в люминесцентной мгле, Комиссаров поднял салями над головой:
– Восстаньте, венгры! Страна зовет вас! Быть рабами! Или стать свободными? Вот вопрос – как вы ответите? Перевод, конечно, халтурный. Но слабость у меня к романтикам еще с Суворовки.
– К революционным или реакционным?
– Неверная классификация. Революции, Андерс, разные бывают. В том числе, национальные. Опять вы, гордые, восстали за независимость страны. И снова перед вами пали самодержавия сыны... И знамя вольности кровавой... та-та-та – мрачный знак... Суворов был его сильнейший враг.
– Не Петефи.
– Нет. Михаил Юрьевич. Оба посланцы богов. Петефи даже на год меньше Лермонтова прожил. В двадцать шесть погиб. Не на бессмысленной дуэли, а в бою. И между прочим – с нами.
– Разве?
– Отчаянный был русофоб. Тела, кстати, на поле боя не нашли, и есть антисоветская легенда, что был взят в плен и умер стариком во глубине сибирских руд. В общем, непреходящий источник смуты. В Пятьдесят Шестом опять же из-за него все вспыхнуло. Ты знаешь...
– Откуда? – возразил Александр. – Черная дыра на этом месте для меня в истории.
– Официальную-то версию хотя бы?
– "Кровавая оргия реакции, бело-фашистский террор..." Какие-то обрывки по краям, а посредине ужас воет.
– Правильно воет. Началось невинно. Дискуссионным клубом Петефи. Затем Иосифа Виссарионовича в Будапеште усами об асфальт.
– В Москве он рухнул раньше.
– Ты прав. Эту дыру Хрущев пробил. Такую, что и по сегодня не заткнуть. Сволочь.
Комиссаров отошел к урне, культурно сплюнул и вернулся. Сунул салями в карман, вынул пластинку чуингама и в свете витрины осмотрел.
– Сделано в США. В урну или пробуем?
– Как знаешь.
– Ладно, разложимся... Бери!
Александр развернул и сунул в рот.
– Как?
– Нормально.
– А вкус?
– Не тлетворный.
Комиссаров разжевал и кивнул:
– Перегар, во всяком случае, отшибает.
Они шли и работали челюстями – переполненные чувством заграницы. Острым и абстрактным. В том смысле, что по Дебрецену шагали, как по Бродвею. На этот раз Комиссаров даже приостановился у витрины и показал на зажигалку.
– "Ронсон", видишь? В 390 форинтов? У Хаустова такая. – Они двинулись дальше. – Да... Вот я и говорю: начальство мне досталось. Сам видишь. Я не про Хаустова – он по линии "Интуриста". В силу профессии интеллигент. Тогда как Шибаев... Обратил внимание? На Нинель Ивановну глаз положил. Мало ему сосалки этой...
– Кого?
– Как кого? Мамаевой! Он же ее мне в группу засадил.
Александр охнул.
– Что с тобой?
– Зуб.
Отвернувшись, он выплюнул шибаевскую жвачку. Вместе с пломбой. Комиссаров проявил сочувствие:
– Что ж ты так? А я перед поездкой залечил. Про что мы?
– Про любовь.
– Так вот: никак я не пойму... Мамаева хоть молодая, а эта же не только женский – человеческий образ утратила. Ты видел ее лицо. Эта, по-твоему, лицо? По-моему, не лицо, а жопа. Бандерша какая-то. Как ей родители своих детишек доверяют? Нет, не нравится мне все это. Еще увяжется козел за нашей группой... И что тогда? С одной стороны, мне за мораль отвечать. С другой – он все ж таки номенклатура. И не какая-нибудь там. Оборону Москвы курирует.
– Вот этот? – поразился Александр.
В фойе под пальмой томился баянист, зажав в зубах потухший окурок "Беломора".
– Не спишь?
– Я же предупреждал...
Комиссаров сдался:
– Пошли!
На рассвете его разбудила перестрелка мотоциклетных выхлопов. Комиссаров, босой и в черных трусах типа "семейные", смотрел в приоткрыв шторы.
– Что там?
– Да вот не пойму. То ли антисоветский шабаш, то ли просто хулиганье гужуется...
Извне донеслось:
– Ruszki, haza!?
* * *
Аглая Рублева, уполномоченная на роль кассира, раздала группе форинты, и все отправились по главной улице в супермаркет. Оторвавшись в магазинной сутолоке от группы, Александр выскользнул на улицу и нарвался на ударника.
– Здоров! – обрадовался даун. – Не знаешь, где мигалки продаются?
– Что за "мигалки"?
Волик вынул записную книжку, а из нее цветную карточку – с разбитной японкой. В его руках японка стала подмигивать Александру. Недвусмысленно. Накладными ресницами.
– Здорово, скажи? Таких бы мне. Ребята заказали.
Прохожие на них смотрели.
– В этом магазине посмотри.
Даун завыл, как дитя:
– Ой, возьми меня с собой!..
Через перекресток он лицом к лицу столкнулся с Мамаевой. Она шла навстречу от отеля с Золотым тельцом.
– Привет.
– Привет. Что делаешь?
– А вот гуляю. Сама по себе. А ты?
– И я.
– А как насчет?..
– Насчет чего? – не пожелал он понимать.
Она хохотнула растерянно.
И ушла из поля зрения ему за спину, с видом презрительным и отпетым...
* * *
В одиночестве чувство заграницы вернулось – стремительно и бурно. Оно было блаженным и безмысленным. Он полагал, что заграница – это интенсивность сознания, повышенная скорость мысли. А это – просто шагаешь, глазея и бормоча: "Вот, значит, как у них... ага..."
Показывают не Бог весть что. Он сам на первом плане – в непрерывном зеркале витрин. Но зрачки, от безвыездной жизни затупившиеся, обостряются настолько, что и через улицу выхватывают детали – вроде красно-бело-зеленого герба под звездочкой, который вписан в эмалированный овал. Размером с человеческое лицо. Помимо этого овала партийный дом горком? райком? – ничем иным не отличался от прочих зданий. Иных примет системы в городе Дебрецене Александр не обнаруживал: ни милиции, ни солдат, ни лозунгов, ни призывов, ни портретов наподобие того, что заслоняет небоскреб Гидропроекта на Ленинградском проспекте. Как-то все здесь было по-людски.
Он ушел далеко – за протестантский собор на центральной площади. Квартал здесь был окраинный и малолюдный. В тихом заведении заказал у вислоусого хозяина бутылку чешского пива и распечатал первую покупку пачку "Мальборо". За спиной два мадьяра рабочего вида негромко толковали за жизнь, а он, обособившись, смотрел на мощеную улочку, залитую послеполуденным солнцем. Облупленная стена напротив была оклеена афишами. Ему понравилась лилово-черная со словом "MOZIJEQYEK".
* * *
У входа в этот mozieqyek толпилась вокруг своих мотоциклов местная молодежь – кожаные куртки и джинсы в обтяжку. На рекламном фотоснимке за стеклом длинноволосый юноша губной помадой выписывал на ягодице у подруги слово "Love". Английский фильм обещал немало того, чего он в своей жизни никогда не видел на экране. Но как объясниться с кассиршей? Написав на спичечном коробке время сеанса, Александр протянул его в окошко и купил билет.
Но фильма так и не увидел.
Ему хватило то, что показали перед.
Свет погас – на экране возникла только что оставленная им Москва. Все началось на Красной площади – с очереди в Мавзолей. Только лица – без комментариев. Потом были очереди в ГУМе – яростные оскалы, дыры орущих ртов: катастрофа с зубами. Отделы готовой одежды. Толстухи меряют платья, кокетливо улыбаясь в зеркала. Одна, другая... достигая под хохот зала коровьих размеров (а губы неизменным сердечком). И еще площадь – "Трех Вокзалов". Вдоволь наглумившись над столицей алкашей, мусоров, блядей, солдат, инвалидов и бабушек, камера закончила свой репортаж пикником на природе, где под гармонику среди весеннего луга до одури кружились и падали, и силились приподняться пьянчуги обоего пола: это был праздник, Девятое Мая, День Победы над фашистской Германией, потому что на нищих пиджаках мужчин и женщин были нацеплены ордена с медалями, и все они, один за другим, падали, падали, падали, а один все прыгал с костылем, копытообразным протезом давил одуванчики, но вот и он упал, и только две светлоголовые пацанки, сцепившись за руки, кружатся, кружатся, кружатся, а гармонисту вливают в рот мути из граненого стакана, и он снова роняет голову, наигрывая одно и то же с нарастающим отчаянием:
Враги сожгли родную хату.
Убили всю его семью.
Куда идти теперь солдату,
Кому нести печаль свою?
Столь изощренных чувств по отношению к своей стране не ожидал он. Не был он готов – к такому. И эту песню он всегда любил:
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд.
А на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
А венгры грохотали от восторга. Топот, крики, свист. Зал надрывался так, что Александру – место было в бельэтаже – захотелось бросить в партер противотанковую гранату. Связку!
В антракте он уходил во гневе. Зал следил за ним с недоумением. Более русским себя он никогда не чувствовал. И это длилось – в тусклом свечении хрустальных огромных люстр.
* * *
Поезд Дружбы закапчивал ужин в привокзальной столовой самообслуживания. Кроме перечниц с толченым кирпичом на столах были наперстки с иглами деревянных зубочисток, которые соотечественники осваивали с энтузиазмом удручающим. Увидев его, Аглая Рублева спрятала оскал своих прекрасных зубов:
– Явился не запылился!.. Ну, и как они? Страстные, говорят?
– Дайте поесть человеку, – сказал Комиссаров.
– Мы уже в гостиницу тебе собирались тарелку нести. Тефтели пальчики оближешь.
– Тефтели, действительно, неплохие, – ударяя на первый слог, сказала критик О***. – Больше мяса, чем хлеба.
– Но островаты будут. – Комиссаров потер живот под пиджаком. – Как можно так перчить?
– Перец, он мужикам на пользу.
– Может быть, венграм, А у меня, кажется, обострение началось.
– Язва?
– Угу. Желудка.
– А я-то думала, сейчас бутылочку раскрутим на четверых. Но у тебя-то язвы нет?
– Есть, – проявил мужскую солидарность Александр. Двенадцатиперстной.
– Эта в рак не перерождается. Ерунда.
– Ну, Аглая! – возмутился Комиссаров. – Ты, я вижу, сама деликатность.
– Пей меньше, если боишься.
– Что ты понимаешь во внутрипартийной жизни...
– Тогда профессию смени, не знаю... – Аглая задавила сигарету в грязной тарелке, отсыпала про запас зубочисток и щелкнула сумочкой. Ладно, мальчики: раз вы такие скучные, мы тогда к себе пойдем. Трусишки мерить – да, Ритуля? Вы, кстати, купили бы своим. Таких и в Будапеште может не оказаться. Безразмерные, трех цветов в наборе и, между прочим, производства Португалии – голову потеряют!
Мужчины остались одни.
– Начинают женщины звереть, – тоскливо сказал Комиссаров. – И это первый день. Что дальше-то будет? Да и в целом по Дебрецену обстановка не из лучших. Эти мотоциклы утром...
– Ну?
– Таки да! Недружественная акция. На утренней летучке выяснилось, что и перед другими отелями гужевались. Камнями, правда, не кидались, но кое-где и лозунги выкрикивали. Так что ты бы один-то тут не очень. Попарно давай. Береженого, знаешь... Да. Вот так и получается. Приехал поезд Дружбы, а дружить-то не с кем...
Уборщицы-цыганки убирали посуду. С гулким грохотом. Он покосился:
– И за что нас так не любят, а?
Шибаев со свитой проследовал в кабинет военного коменданта. Комиссаров и Александр остались в "предбаннике". По другую сторону стойки томились два старших лейтенанта. Красивые и статные, они недоверчиво косились на зеркальные очки одного из визитеров и меняли позы, одна вольней другой будто не в СА служат, а где-нибудь в американской, и черт сам им не брат. Один из них вспрыгнул на стойку и плавно опустил себя на рычагах рук.
– Из Союза, парни?
– Из Союза.
– Давно?
– Недавно.
– Из Союза откуда?
– Москва.
Оба старлея сделали вид, что Москва им нипочем. Исключив москвичей из разговора (но не из поля слышимости), они обменялись мнениями: "На обратном пути из Сочей заскочу, пожалуй, в белокаменную". – "Чего ты там забыл? Лучше в Питер слетай – это я понимаю. Культурный город".
– Кстати, парни, – оглянулся старлей, – Червонцев лишних, случаем, нет? На форинты меняю.
– Червонцев? Нет.
– Да вы не бойтесь. Я вам лучше, чем в банке сменяю. Нет? Жаль. Рубли мне вот как нужны. В отпуск еду.
– В Союз?
– Ну, а куда же.
Посуровевший было при намеке на валютные дела, Комиссаров отошел.
– Что, старлей, соскучились по родине?
Старлей взглянул свысока.
– Чего это мне по ней скучать?
– Ну... Чужбина все-таки.
– Не знаю. Лично мне здесь нравится. Моя бы воля, я б в Будапешт махнул. Не были еще в Будапеште? Ну-у... такой город! Озеро Балатон там рядом. И вообще. Но отбывать отпуска, к сожалению, мы обязаны в Союзе.
– Почему же "к сожалению"?
– Потому что в Союзе одни проблемы. Перекусить проблема, культурно с девушкой развлечься – тоже. Одни запреты: это радио не слушай, эту книгу не читай, этот фильм не смотри. А здесь по-другому.
– Свободы больше здесь! – не выдержал другой. – Понятно, Москва?
Комиссаров вынул из кармана сигарету и поднялся.
– Перекурю пойду. На свежий воздух. – В дверях он обернулся. – Вас бы отсюда в Приамурский укрепрайон! Там бы научились родину любить.
И хлопнул дверью.
– Туристы?
Александр кивнул.
– А он?
– Руководитель.
– Сочувствую, – сказал старлей.
Внизу под аркой Комиссаров отрывисто затягивался сигаретой:
– И это армия! Штыки! Опора!..
По пути с обеда творческая группа увидела стоящий у гостиницы "Икарус". Несмотря на приступ язвы, Комиссаров собрал людей на инструктаж.
– Сегодня, – объявил он, – даем концерт.
– Наконец-то! – сказала Нинель Ивановна. – А то мои девчата застоялись. Только нам зал нужен. Чардаш прорепетировать.
– Отставить чардаш. Пересмотреть программу под углом на бронетанковую часть. Часть, подчеркиваю, тоскующую по Родине. К вам, "Веселые ребята" это тоже относится. Никакого рока, никаких вихляний с микрофоном.
Руководитель "Ребят", он же солист предположил:
– Битлов, по крайней мере, можно?
– Никаких битлов. Все, что не наше, исключить. По-быстрому продумайте репертуар и мне на утверждение. Давайте!
* * *
К удовольствию танцевального коллектива ударник устроил сцену при посадке в автобус.
– Раз так, не еду на хуй! Палочки об колено! Я рок хочу играть!
Перекуривая у входа, Геннадий Иваныч снисходительно взирал на дауна во гневе:
– Переучивайся, рокер, на баян. Мой музыкальный тебе совет. Пушки заговорят, при деле будешь. Да и при политике мира с ним не пропадешь. Сыт, пьян, любим, и никакой цензуры-дуры. А почему? Национальный струмент.
– Ебал я ваш баян! Ребята, не просите! Не поеду!
"Веселые ребята", отбивая пальцы и не глядя по сторонам, торопливо загрузили свою обшарпанную аппаратуру. Так же молча втащили своего ударника.
Дверь закрылась.
Вооружившись красным шариковым стержнем, Комиссаров вынул проект репертуара. Александр отвернулся в окно. Залитая солнцем главная улица была по-субботнему оживлена. По-прежнему город был волнующе чужд, хотя глаза то и дело запинались на фланирующих соотечественниках из нетворческого состава.
Бронетанковая часть располагалась в бывшем дворянском гнезде. Ворота развели свои красные пятиконечные звезды, впустили "Икарус" и с лязгом закрылись. Комиссаров пошутил:
– И вновь я посетил...
Действительно: Родина.
Малая: оторвавшийся островок, об укрепленные стены которого разбивалась чужбина. Углубившись в старинный парк, автобус остановился у "Зеленого театра", обнесенного по периметру щитами наглядной антиимпериалистической пропаганды. Театр был – дощатый помост с задником и вкопанные в землю ряды скамеек. На задних рядах "артистов из Москвы" уже поджидали офицерши – молодухи с младенцами, запеленутыми во все, так сказать, импортное – розовое и голубое. Стволы вековых деревьев были окрашены закатом. Издалека приближалась бодрая маршевая песня. На ближнем щите был фотомонтаж под названием "Духовная агрессия против Страны Советов" – с рекламой образцов "подрывной" продукции: "Архипелаг ГУЛАГ", "Посев", "Грани", "Русская мысль".
Несмотря на ощущение абсурда, закурить на чистом воздухе было приятно.
Прибухали сапоги – по команде роты занимали места в партере.
Смущаясь, но с напором Комиссаров сказал:
– Люблю все это, знаешь? С детства гарнизонного. Армию. Единство содержания и формы. В ней все же наша суть – в мундире. Сними его с России, как пробовал Хрущев, – и расползется сверхдержава в кашу. Ешь, кому не лень... Не приведи Господь! Дай сигаретку.
От "Веселых ребят" подошел солист.
– Насчет ваших предложений.
– Ну?
Солист показал список.
– Вот это, это и это...
– Ну?
– Ведь я не запевала? Я лирик. И под электрогитары все это не пойдет. Тут нужен сводный хор с оркестром.
– Так, значит... Уверены?
– Абсолютно.
– Ладно, давайте лирику. Но только нашу.
– Есенина?
– Давай. Только с разбором. Не кабацкого!
Концерт начался засветло. Солист вышел на подмостки и развел за микрофоном руки. Динамики заглушили рев ударника за сценой. Есенин встречен был войсками с энтузиазмом:
Зацелую допьяна,
изомну, как цвет.
Пьяному от радости
пересуда нет.
Во втором отделении на сцену ударили прожектора. Самая маленькая "звездочка" вынесла табурет. С обнаженным баяном на животе вышел Геннадий Иванович, взыскательно стряхнул с сиденья якобы пылинки, занял место и раздвинул меха. Выплыл коллектив – от Мамаевой до малолетки. И пошло-поехало! Глядя из темноты под взлетающие юбки (там все равно были другие, но белые и короче), танкисты бисировали каждый номер свалившихся, как с неба, "звездочек", среди которых самой яркой была, бесспорно, Мамаева – кратчайшая в жизни Александра страсть. Она плясала в своих алых сапогах, и пара жарких пятен подмышками "народной" ее кофточки от танца к танцу все более темнели. "Да-а... – Комиссаров был сконфужен. – Ей не к Шибаеву в гарем..." – "К царю Соломону!" – "Вот-вот! Не наш экстаз". – "А Пушкин оценил бы". – "Нет, Пушкину смиренницы дороже... Мне, между нами, тоже".
Но был еще не вечер: как ток высоковольтный подключили к Мамаевой, когда на русский танец пожаловал Шибаев – с группой старших офицеров и со свитой, возросшей на иностранную особу с короткой стрижкой и сережках в виде полых и сверкающих сердечек. Когда они уселись в пустовавшем первом ряду, на подмостках все перешло в экстаз и пароксизм. В кругу нахлопывающих "смиренниц" вакханка эта исступленно раскручивала юбки и сотрясала доски так, что Шибаев не выдержал, поднялся – штангист-коротыш – и захлопал. "Самодовольно", – подумал Александр. За ним и свита, офицеры, а следом в ладоши грянул рядовой состав.
– Сейчас скомандуй им "на Запад!" – в ypaгане рева и оваций орал ему на ухо Комиссаров. – К Ла-Маншу вышли б до утра!..
В долгу танкисты не остались. Ужин начался под "Бычьи рога". Местное красное соотечественникам за границей не показалось. Водку на территории части в принципе не отпускали, но, коль пошла такая пьянка, сам замполит взял на себя ответственность – и в заключение "Веселые ребята" вносили в "Икарус" не только аппаратуру, но и Геннадия Иваныча, чей забытый баян Александр разыскал под столом в офицерской столовой.
На возвратном пути тропинку заступила тень. Споткнувшись о какой-то корень, он упал вперед баяном. Тень засмеялась пьяным женским смехом. Он просунул руки в лямки и поднялся с колен.
– Простите, – сказала иностранка, стриженная "под мальчика".
– Никогда.
Она захохотала.
– Музыку не разбили?
Он сотряс, в футляре шевельнулся монолит.
– Цела!
– Я просто заблудила. Или "заплутала"?
– "Отбилась", "потерялась", "запропала". Сейчас найдемся. Вас зовут?