Текст книги "Аморт"
Автор книги: Сергей Соловьев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)
Официант убирает пустой стакан. – Noch etwas? -
Nein, danke. Они во сне...
они во сне как амфоры на дне
вмурованные в ил по горловину
лежали непробудные о дне
не ведая который мял их глину
и в ночь как в печь вдвигал и жег
до утренней звезды и извлекал из печи
и в губы дул в полураскрытый шов
до проступившей измороси речи
которая цепочкой пузырьков
кривясь и восходя дрожащей нитью
со дна все отклонялась по наитью
и отклоняла нисходящий кров
и свет сквозь занавески льнущий
к мерцающим садам висящих рыб
и круг плывущий по волнам как нимб
и в оспинах кофейной гущи
узор стены хранящий немоту
и жилку бьющуюся в небе
и пальцев обожженных на лету
незрячий мотыльковый лепет
А теперь пропустим щепоть страниц
наугад. И напишем вот что:
Меж ними жизнь, над ними ложь и нежность,
друг к другу прикипевшие губами.
Тать я, тать ты. Так чувства, спешась,
ведут на поводу судьбу углами.
Звезда горит. И нет земли под ними.
Помнишь, пока я спал (ты всегда вставала
чуть раньше птиц, затемно, и исчезала),
ты оставила мне записку, я нашел ее в туфле
левой – маленький, свернутый в трубочку
клочок бумаги: "Никогда, даже в снах моих
тебя не было. Нет, ты был. Это я,
видимо, не спала. А теперь -
как странно...". Рваненькие края, впритык
буквы. Как давно это было – до нашей эры.
Давай назовем это как-нибудь. Например:
Невошедшие в Сад. По-английски лучше
звучит: The Garden was not entered. Лучше, да?
И пойдем отсюда.
Пойдем, округлим глаза и распустим рты -
там, за углом. Это что – салон красоты
или как их здесь называют?
Стой-столбеней, лишь стекло тебя отделяет
от того, что внутри, стекло как отсутствие оного.
А там – с дюжину процедурных коек:
жабы на них лежат, превращаемые в принцесс;
принцессы на полпути к превращенью – ох
в кого бы; обтесываемые на глазах мужланы
девочкой-с-пальчик; мальчик-пуруша,
расползающийся в разные стороны, образуя
собой семью в три поколения. Мертвяк,
вместе с койкой всплывающий на живца-
доктора. Кипит работа, но несуетливо – как
бы в рапиде. Они накладывают какие-то пудинги
на тела, желе. Шелкопрядные брови шевелятся
в трехлитровых банках, уши с бирочками
вывешены на нитке, как грибы. Рулоны
кожи, офсет, пергамент, оберточная с ворсой.
Имиджмейкерша ходит, сама лекало, еще с лекалом
в руках разведенных, смотрит поверх очков
в потолок, где развешены тучки волос, подклеенные
к тонкой небесной плоти. Та, что лежит в полуметре
от нас, перевернутая на живот, обхвативши голову
тугенькими кулачками, и подрагивает, – скорее
женщина, чем – что? – даже подумать страшно. В гуще
кофейной ее спина: узы брачные и разводы. Может,
зайдем, говорю, приляжем? Глаза отводишь: хорош, мол,
пялиться – как онофилис по стеклу елозишь
взглядом. Помнишь, как мы танцевали брачный
двух онофилисов, в гаштете сумрачном, немцы
сидели за столиками, как утопленники на дне,
с кружкой пива в руке и по грудь в тине,
а мы порхали – две обескровленных контурных
карты, точней, одни лишь линии ниточные,
отделившиеся от бумаги. "Мы? – смотришь через плечо
на меня. – Ты что-то путаешь". Да, говорю, наверно.
Каждая наша близость... Господи, ну и слово -
ушки стелятся, мордочка между лап склизкая: близость...
Знаешь, это так в стороне от того, что обычно
происходит между мужчиной и женщиной, что -
будто маленький ангел внутри говорит: "не смотри туда",
и крылом лицо свое прикрывает. И не смотрю я. Пытаюсь,
по крайней мере.
Помнишь,
в квартире твоей,
выбеленной, как, наверное, только бог изнутри
выбелен, и книги на белых полках за белою
занавеской вдоль стены – от пола до бедер
твоих, белых уже, освобожденных от, и я беру тебя,
как берут текучее зеркало, держа на весу, над собою чуть,
и вжимаю тебя в себя, как нож в живот, нож двуручный;
дрожащие рукояти запястий твоих, заведенных за спину.
И ноги твои, оплетая меня, тонут вдали – белые в белом,
и, кажется, годы по кругу идут, побелевшими шевеля
губами, крошась, как мел, и книги выпархивают из полок,
кружа над полом, вскинутом, как парусок, и ты
бьешься своей мотыльковой о стену белую
головой, только взвихренный рой
перламутра в тебе, только беглый трепет
в тебе кроится еще, и ты – без губ уже,
белым беззвучным голосом: Да! – кричишь.
Дай! – мне слышится. Die! Die! Die!..
Будто молишь: умри! умри!..
Мотыльки
на дне твоего плафона матового – как сухой
мусорок лежат. На спине, на боку.
Говорят, этот парк привокзальный, островок, распоясанный
перекрученной узкой рекой, то есть полу-
остров, был недавно еще пристанищем наркоманов,
коммунальным их раем; непролазные кущи, цветы
и платаны с простертыми вдаль над рекою и ввысь
татуированными руками. В центре рая стояла беседка
ажурная, черная, "петергофская" – и сейчас она там.
Три машины дежурили: в первой – кормили-поили,
ширяли в другой, третья – рядом с беседкой стояла.
В беседку они шли умирать. А теперь в этом парке
песочницы, дети, на платанах развешены книги (к чему бы?
может, день Гутенберга? А в Ялте у моря платан,
на котором развешивали людей: белые – красных
развешивали, а потом приходили красные
и перевешивали). С тех пор,
как травку легализовали, наркоманы куда-то исчезли.
Круглосуточные аптеки, каждый может от "ломки" -
без рецепта бесплатно взять... этот, как его там? Так нет,
пустуют, редко кто, да и то – не за тем. Говорят, героин
разрешить собираются... Завтра Мария
повезет меня к "черной мадонне", это где-то в горах
высоко монастырь с чудотворной фигурой
богоматери; он сгорел, монастырь, все сгорело, осталась
она, с почерневшим лицом, в облаченьи -
как развороченный жар – от платка и до пят. Серпантин,
альп вершины уже вровень глазу, кукольный городок -
как к подолу припавший к восстановленному монастырю.
Полумрак, пафос вздувшейся выси, муравьиное шевеленье
вдаль и вширь по бескрайнему полу паломников. Мытарь
кружкой звенит, подходя. Я стою за колонной. Мария
мне шепчет в затылок: проси – все исполнится... Вышел.
Жилистая богомолка пьет святую, будто ест ее,
от стакана откусывая. Не о чем мне просить. Небочко,
подбирая юбки, проскальзывает между гор. Свет
помаргивает. Пора возвращаться.
Знаешь,
кажется, с каждой буквой нашей с тобой разлуки...
Да, Мария, до завтра, спасибо тебе, чудесный
день... Нашей с тобой излуки... Нашей с тобой, такая
щемь, щель, трещина неприкаянная ползет по городу
перед каждым шагом моим, за каждым углом, то
запекаясь ртом выгнутым, то расходясь в улыбке
тоненькой неживой, втягивающей, как нитку, песок
этих букв. Нашей с тобой... В этом городе, где живем,
живем, живем... как зарытые в землю – живьем.
В землю – я, ты наверно – в луну: пелена
на глазах такая. Жить, дышать одним воздухом, в тех же
переулках бродить, где и ты, и не видеть тебя, не быть.
Это, знаешь, как будто кисть руки, этой, пишущей, – все,
что осталась от нас двоих. Кисть, собранная в щепоть,
будто птица больная, клювом в землю, и по земле
ее ветер волочит, оставляя за ней эту запись
колких пляшущих букв. И пока это длится – я
жив, то есть ты, то есть эта рука. Что просить у нее?
Та мадонна в киоте – муляж. Богоматерь -
во тьме подземелья стоит. За семью. Но -
так странно: тебя задевало, что я не ревную
тебя. Но – к кому? А точнее – к чему? К обиходу?
Как небо к земле – не ревную. Пою,
то есть вою, губами кругля эту в небе дыру.
Будто камешек по воде – эти дырочки флейты
от небес до земли, сверху вниз ускользавшей тебя,
и бегущие пальцы – мои, им вослед – этим всплескам
твоим затихающим, стихшим.
...когда-то,
в самом маленьком детстве, в простоволосом
веснушчатом пригороде у меня тоже был пруд,
а посреди него – недосягаемый сказочный остров.
А потом, лет через двадцать, я вновь оказался
на том берегу, шагнул, раздвинув кусты, к воде -
и, прежде чем я увидел его, из-под ног лягушка
выпрыгнула и перелетев на этот недосягаемый
остров, шлепнулась, пучась и отдуваясь. Знаешь,
может быть, через тыщи лет, если нам сюда
суждено вернуться, наша прошлая жизнь и мы
в ней, так вот, вдруг, раздвигая кусты
памяти, передернется и ужмется
в этот куцый прыжок
крапчатой чудотворницы.
В шесть поезд, а сейчас пять. Вспять спать,
говорю, с тобой. Пядь в пядь, говорю, плыть
в плоть, вплоть, говорю, заговариваясь, заговаривая
мотыльковые эти, бьющиеся в стекло
по ту сторону неба... Осталось еще к стене подойти
мартовской, к черной в ней полынье,
руки в нее окунуть и вынуть, держа ребенка.
В шесть, говорю. Как в жесть
ее губ говорю. А сейчас – начало
только...