355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Залыгин » На Иртыше » Текст книги (страница 4)
На Иртыше
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:12

Текст книги "На Иртыше"


Автор книги: Сергей Залыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

Глава четвертая

Другой день было воскресенье.

Утром Клашка щей подала. Ели – молчали. Один на другого не глядел.

Перед тем Ольгины ребятишки долгое время крестились на икону. Старались, будто живыми на небо хотели влезти. А свои на них таращились. Ольгины открестились, и свои тоже уже взаправду начали поклоны бить, губами пришепетывать, а на родителей так строго зыркать: «Не приучили, мол, нас к порядку!» Одни-то они – так левой краюшку уже в рот подают, а правой сотворят со лба на пуп – и ладно им.

Ложки о миску стукали глухо как-то. В могилу землю бросают – так же стучит…

Однако двое парнишек Ольгиных робели недолго, быстренько за мясом по миске стали гоняться, а вот старшая девчонка, годов уже тринадцати,– та, будто слепая, черпала. Только как своей ложкой о Степанову заденет – так и дрогнет вся, ужалит ее кто. Потом она совсем ложку обронила и бросилась было из-за стола прочь, но мать ее к скамейке придавила.

Сама Ольга себя держала, будто к родне приехала либо к знакомым с выводком своим переночевать, и больше ничего. На покойницу уже не походила – не то что ночью, когда Степан ее спичкой на полу осветил.

…А что ей делать? Как быть? Жить ей надо, хотя бы всего один нынешний день, а все равно – жить… И чужой хлеб надо есть. Не ради себя – ради ребятишек.

Клашка виду старалась не показывать, а глотнет – у нее застрянет, она и шарится глазами-то, не заметил ли кто. Она, верно, и состарится – и под конец жизни все равно на девчонку будет похожая.

Утром встала – не живая и не мертвая: боится, что Степан укажет Ольге на порог либо просто слово обидное ей скажет. За стол посадит ли – не знала.

Он посадил.

Теперь она не знает, что же дальше-то будет.

Он и сам этого не знал…

Поели.

Вздохнули вроде после тяжкой какой, непосильной работы. Ребятишки снова взялись гуртом креститься, а потом по избе разбрелись – на печку, на полатях луковичными вязками шелестят, по углам – везде они, в глазах от них рябит. Будто их не пятеро, а душ пятнадцать разом откуда-то взялось. Им даже интересное житье – всем вместе…

Бабы тоже хотя и молчат, но у печки хлопотать взялись супряжно, со стороны и не поймешь, кто в избе хозяйка.

Степан повременил сколько, откинул западню, наказал ребятишкам осторожнее быть, не провалиться, и спустился в подпол. Не надо бы лезть. И наверху сидя, знал, что там есть, а чего нет, в подполе. Клашка, та само собой разом догадается, зачем он туда спустился, хотя он и взял с собой молоток, пилу-ножовку и гвоздей-трехдюймовок с дюжину.

Подпол – хороший, сухой, сроду в нем ни плесени, ни запаха. Соседи, когда случалось заглянуть, завидовали, говорили: вполне жить можно в таком.

Степан внизу морковь, песком засыпанную, поглядел, не проросла ли. Кое-где, верно, начала расти. Картошку рукой пошарил. Ее порядочно было – которую часть Степан еще вчера прикидывал на базар. Вчера утром они об этом с Клашкой как раз и говорили: взять в колхозе коня и то ли пять, то ли семь кулей отвезти в город. Пока ямы на улице с посевной картошкой еще не раскрыты – ей самая цена. И так прикидывали, и этак – пять или семь?

Но то – вчера утром, вчера и едоков-то в избе было четверо, а нынче их восемь ртов. Что рты малые, на это не надейся. Они, ребятишки, в рост идут – уминают за твое здоровье. Особенно когда гуртом за столом. Тут они уже стараются один перед другим. По отдельности им сроду того не съесть, что ордой одолеют. У них наоборот, скажем, чем у поросят. Поросенка отсади от других – ему и делать нечего, только чавкать цельные сутки…

Глядя на картошку, Степан раздумался и об мясе и, главное, о хлебушке. Ласково он о хлебе думал, и всегда-то так к весне бывало, когда уже небогато остается,– в мыслях его милуешь, хлеб.

Надо было зря не задерживаться – пораньше других в колхоз идти. Все одно к этому вышло, а покуда зиму единолично жил – и два твердых единоличных же задания хлебушком выполнил.

Хлебушко был у Степана еще в одном месте, не считая того, который любому и каждому можно показать – вот чем располагаю, только-только до нового, еще как раз и не хватит недели на две.

Но и то сказать, схороненный запас пудов двадцать всего. По-нынешнему считать – три центнера. И так ли думай либо по-другому, вопрос один: долго, нет ли еще Ольга со своими ребятишками в избе пробудет? Ждать надо: Ольга сама об этом Клашке шепнуть должна бы… Может, покуда он тут сидит,– она как раз и шепнет?

И он все сидел, ждал. Молотком кое-где по гвоздям постукивал – которые не совсем плотно в тесовую обшивку были забиты, у тех шляпки торчали. Надо было бы в амбарушку пойти, там у него был инструмент, в амбарушке, разный, печурку растопить и чего-ничего для дома поладить. Но он сидел и ждал. Сухим картошкиным запахом подполье отдавало. Через открытую западню падал к нему неяркий свет, но все равно по этому свету он угадывал, что на улице солнышко выглянуло.

И ты скажи – дождался ведь!

Вдруг в подполье Клашка будто свалилась, зашептала в ухо:

– Ольга-то до теплой дороги у нас просится жить. С мужниной-то родней не может она и со свекром – тоже. Я тебе объяснять не стану, почему нельзя ей с ними, после когда скажу. Опять же она, Ольга, говорит: нонче же вечером, как стемняет, на санках муки куль привезет… И картошек, может, куля два, даже – три! Подполье-то у них ненарушенным осталось, только стыдно ей днем-то на людях…

– А потом она – куда? Ольга?

– На родину свою. К родителям. Он же, Лександра, ее какую даль с тракта взамуж-то брал. По теплу и обратно уедет… А ты, Степа, на меня не серчай нонче. Уедет Ольга – после серчай, я потерплю!

Счет простой…

Конечно, муки куль да картошек два – этим четыре рта прокормятся не бог весть сколько… А все ж таки корм. После того как думал, будто ни крошки своего Ольга не принесет, вроде тебе и облегчение выпало. Как бы и весна еще пораньше, чтобы теплую-то дорогу не так уже долго ждать…

Вылез из подполья Степан – наладился пимы Клашкины подшивать.

Ребятишки, опять все враз, натянули на себя кто чего – и свое и со взрослых, высыпали на улицу. Видать, солнцем их потянуло.

Час спустя в Степановых пимах пошла к скотине Клашка, в избе остались Степан и Ольга.

Ольга туда-сюда метнулась, тоже хотела куда-нибудь выскочить, но ей уже не в чем было, она взяла Клашкино вязанье, села в углу и начала быстро так спицами шелестеть.

Молчали оба…

Сказать бы надо было чего-то друг другу, а что скажешь? Он, может, и весь-то такой, белый свет, нынче, наизнанку вывернутый? Чего в нем нельзя, а чего нужно и можно?

Нельзя было Александру Ударцеву зерно поджигать, а он взял да и спалил… Нельзя было за это дом ударцевский разбивать, а его разбили… Нельзя было Ольге в дом к Чаузовым идти, а она пришла… Может, все, что прежде нельзя было, нынче можно? Нет, и так – нельзя! Где он, тот закон, по которому мужицкая жизнь определяется? Попы сколько веков об своем говорили, а жизнь, она не из одних слов складывается. Нынче коммунисты ладить ее затеяли – получится ли? И хотя бы они на пробу взяли тысячу мужиков в одном месте, ну мильон, и поглядели бы, как дело пойдет. Так нет же, сколько есть мужиков – и русских, и татар, и хохлов – все мильоны до последнего испытание проходят… Вот в этот самый миг которые мужики едят, пьют, спят или работу работают – все и во сне и наяву переживают, о жизни так же, как и он, Степан, загадывают. Такого, видать, еще не было, но чем дальше жить, тем все покруче да покруче узелки завязываются. Ладно, коли нынешний узел – последний.

И другое тут же надо понять: если бы знатье, что и как,– дорого бы отдал за новую-то жизнь, за справедливую. Верно Нечай говорит: мужику нынешнему особая доля – и с немцем воевать выпало, и с колчаками, и засуха была, и такое время, когда не то что спичек коробок, одной спички и той не сыскать было. А того не говорит Нечай, что, может, через все через это до настоящей-то жизни и совсем уж близко осталось, руками ее запросто достать, а только мужик уже боится и руки свои за спину прячет?!

Вдруг в избу Егорка Гилев явился…

Через порог еще не ступил, очень уж весело сказал:

– Здорово, Степша! Чай с сахаром!

– Здорово. Садись.

– По делу я.

– Ну хошь бы и по делу.

«Не даст он, Егорка, однако, дело кончить. Звать куда-то пришел…»

– Вроде и пимы-то новые совсем шьешь?

Степан отвечал не торопясь:

– Глядеть, как баба моя, Клашка, на обе стороны ровная, а в действительности на правую шибко давит. Левый – вовсе еще свежий пим, а правый – только что до дырки не дотертый. Я ей сказывал, чтобы на ногах меняла пимы,– не хочет, моды ей не будет. Подковать чо ли, ее на одну? Вот прилажу на пим подкову – будет по-козьи модой своей стукать.

– Нонче доносила бы зиму-то… Сколько там и осталось.

– А осенью вдруг и вздохнуть недосуг будет.

Оставалось всего-то один шов наложить, и не длинный вовсе, а сбоку последний, дратвы конец варом натер Степан – рассчитал, что как раз должно на тот шов хватить.

Егорка хотя и сел, но шапку не скидывал.

С виду он был серьезный нынче – глазки сощуренные, усы на розовой коже оставлены торчком, а борода начисто сбритая. Это он, Егорка, любил с бородой, с усами баловаться – то одно оставит, то другое, а то начисто побреется и ходит с сединой уже в голове и с голой мордой. Шерсть по нем росла, будто по овечке, вот он по разу на неделе и лицевался.

– С конторы я за тобой пришел,– сказал Егорка,– срочно звать.

– А почто?

– Следователь явился к нам в Луки. И тебя призывает. Срочно наказывал.

Степан щетинку с дратвой опустил и шило тоже, потом и кочергу с надетым на нее Клашкиным пимом положил на пол. Кочерга была толстая, короткая, всякую обувь чинить – очень удобная. Под шестком лежала, но служила больше хозяину, чем хозяйке.

– А что я ему – следователю?

– Явился дело следовать. Как Лександр Ударцев зерно пожег. Как мужики дом его под яр спихнули.

…Не говорил почему-то Егорка, дескать, «мы» дом спихнули, по-другому сказал: «мужики»… Вздохнул Степан: вот она, колхозная-то жизнь, призывают – и надобно идти! Единолично-то жил бы – строго-настрого наказал сейчас Егорке сказать, что дома Чаузова не застал, а сам бы запряг да по сено за реку, а то и кума какого вспомнил бы навестить в соседней деревне и погулял бы там денек-другой. Так оно всегда и делалось – начальство, бывало, подождет-подождет, не стерпит дальше ждать и уедет.

Так и надо. Бумагу какую тебе выправить – ну и ездишь к начальству этому и в Шадрину и в город. Зато уж если начальнику вдруг мужик спонадобился, он тоже посидит-подождет немало, по первому-то зову к нему худой какой разве мужичонка прибежит, и то ежели вину за собой чует либо сам же просьбу имеет. Нынче коней в ограде нет, сведены в колхоз, а без коней куда денешься?

– Может, Лександру-то уже поймали где?

– Не сказыват. А на то выглядит – не поймали еще. Старика Ударцева – того заарестовал. В Шадрину, в сельский Совет, уже отправил. Ну, да ему старик – что? Старик и сам помрет не сегодня-завтра. Ему бы засудить кого поинтереснее.

Похоже, Егорка с следователем разговор уже поимел. Уже в служки приладился по избам за мужиками бегать.

– Подожди малость. Клашка в моих пимах пошла. Сейчас и вернется.

Егорка на приступке сидел, шапку все еще не скидывал, на Ольгу глаза пялил.

А той, видать, любопытство это не по душе, она к нему все круче да круче спиной оборачивается…

Бабы эти, бабы! И тут у них свой норов… Лицо у Ольги белое, узкое, а глаза на лице большие, чуть даже на коровьи смахивают. Видит же она ими, должно быть, не зорко – спицами стрижет перед самым носом. И от Егорки отворачивается, и на Степана поглядеть тоже будто робеет.

Егорка вдруг заулыбался, спросил:

– Ты, Ольга, на чьих же это ребятишек чулочки-то ладишь? На Лександровых либо на Степановых?

Ольга встала, потом клубок с полу подняла, ни слова не сказав, перешла в горницу.

Вернулась Клашка.

Ведро с водой оставила в сенках, другое внесла в избу и поставила у порога, бросила на гвоздь полушалок.

– Здравствуй, Егорша! Ты поди-ка, по моего мужика пришел? Куды опять? – Подрыгала сперва одной, потом другой ногой – скинула Степановы пимы.

– К следователю.

– Ничто-о-о! – удивилась Клашка и, босая, в кофтенке без рукавов, уставилась на Егорку.– Он, Степан-от, украл кого или убил? Либо у нас чо украдено? Нужон-то ему твой следователь!

– Ты, Клавдия, иди-кось и ему расскажи – следователю. Он мужиков, не одного Степана тягает, как они ударцевский дом спихнули. И следователь не простой вовсе, а Ю-рист, вот он кто. Мужиков привлекает и обратно – доклады им говорит. Об колхозах и об единоличной жизни. Кажному объяснять надобно десять разов!

– И объяснишь! Правду он, Степа, сказывает?

– Ну не балует же. Однако пошли, Егорша.

– Постой, Степа,– засуетилась Клашка.– Рубаху надень, чистую!

– Жаль, коней нету на ограде, кони – так искал бы меня тот следователь! А ты – рубаху на меня напяливать!

– И то! Я об конях и сама только подумала – как бы кони были на ограде и походил бы он ко мне, Ю-рист этот, поспрашивал бы, где ты да куда ты подевался! Уж он бы у меня повдоль вот порога потоптался! Я бы ему и сести на лавку не указала!

– «Ты бы» да «я бы»,– передразнил Егорка Гилев.– А он и сам бы сел! Ему твое приглашение вовсе ни к чему – он его под себя не стелет!

– Ну и пущай бы сам сидел и сам же глазами хлопал, коли совести нету! А тебе, Степа, идти к ему, так не варнаком каким-то. Я и выглажу еще рубаху-то. Он в конторе ждет? Ну и посидит, подождет, к ему за жданье-то, за сиденье поди жалованье идет? И даже – обязательно идет!

Шлепая босыми ногами, Клашка кинулась за утюгом, мигом – к печке за углями, мигом – в горницу за рубахой.

Степан махнул рукой:

– Ты, может, выдумаешь – шелковую, новую?

– Жирно с его будет – шелковая-то. Ты не мешайся – дело это бабе виднее!

Степан поднял с пола шило, дратву, пим снова на кочергу надел – последний шов он как раз успеет наложить.

Шил, поглядывал на Егорку.

Егорка Гилев был из мужиков везучих. Ты скажи, бывают такие – им сроду везет. Такой на солнце глядит и не об урожае думает, не об том у него мысли – солнце он пузом чует, приятно ему на солнышке погреться, а что касается урожая – урожай сам к нему придет. Он в этом запросто уверенный и по деревне ходит, нюхает, с кем бы лясы поточить, в картишки перекинуться.

Начать с того, что надел Гилеву выпал в западинке, рядом с колком березовым, и кто-то давным-давно в том колочке уютном колодец выкопал, а какие-то пастухи, тоже давно, добрую избушку поставили.

И навесил на колодец Егорка Гилев замок амбарный, а на избушке дверь наладил и оконце застеклил, знакомцев-охотников из города завел. Охотники в избушке с осени и едва ли не до рождества прохлаждаются, на озеро ходят за утками, на пашне по жнивью гусей караулят, по снегу за лисами и зайчишками на лыжах бегают. Охотники городские, нерасчетливые, добыли чего или не добыли, а постреляли, припасу извели и уже за одно это Егорке деньги дают. За постой в избушке.

Видать было – Егорка в той избушке и самогонкой занимался, но и то видать, что не очень он глупый был. Глупый – либо спился бы, либо занялся гнать на спекуляцию, а потом попался бы. Этот – ни-ни… Веселый ходит, а шибко пьяным его не увидишь.

Тут подряд случались годы не то чтобы сильной засухи, но и без добрых дождей. Мужики переживали, Егорке хоть бы что: в его западинку с весны натечет талой воды – до половины лета хватает. Только что сеял он позже других, покуда пашня у него просохнет.

Везучий, и только, мужик!

У крутолучинских покосы на островах той стороны, вот и разрываешься летом: то ли телегу мазать, то ли лодку смолить, за паром платить. Егорка в своем колке худо-бедно два стожка добрых по кустам поставит и скотину там же до рождества держит. И от скотины навоз у него – на месте, возить не надо.

В Крутых Луках, правду сказать, далеко не все в поле навоз возят, на землю надеются, а больше, может, и потому еще, что к покрову мужики делаются кость да кожа, и та на мослах лопается. У которых слабосильных либо в тех дворах, где едоков куча, а работников один,– и мочи уже не было никакой еще и в зиму ворочать. Эти к масленке только и вылазили с избы – обглядеть, каков он, белый свет, а до тех пор отсыпались, ровно барсуки, руки-ноги на себе ощупывали – целые ли к следующей пашне остались?

А Егорке Гилеву и тут запросто: у него брат Терентий уже в годах, но неженатый, потому что глухой и немой совершенно, на работу же лютый… Он и живет в избушке, за скотиной ходит, а Егорка тем временем шарится: не повздорил ли кто с кем, не подрался ли… Он до смерти любит, где двоих мир не взял – третьевать, рассуждать, кто правый, а кто виноватый.

Он вроде бы всем друг, только ему – никто. Волосы седые, а ребятишки Егоркой кличут. И не потому кличут, что, чуть весна, он по первой же талой земле в бабки играет – в эту пору не он один под солнышком балует,– даже степенные мужики и те ни бабками, ни городками, ни лапту погонять не брезгуют. Только всякий мужик, если бабок наиграет, то первому же попавшему на глаза парнишке их в шапку и высыплет, Егорка же бабки эти по карманам распихает и домой тащит, гордый: «Я, должно, все ж таки очень богатый мужик буду!»

Его бы по нынешним временам как раз раскулачить за брата как за собственного батрака, а он вместо того ходит, жалуется: «Калеку кормлю… Калека, а жрет за троих, не управишься ему подносить!» Пользуется, что глухой человек, никто ему этой напраслины пересказать не сможет!

В колхоз Егорка вступал, заявление принес – все диву дались: «Осознал до края идею и желаю ступить в новую жизнь и чтобы назначено было хлеба паек на семью и одежы казенная цифра и обратно – на калеку братана».

Ну, вот – Клашка выгладила рубаху, вынесла ее Степану.

– Гребень-то при тебе ли? Лохматый – вроде в жизни ни разу не чесанный!

– Сказал же: не на свадьбу собираюсь!

Ребятишки ввалились в избу – и свои и ударцевские. Все глазенки повытаращивали. Тоже соображают чего-то там. Притихли, даром что под окнами только сейчас галдели.

Степан сбросил мятую рубаху, натянул свежую.

Вышли на улицу.

– Тёпло потягивает…– прищурился Степан, поглядев на солнышко, проступавшее сквозь серое пухлое небо.

– А ты как думал? – обрадовался Егорка, что вышли они наконец-то на волю.– В городе я в середу еще был – там уже тает только что не до ручьев.

– Городская весна – для понюшки. Все одно там – от солнца весна либо от камня нагретого. Ни пахать, ни сеять, а нюхать – любая сгодится.

– Ты гляди, городская жизнь – для ее и весна раньше, и лето длиньше!

– Завидно?

– Легкая жизнь кому не завидная?! У меня вон в избушке охотники городские… Шесть часов службу отсидят – и все труды-заботы. И домой придет – кухарка ему уже по воду сходила и дров нарубила.

– А вот скажи, Егорша, как по тебе: будет ли сколько толку от колхоза? И как ты располагаешь: может, колхоз как раз для таких, как ты, и ладят?

– А мне – что? Мне – как всем!

– Тебе, Егорша, нигде худо не будет. Вот дело-то в чем. Ты – от земли, да на крышу, да обратно в назем. Как воробей – тот и комаришку изловчится, возьмет на лету, и обратно в назьме покопается. Везде найдет.

– Ну, а ты? Высоко полетать хочешь, чтобы светло кругом было и солнышко бы тоже кругом грело?

– Я – мужик земляной. Мне и светло и тепло, правда что – шибко глянется, но только на земле. А тебе – это все одно, где тёпло-то. Хотя бы и на помойке, хотя бы и в чужой застрехе.

Может, и не стоило так Егорке говорить, но сказал: вспомнил, что это через него ведь старик Ударцев с ломиком на людей пошел, Егорка его задирал… Как бы не задирал,– может, старик бы и не пошел на это, а не пошел бы он – не свалили бы мужики избу под яр.

Егорка же на эти слова обиделся:

– Легкая-то жизнь, она тоже который раз еще тяжельше. Ты вот идешь, и печали тебе особой нету. Об себе только. А я иду – об Терентии еще думаю: ежели на его в колхозе отдельную бумагу заведут, так он глухой-глухой, а поймет – с колхозу отдельно получать! А ведь я его сколь годов кормил, одевал-обувал. Или вот ты – идешь, а я тебя веду и ужо что с тобой случилось – я за тебя в ответе!

– Ты скажи, у кажного сучка своя печаль! – удивился Степан и засмеялся даже. Засмеялся, потом вдруг встал, будто споткнулся обо что-то.– Так ты меня ведешь?

– Как же ты думал?

– Я, значит, под твоим караулом? И уже вправо там либо влево, так ты меня и не пустишь?

– Может, сам-то я и пустил бы, но только нельзя. Не имею права!

– Ты гляди – интересно как! И ведь сроду я под караулом не ходил и в самом деле не крал, не убивал! А еще сказать, что меня такая сопля ведет, мне и вовсе тошно!

– Так не сам же я от себя! Я от власти! Объяснять мне нонче цельный день доводится!

– Ну, ежели милиции нету – ну, мужика прислали бы мне для караула. Фофана там, Нечая Хромого, хотя бы сказать, либо Ударцева-старнка с ломиком! – А ты?! Да ты сам-то как насмелился? Неужто добровольно? А если я не постесняюсь руками-то твоей морды коснуться? Не побрезгую?!

– За это тебе, Степа, сильно ответить придется!

– Только что дурак ты и есть! Я отвечу, а ты после в Крутых Луках будешь жить либо горевать? Тебе мужики в первую же ночь темную изладят, без окон и без трубы избу оставят, и ребятишек твоих другие все ребятишки лупить будут походя!

– Ну, это было. А нонче все под властью ходят. И опять же – колхоз!

– И колхоз, и под властью ходят, и тебе морду раскровенить так ли еще успеют!

И, повернувшись круто, Степан свернул в калитку. В чью калитку – он подумать не успел.

– Ты – как это?! – метнулся за ним Егорка Гилев и уже в ограде, забежав вперед, встал посреди крыльца с тремя ступеньками.– Стой, говорю!

– В гости надумал! Воскресенье же нонче! – сказал Степан. Взял Егорку под зад, поднял на ступеньки, а потом и в сенки впихнул.

В сенках Егорка уперся было руками поперек дверей, тогда Степан сдвинул ему шапку с головы на лицо и покрепче на нее надавил. Пока Егорка обеими руками от шапки освобождался, он распахнул дверь и так, задом наперед, через порог его в избу впихнул.

– Здорово, хозяева! – сказал он, еще не видя перед собой ничего, кроме помятого, красного и заметно сопливого лица Егорки.– Сладко вам есть-пить! – Отстранил Егорку в сторону и поглядел – кто же тут в избе, у кого он в гостях?

Оказалось – он у дяди Локоткова. Не того Локоткова, который однажды в ночь двух коней лишился, и не брата его, Евдокима,– совсем другой локотковской линии был мужик. Звали его Пётрой и говорили, будто он Степану дядей приходится, но понять, как и через кого родственность между ними происходила, делом было вовсе не мыслимым.

Пётра, босый, и в самом деле пил чай, прижимая стакан к бороде, которая росла у него негусто, но вся почему-то вперед, а баба его, Нюрка, в лифчике сидела с ним рядом на прялке и, уронив веретено, глядела на гостей, открыв широкий, губастый рот.

Потом она рот закрыла рукой, отерла его и сказала:

– Дивно вы ходите-то нонче. Ей-богу! Тверезые ли?

– Ты поди облакись! – приказал ей Пётра, и Нюрка поднялась, прислонила к стене прялку, но в дверях горницы остановилась снова.

– Будто и тверезые…

– Вот Егорша по избам шарится – не подадут ли где изведать! – сказал Степан.– Так ить не подают как есть нигде!

– И ты – с ним?! – спросил Пётра.

– А не видать разве – двое нас?! Егорша-то парень, известно, стеснительный, чужой порог переступить робеет. Ну, я вроде ему в помочь.

– Ну конечно! – понятливо кивнул Пётра.– Садитесь вот… Самогонки про вас не наварено, а чай – покудова не простыл. Пейте. Белый жир нагуливайте.

И Нюрка, застегивая на себе кофтенку, снова из горницы появилась:

– Садитесь, гости дорогие… Я тебе, Егор Филиппыч, чаю спелого, слатенького сейчас и поднесу! – и глазом на Егорку повела…

Уж эта Нюрка! Ох и Нюрка!

Из-за нее мужики в Петрухину избу стеснялись и заходить.

Годов еще пять тому назад Пётра застал ее с портным. Из беженцев был портной, пришел из России в голодный год и так по деревням вокруг Шадриной скитался – то здесь, то там. На него бы никто и подумать не мог – тихий был, степенный, но вот – случилось.

Портняжку этого Пётра гнал пастушьим бичом по тракту едва ли не до самой Шадриной, а про Нюрку после того с месяц никто не знал, живую ли ее мужик оставил либо нет. Нигде она не показывалась, ребятишек Пётра отвел к бабке и тоже домой не пускал.

Потом Нюрка на людях все ж таки показалась – бледная, годов на десять постаревшая. А потом отошла телом и – скажи ты – повеселела душой.

Бабы ее спрашивали, что-как, она без запинки объясняла:

– Другие от мужиков страдают и вовсе без причины либо от напасти какой, от болезни смолоду помирают. А я хоть знала – за что!

– И не стыдно тебе?

– А что я – даром, что ли, взяла?! Говорю же: едва живая осталась!

И деревня Нюрку простила. Одни только ребятишки который раз ее словом обзывали, взрослые же и поминать никогда не поминали. И еще Нюркино счастье – Пётра мужик был вовсе не пьющий, с первого же глотка начинал страшно маяться. С непьющим, конечно, поладить легче.

Прощено-то было прощено, но ведь не забыто. Быль небыльем не сделаешь. И Нюрка, коли и сама сделала бы вид, что забыла,– это притворство получилось бы враз заметное. Вот она и ведет себя с тех пор строго, а в то же время – будто отчаянная. И мужик уже к этой повадке ее приладился, ей подыгрывает:

– За моёй бабой – глядеть да глядеть!

Так они оба уже многие годы шуткуют, а мужики между тем в избу к ним заходить сторонятся. Дело семейное, порешили между собой – так и порешили, со стороны же глядеть, как это происходит, ни к чему. И Нюрку пытать, в шутку ли она на мужиков глазами играет, а который раз вдруг да и вправду – тоже ни к чему.

Егорка Гилев – этот глупый, что к чему – понять не может… Нюрка вроде бы к нему с первого же слова ластится, а он на Пётру глядит – ему боязно становится, на Степана посмотрит – его оторопь берет. Однако полушубок скидывает и вслед за Степаном чай пить садится.

Степан с хозяином о погоде разговаривают, Нюрка другого гостя занимает:

– Когда моёго Пётру в расчет не брать, так у нас на деревне и мужиков-то, на которых поглядеть, двое осталось – Степа вот Чаузов, да еще и ты, Егор Филиппыч!

Егор молчал сперва, глаза долу опускал, после тоже заговорил:

– Мы со Степой… Степа со мной…

– И то сказать – Степан-то Яковлич на возраст выходит, а тебя, Егорушка, обратно клонит на молодость! Даже и понять трудно! Не обижаешься ли на меня, Степан?

– Ну, кого там обижаться! Видать по всему – так оно и есть!

Ласковость у нее, у Нюрки, в глазах какая-то, и опять же будто она пощады за что-то просит…

Глядишь на нее и обо всех-то бабах в голову мысль приходит. Что, если Клавдия правильно ему говорила, будто мужиков будут из колхоза на работы посылать, а бабы одни в колхозе останутся? Они же друг другу не указ и не управа, они в отделе от мужиков бог знает что могут натворить! После того ревмя будут реветь и, может, вот как Нюрка, объяснять, что «не задаром взяли»?! Они вот и ладные и красивые, а сколько об их будет кнутов измочалено, сколько изломано кнутовищ, сколько детишек хватят через них лиха, покуда они какой-то бабий порядок в жизни наведут?!

И еще, на Нюрку глядя, об Клашке своей невольно думаешь: вот тут уж верно все, всегда для тебя одного Клашка баба живая, а для всех других мужиков, сколько их есть на свете, она каменная! Это уже так, убей его на месте!

– А я слыхала – председателя колхозу снова будут выбирать! – серьезно так, ласково говорит Нюрка.– Вот бы тебя, Егор Филиппыч, поставить на место?! Не скажу об мужиках, а бабы все руки бы подняли!

– И очень может быть! – вздохнул Пётра.– Может быть, и до такого доживем – как ты на это глядишь, Степа?

Егорка со стакана чаю горячего пьяный сделался.

– Я знаю, Степа-то против будет. Не будет согласный за меня руку поднять. А почему, спроси его, дядя Пётра? Пущай он докажет, что против?

– А ты почем знаешь, что я – против?

– Сказать? Ну вот и скажу сейчас хозяевам-то секрет. И скажу! Ведь между нами как? Я его к следователю веду, следователь приехал, интересуется, почто Ударцева избу мужики под яр спихивали. Вот как мы идем. А он, Степа, и друг, а не хотит со мной вместе идти. Ну вот, поспорили мы и к вам зашли… Рассудить хотели… Я к нему от власти поставлен, а он ко мне – без уважения!

– Как же это ты, Степан Яковлич! – всплеснула руками Нюрка.– И в самом деле, ведет тебя Егор, так ты иди… Кабы он меня повел, так я бы от его ни на шаг! Я бы к Егору Филиппычу – вовсе даже наоборот! А шанежки не хотите ли свежей, Егор Филиппыч? Я сейчас!

Нюрка выбежала в сенки, пробыла минуту какую, и грохнуло что-то… Жалобно так Нюркин голос раздался:

– Кадушку я уронила, мужики! Помогите кто, помоги, Егор Филиппыч, поднять!

Егорка ближе к двери сидел, кинулся помогать. Вдруг «щелк» – и Нюрка на пороге стоит, ключиком на бечевке помахивает.

– Вот, Степа, тебе и ключик – от караульного твоего. Хочешь, выпусти его, а то пущай посидит которое время в кладовке!

– Посидит! – согласился Степан.– Одному мне верно что ловчее по улице идти.

Егорка в кладовой было завопил, Нюрка с порога ему объяснила:

– Не шумите, Егор Филиппыч! Народ прибежит на шум, а тут человек в чужой кладовке нечаянно закинутый оказался! Да мы долго держать тебя не станем… Малость какую только!

И Егорка замолк, тоненько так попискивал, уговаривал не шутить с ним.

Допили чай по стакану, Степан поднялся:

– Пойду, однако…

Пётра согласился:

– Может, и мне с тобой? Я тот раз тоже дом-то ударцевский рушил.

– Надо будет – призовут. Да и не против же Советской власти мы дом… спихнули? Не за собственность она нонче держится, власть?

– А Ольга правда, что ли, у тебя в избе с ребятишками?

– Баба привела, Клавдия. После – бездомному не откажешь.

– Об этом следователь тоже, думаю, будет у тебя спрашивать…

– Ему-то не все равно? Не его забота – кормить!

– Бывай! – попрощался Пётра.

И Нюрка рядом с мужиком своим стала, руки на грудях сложила, локтями вперед.

– Заходи, Степан, какое будет время…

А ведь состарилась все ж таки Нюрка – седина уже светится и лоб весь морщинистый… Только он это заприметил, Нюрка вдруг улыбнулась:

– За друга своего не печалься – я с им ласковая буду! Я ему и чаю еще подам в кладовку-то…– и засмеялась. А смеется она – молодеет сразу на глазах.

Шел Степан улицей…

Бывало, раньше, давно еще, думал: на себя бы поглядеть лет через десять, каким будешь… Ломаешь хребет-то, а к чему придешь, чего достигнешь? Какое там – десять лет, хотя бы и на год вперед увидеть, каким ты мужиком в колхозе будешь? А нынче идешь и даже не так думаешь: завтра-то как она к тебе, жизнь, обернется, к мужику?…

С Егоркой же смешно получилось!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю