355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Залыгин » На Иртыше » Текст книги (страница 11)
На Иртыше
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:12

Текст книги "На Иртыше"


Автор книги: Сергей Залыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)

Это ощущение временности, «своего края» не унижает, а возвышает героев. Оно свидетельствует не только о скромности, о трезвой оценке своих возможностей, но и о большой ответственности перед идеалом революции, перед будущим. Все, что совершают они, соленопадские мужики, в настоящем, есть лишь преддверие новой жизни. Светлой, чистой, правильной. И единственно, кого боялся Мещеряков, человек безмерной отваги, так это младенцев. Оттого и боялся, что признавал свой долг перед ними, свою обязанность обеспечить их счастье, что тревожился, как они будут судить о нем в будущем, оправдают ли его этим судом.

Однако в такой позиции главнокомандующего нет и намека на жертвенность. Концепция жертвенности органически чужда писателю, и он не жалеет сил для ее развенчания. Мещеряков стремится к победе не только для ребятишек, но и для самого себя, для всех своих бойцов. И когда Тася Черненко упрекнула его в чрезмерной осторожности, в боязни бросить всех людей на верную смерть ради верной победы, Ефрем спокойно возразил: «Так я же не против того, чтоб живым быть. Не против. А на кой черт такая жизнь, при которой смерти не боишься… И двадцать тысяч мужиков, которые в нашей армии, тоже так делают, из того же расчета: жить, а не помирать. Они воюют не только за себя, за себя – это даже скучно, за счастье своих детей – это уже гораздо веселее. Но и двадцать тысяч счастливых вдов после себя оставить да сто тысяч ребятишек-безотцовщины, да столько еще престарелых родителей – нет, ни для кого не расчет. Разве что для самого лютого врага».

Трезвость, отсутствие экзальтации естественны в Мещерякове – вчерашнем, а может, и завтрашнем хлеборобе. Он деловит и в те редкие недели, когда бывал дома, не чурался никакой работы по хозяйству. Даже и полководцем не забывал Ефрем, что война для него, в сущности, чужое занятие, а настоящее – «оно одно-единственное», крестьянское. «Мужики мы»,– любил он повторять в минуты откровенности своему вестовому Грише Лыткину. Этим, вернее и этим тоже, Мещеряков разительно отличается от начальника главного штаба Соленой Пади Брусенкова. Тот и огород свой, и пашню без всякого сожаления запустил. И даже гордился, что уже давно себя простым мужиком не чувствует.

Мещеряков постоянно стремится к норме, хозяйской упорядоченности, устойчивости. По его мнению, мужик нынче «за закон и воюет, за новый, справедливый, вовсе точный». Ему и в армии хочется правильной стратегии и тактики, строгой организации, порядка. Вместе с тем Ефрем и не раб этой нормы, поскольку видит, что половодье борьбы еще далеко от того, чтобы войти в четкие берега. И отклонение от правил, от желаемого воспринимает спокойно, как неизбежное: «Революция все ж таки по порядку не происходит. Ее в дисциплину не загонишь, нет! Распиши всю революцию по диспозициям, составь ей строгий план, сроки назначь, когда и что должно случиться,– от нее ничего не останется».

В том, видно, и секрет непобедимости, удачливости Мещерякова, что он всегда учитывал реальность. Не шел на поводу у стихии, но примерялся к ней. Иной раз наилучшим образом составленные планы боя менял на ходу, прислушиваясь к внезапному озарению. Иной раз и всю тактику. И настроение людей угадывал превосходно, чтобы поднять или поддержать его. Где въедет в село с присущей главнокомандующему торжественностью, со знаменосцами, чтобы видно было – армия. Где спешится и со всеми своими командирами подойдет к народу, пошутит, однако в меру, чтобы зубоскалом не прослыть, и пооткровенничает тоже в меру. А где к удивлению и восторгу ребятишек примется на переменку с ними в духовую трубу дуть, но так, чтобы и это не выглядело пустым баловством. «Чуточный случай с этой трубой,– размышлял Ефрем.– Совсем чуточный, а для жизни почему-то годный. Потому что опять-таки произошел на народе, на глазах у всех? Или потому, что трубный голос вознесся очень высоко, был очень громким?» Случаи эти, пусть и малозначительные, оказывались на практике необходимыми. Они работали на Мещерякова, укрепляли доверие к нему, а стало быть, и к руководимой им армии. Импровизаторский дар Ефрема был как нельзя более нужным в условиях стихийности, каждодневно меняющейся обстановки. Человек, лишенный этого таланта, попросту не смог бы овладеть положением.

Облик запечатленной писателем восставшей массы не был однороден. Рядом с коренными сибиряками сражались пришлые: латыши, чехи, мадьяры. Рядом с бедняками и середняками попадались и кулаки, бежавшие в народную армию от колчаковских поборов. Эти, понятно, лишь на время примкнули к революционному потоку, дожидаясь своего часа.

Образ времени встает со страниц романа в типичной для него пестроте воззрений, интересов. Тут и анархиствующий урманный главком, отвергающий любую власть, и предприимчивый карасуковский мужик Петр Глухов, согласный признать Советы, но с условием – без коммунистов, и финансист из главного штаба, проповедующий, что не людям с людьми воевать надо, а всем миром против денег и т. д. Годами и на разной основе копилось в людях недовольство сущим, и теперь все оно выплеснулось на поверхность, каждый предъявлял свои права. Не одни лишь благородные цели звали людей в партизаны, иных вело честолюбие, иных – надежда половить рыбки в мутной воде.

«Ищут все нынче,– констатирует Мещеряков.– Все и каждый. Не каждый знает, чего хочет».

Но как ни трудно было держать линию в разбушевавшейся стихии, как ни мечтал главнокомандующий, чтобы все его войско было подобно руководимому Петровичем образцовому полку красных соколов, он принимал действительность такой, как есть. Не роптал на нее, не впадал в отчаяние, а старался использовать для победы то, что можно. То же недовольство карасуковских зажиточных крестьян Колчаком и японцами, например.

«Коня, особенно боевого,– говорит он,– я, как главнокомандующий, выберу себе из тысячи. Чтобы он подходил ко мне, я – к нему. А людей человек не выбирает, нет, даже когда он самый верховный. Разве что только жену. Остальные все люди – какие вокруг тебя есть, с такими и живи, с такими воюй». Не безликую массу видит перед собой Мещеряков, а множество лиц. Характеров, индивидуальностей. И он считается с этой человеческой неповторимостью, уважает ее, понимает, что не бывает человека без личности: «не телята пришли в командиры, в главные и прочие штабы. Пришли те мужики, которые с норовом. Каждый со своим». И когда Петрович пытается внушить, что в нынешних условиях надо забыть о личности, Ефрем решительно не соглашается с ним: «Личность ковыряешь? Что тебе от нее надо? Хочешь, чтоб я воевал, но – без нее? Это невозможно!» Не потому ли Ефрем старается как можно лучше узнать каждого, запомнить его, разгадать. Разгадать, чтобы умело воздействовать на человека. Уважение для главнокомандующего немыслимо без требовательности.

О партизанской эпопее в Сибири создано в разные годы немало значительных произведений. От появившегося вскоре после революции романа В. Зазубрина «Два мира», партизанских повестей В. Иванова, «Разгрома» А. Фадеева до романов Г. Маркова, К. Седых, С. Сартакова. Этот творческий опыт, без сомнения, сослужил Залыгину добрую службу. Как и другие писатели-сибиряки, он предельно чуток к самобытному народному говору, к особенностям положения тогдашнего крестьянства, питавшего революционную армию, к его социальной психологии; вслед за Зазубриным смело вводит в повествование подлинные документы тех лет, выдержки из газет, листовок, приказов. Однако «Соленая Падь», конечно, не стала бы событием в литературе, будь она простой вариацией известного и освоенного. Новизна романа и не в том, что писатель якобы пересматривает историю,– такого пересмотра здесь нет; дело в своеобразии его угла зрения на действительность, в том, какие проблемы и конфликты времени вызывают его интерес.

Скажем, традиционная тема пути в революцию – пути Мещерякова, Брусенкова и Таси Черненко, городской девушки, одержимой идеей жертвенности, презирающей как непростительную слабость всякое проявление душевной мягкости, интеллигентности,– также наличествует в повествовании. Но дана она сжато, отнесена как бы в предысторию действия. Писателя же занимает иное: путь человека уже в революции, проблема ориентировки в ней.

Как и в повести «На Иртыше», сюжет «Соленой Пади» повернут в грядущее. Главным предметом исследования становится то, что будет жить, получит продолжение, конфликты, завязанные этим временем, но порой не до конца решенные им. И напротив, то, что обречено,– все белое движение дано как бы общим планом и почти не персонифицировано. Разумеется, угроза, исходящая от белых, постоянно ощущается в романе, сказывается на поведении героев, влияет на него. Мещеряков не раз размышляет об опасности предсмертной агонии Колчака, о том, что его войска ищут какого-то немыслимого, страшного шанса на спасение. Они готовы на все – на любую жестокость и гнусность. Но готовность эта уже от бессилия, от отсутствия опоры: «Им, белым, что? Они пришлые и даже чужестранные, не то, что деревню – землю саму сожгут – не жалко. Недаром белые местных мужиков и не могут, сколько ни бьются, мобилизовать, разве только сынков кузодеевских и еще тех, у кого всю-то жизнь разбой и грабеж в крови играл, а тут настало время – волчья их повадка вышла наружу. По своей деревне из орудий бить – на это среди людей редко кто решится, среди зверья только и найдутся такие». Но, как ни страшна эта опасность, она очевидна. И очевидны выводы – истреблять зверье, разгадывать его хитрости, противопоставлять его тактике свою. Таков один из источников напряжения в романе.

Другой источник – это взаимоотношения внутри самого лагеря восставших. Взаимоотношения сложные, драматические по целому ряду субъективных и объективных обстоятельств. Единые перед лицом врага, в своем неприятии прошлого, люди далеко не одинаковыми глазами смотрели в будущее, даже ближайшее. Отсюда непрекращающиеся споры о характере власти, ее задачах, о методах борьбы с белыми. Споры закономерные, поскольку все, что совершалось на Освобожденной территории, совершалось впервые. И совершалось в отрыве от Большой земли, от центров революции, на свой манер, в силу своего разумения, при отсутствии достаточных знаний у вожаков. «Еще не настоящая у нас, не фабричная работа,– с горечью признает Мещеряков,– а каждый делает на свой лад. Уже сейчас не жалко кое-что побросать как негодное».

Народ сам устраивал жизнь, сам устанавливал порядки. Устанавливал основательно, по-хозяйски, с великим желанием устранить все чуждое, устарелое, но и с предубеждением против поспешности. «Горы-то двигать тоже надоть знать, в какую сторону? – предостерегает один из партизан.– Чтобы на себя не свалить…» И к этой проблеме писатель подходит, вооруженный знаниями не только конкретной обстановки, но и последующего исторического опыта, позволившего ему увидеть в прошлом то, что не всегда замечалось другими авторами.

Действие и философское осмысление его неразделимы в романе Залыгина. Здесь все подвергается народному суду, особенно придирчивому и требовательному в годы крутого исторического перелома: и методы, и призывы, и поступки, и самые личности вожаков, коммунистов. Да, и личности. По ним, по их поведению, нравственному облику люди судили о самих большевистских идеях. И не прощали ни малейшего расхождения между словом и делом, ни малейшего своекорыстия. «Ведь идея – она же не сама по себе, ее глазами не углядишь, руками не нащупаешь,– заявляет на собрании партячейки Лука Довгаль,– она – это мы с вами! Она для всех масс такая и есть, какие мы с вами для них являемся». Лука не знает границ в своей требовательности к товарищам по партии, к чистоте великого звания коммуниста. Он готов исключить Никишку Болезина за одно то, что тот купил на базаре картину с тремя конными богатырями. Возмущение Довгаля наивно, но оно идет из глубины его честного, неподкупного сердца и вполне в духе эпохи: «Да ежели мы, все члены нашей самой чистой в мире партии, увешаем свои избы картинками, не глядя, что сосед, может, в ту минуту о куске думает и вообще в два, а может, и в три раза в имущественном положении меньше тебя имеет,– какое мы покажем тогда движение к своему будущему, к свободе, равенству и к братству?»

Рассуждения Довгаля показательны для духовной атмосферы романа. Они выражают мечту о новой нравственной норме человека. Норме небывалой и необычайно высокой, поскольку в ее основе принципиально иные измерительные категории.

Старик Власихин во время суда над ним высказывает поразительно глубокую мысль: «От большой беды уходим. И да-алеко еще от нее должны уйти, чтобы она к нам вновь и еще сильнее не пристала! Все должны наново переменить, всю свою жизнь. Сможем ли? Одно знаю – другого исхода нынче нет!»

Он имеет в виду не только ту беду, что ощетинилась колчаковскими штыками вокруг Освобожденной территории, но и ту, что – в самих себе, так называемые родимые пятна прошлого. Пятна живучие и не вдруг поддающиеся искоренению. Взять, к примеру, начальника главного штаба Соленой Пади Ивана Брусенкова. Нет никаких сомнений в его ненависти к старому строю, к эксплуатации. Он весь – сплошное отрицание. Отрицание богатства, собственничества, рабьей покорности. Но и не только этого, Брусенков отрицает прежнюю жизнь целиком, без разбора. Он ставит на одну доску капиталиста и балерину, буржуазную культуру и великие духовные ценности прошлого, продажную, пресмыкающуюся перед сильными мира сего интеллигенцию и интеллигенцию, интеллигентность вообще. Он одержим стремлением разрушать, разрушать безжалостно, до конца, не считаясь с потерями. И если что-то в жизни было «не тем», Брусенков готов уничтожить самую жизнь, целые народы обвинить в недостатке решимости и сознательности: они, мол, сами виноваты, что их миллионами угнетают. Он призывает торопиться делать революцию, «пока горячо, пока не остыло, пока мы на жертвы готовые на любые, а капитал всей опасности не осознал».

Однако торопливость его – от неверия в массы, от страха, что буржуазия, осознав опасность, сможет подачками развратить их, сбить революционное пламя. Вот и спешит он подливать масло в огонь, обрекать на гибель тысячи, не считаясь даже с утратой завоеваний: «пусть белые придут! Пусть порушат нас! Это что будет значить? А то и будет, что война наша с мировым капиталом еще жестче сделается. Еще больше массы поднимутся и осознают свое великое дело!» Интуитивно, по собственной догадке подходит Брусенков к тем неведомым ему теориям, что проповедовали в начале гражданской войны да и сейчас еще проповедуют пресловутые левые р-революционеры. Ведь помним же мы, к чему призывали эти левые в горькие дни Брестского мира: «В интересах международной революции мы считаем целесообразным идти на возможность утраты Советской власти, становящейся теперь чисто формальной».«Тактикой отчаяния», настроением «глубочайшего, безысходного пессимизма» назвал тогда Ленин такие подстрекательские призывы.

Я не провожу здесь строгих параллелей и далек от мысли об исчерпывающих аналогиях. Важно иное: перед нами не придуманная, не пересаженная из другого периода, а характерная для своего времени фигура. И что самое парадоксальное – методы Брусенкова, этого яростного отрицателя старого, скопированы со старого же, с волчьих законов мира эксплуатации: «А держится все на том, кто кого сильнее, кто из кого крови больше может выпустить, кто ее не боится этой крови. Это и в большом и в самом малом».

При таком взгляде на вещи герой и во власти видит не более, чем узду, средство принуждения. Слова о счастье, ради которого льется кровь, воодушевление созидательными целями – все это – пустые сантименты: «Учение им нужно, и учение без пряника – вовсе другой мерой!» Просто диву даешься, сколь глубоко усвоил этот человек «классические» приемы буржуазной политики: и склонность к демагогии (одно дело митинг, другое – практика), и привычку к единоличным решениям, и дипломатию интриг, и пренебрежение к действительным интересам масс, и высокомерие по отношению к ним: «Власть – она не для уговора, она – опять же для власти…– внушает он на совещании руководителю Луговского штаба Кондратьеву.– Это здесь место говорить по-интеллигентски. А дома у себя? Знаю, какой ты интеллигент у себя в дому! Там тебе известно, что нам, мужикам, уговоры – тьфу! Что есть они, что их нету!»

Фанатичный в своем служении «чистой», оторванной от бытия реальных людей идее, Брусенков не в состоянии понять тех, кто воюет с мыслью о счастье живущих: Мещерякова, Петровича, Довгаля. В любом проявлении человечности, доброты, в уважении интересов труженика чудится ему смертный грех. Грех утраты революционности, шатаний, предательства. Подозрительный, замкнутый в себе, озлобленный Брусенков едва ли не в каждом видит колеблющегося, а то и потенциального противника. Он усложняет систему управления в Соленой Пади, чтобы все нити сходились к нему, устраивает слежку, провокации, заговоры. «Почему это – не можешь ты без врагов,– удивляется Мещеряков,– нужны они тебе, как воздух. И что бы ты делал посреди одних только друзей – угадать невозможно!»

Но в том-то и сложность, что сердцем своим Брусенков принадлежал революции, ей отдавал всего себя. И разоблачал не только мнимых, но и действительных ее врагов. Лука Довгаль на редкость точно схватывает суть его характера: «Брусенков – это же великой силы человек, но только от кого ученый? От врага! От врага ученье необходимо, но надо помнить – ученье это ядовитое. Он – не помнит. Нет! Как враги с им, так и он с ими и даже со всеми другими…» Против такого рода инерции прошлого, когда прежняя рабская психология меняет лишь форму, но остается той же в своем содержании, и предостерегал, как от большой беды, Яков Власихин. Революцией не завершается, но открывается процесс духовного раскрепощения человека. Процесс непростой, требующий многих и многих усилий. В том числе и побед над собой. Острую необходимость в таких победах до боли, до душевной муки осознает комиссар Петрович: «…революции – ей одних побед над врагами слишком мало! Ей нужны победы над победителями! Над самим собой она требует побед! Чтобы в каждом торжествовало революционное существо, чтобы мы побеждали в себе гадов!»

Столкновение Мещерякова и Брусенкова в романе – это не просто столкновение двух личностей. Хотя и как личности они в корне различны. Мещеряков – общителен, доступен, любит шутку, «густой народ». Брусенков – зол и нелюдим. Мещеряков во всем ощущал свой край, свой предел – в задачах, знаниях, назначении. Брусенков же легко отождествлял себя с самой революционной идеей и веровал в собственную непогрешимость. Это он о главнокомандующем думал, что тот на один раз, на данный момент пригоден, себя же считал постоянной силой.

Однако конфликт между героями имеет и более широкий смысл. Он раскрывает разные точки зрения на содержание новой власти, борьбу подлинно революционной и сектантской линии. Если Брусенков рвется наверх, чтобы выйти из-под контроля, встать над народом («я вам неподсудный, нет и нет!» – провозглашает он), то Мещерякова никогда не покидает чувство подсудности, подотчетности людям. Не народ – орудие в его руках, а он – в руках народа, которому служит и обязан служить хорошо: «Для чего тогда народная армия, когда она не может народ под защиту взять? Кто в такую непутевую армию пойдет? Чего ради мужики будут ее обувать-одевать, кормить?» Он созидатель по натуре, Мещеряков. И уже теперь, где только можно, старается наладить восстановительную работу. Затем и распорядился отпустить из армии учителей. Чтобы положительным примером агитировали за Советскую власть, чтобы растили для нее новых граждан. И если начальник штаба уповает на ожесточение, на тактику отчаяния, то главнокомандующий партизанскими войсками – на инициативу народа, его пробуждающуюся энергию, сознательность. На то, что, хлебнув воздуха свободы, люди не захотят возврата назад. И война, которую приходится вести, для Ефрема – совершенно особая, ни с какой другой не сравнимая. Она «вольная, на истинное геройство, на человеческую сознательность». И для победы «истинной, человечной».

Хотя Мещеряков и скован в своей стратегии желанием не допустить лишней крови, отвести удар от доверившихся ему сел, от стариков и детей, а все же в своих действиях он неизмеримо свободнее и увереннее Брусенкова, не связанного подобными моральными обязательствами. Потому что ему нечего скрывать от людей, он их естественное самовыражение. За его решительностью – решительность восставшей массы, ее смелость и преданность идее. И когда настало главное сражение за Соленую Падь, Ефрем послал против лавины белогвардейских войск не только красные полки, но стариков, женщин, детей – ту самую арару, использованию которой противилось все его существо, поскольку арара – уже не армия, а то, что армия призвана оберегать. Страшно, мучительно было Мещерякову отдавать такой приказ, да и не приказ это был – просьба к людям, но он отдал его, так как другого выхода не существовало и без подвига всех ничто было невозможно – «ни победа, ни дальнейшая война, ни самая жизнь, ни возвращение обратно нашей Советской власти».

В этом сражении мы впервые видим плачущего Мещерякова, плачущего от бессилия предотвратить гибель баб и ребятишек. Но не только болью и гневом – гордостью переполнено его сердце, потому что «весь трудящийся народ в целом, и в том числе каждый честный человек, идет нынче вперед, хотя бы на самую верную смерть. Идет с гордо поднятой головой!»

Тут уже не просто битва армий. Тут под красными знаменами весь народ от мала до велика. Этой поистине народной сценой и завершается роман. В ней – широкое и вольное проявление героического духа труженика, той среды, что взрастила и выдвинула Ефрема Мещерякова.

Сергей Залыгин писал однажды, что для него художественная литература – это художественный образ. И в «Соленой Пади» он вложил весь свой талант в Мещерякова, Брусенкова, Черненко, Петровича, Довгаля, чьи судьбы и мысли «держат», организуют повествование. И в «образах» же мы постигаем самую жизнь тех лет, ее философию и драматизм.

Писатель умеет проникнуть в душевную жизнь действующих лиц, и нам очевидны первоосновы психологии Мещерякова или Брусенкова, то подспудное, что незримо присутствует в их поступках, высказываниях. Можно ли, допустим, понять до конца отношение главнокомандующего к араре, если забыть, как в канун одного из сражений, прежде, чем пустить ее на врага, он разыскивал глазами в толпе своего Петруньку: «Тоже ведь мог прискакать из Соленой Пади! Отцу на помощь. А что? Всего-то на год-другой постарше Петруньки встречались вояки среди нынешней арары». Залыгин исследует душу, если воспользоваться его же наблюдениями над Чеховым, как бы прослушивая своего героя стетоскопом. И само это прослушивание внутреннего состояния неуловимо совмещается с постановкой диагноза. Диагноза не бесстрастного, а включающего в себя авторское отношение к человеку, к происходящему в нем и с ним.

Впрочем, приникая к герою, писатель не только прослушивает его, но и часто настраивается в унисон с ним. И тогда мещеряковские интонации начинают звучать и в тексте «от автора», мещеряковское мировосприятие проникает в авторское. Так возникает, кстати, и кардиограмма стиля романа, стиля, не архаизированного искусственно, но несущего на себе отпечаток изображаемого времени.

Ни в одном из своих персонажей писатель не растворяется до конца. Его позицию представляют в романе каждый в своей мере: и Мещеряков, и его жена Дора, и Довгаль, и Петрович, и Кондратьев. Она, эта позиция, материализуется во всем образном строе книги, во всей ее проблематике и философии.

«Соленая Падь» – произведение крепко слаженное, прочно сцементированное. Это ощущение внутреннего единства поддерживается и общим пафосом раздумья о поступи революции, и перекличками во мнениях героев – мнениях то контрастных, то сходящихся, и страстным, неослабным поиском истины, который ведется на страницах романа, и многим другим. И на наших глазах оживает время, оживает удивительный, неповторимый мир сибирской республики, мир ее людей, охваченных порывом к свободе.

В своих критических выступлениях Сергей Залыгин не раз подчеркивал, что не является историком в строгом смысле слова, что его книги не могут претендовать на всеохватное исследование того или иного периода биографии нашей страны – такая задача по силам лишь литературе в целом. Он шел к прошлому с сегодняшним, современным интересом к нему. И в его произведениях неизменно открывается нам современность истории, ее вечный, живой урок для нас.

Л.  Т е р а к о п я н

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю