355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Севастопольская страда. Том 3 » Текст книги (страница 14)
Севастопольская страда. Том 3
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:26

Текст книги "Севастопольская страда. Том 3"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

II

Но то, что пока для Пирогова не поддавалось объяснению – плохие последствия безукоризненно сделанных операций, – было одно, а военно-медицинская администрация и военное начальство, не принимавшие спешных мер к отправке из Севастополя раненых, – совсем другое.

Пирогов понимал, что первое, хотя и не ясное еще для него во всей полноте, все-таки всецело зависит от второго, что эпидемии рожи и гангрены приходят вслед за скученностью больных, что необходимо как можно быстрее сортировать раненых, подавать им первую помощь на перевязочных пунктах, но потом тут же отправлять их из Севастополя в места более спокойные, просторные и удобные для их лечения, однако отправлять, как тяжело больных, а не как фронтовых солдат на новое поле битвы, – таких, с которыми разговаривать принято только криком команд, таких, которые должны по уставу «терпеть голод, холод и все солдатские нужды», а кто не вытерпел, тот сам в этом и виноват.

Тупая и косная, въевшаяся им в плоть и кровь недобросовестность военных чиновников, с которой сталкивался он здесь на каждом шагу, выводила его из себя, и когда в марте прошел слух, что в Херсоне сестры Крестовоздвиженской общины так взялись за аптекаря военного госпиталя, что довели дело до судебного следствия над ним и тот из боязни суда застрелился, – Пирогов ликовал непритворно.

– Ай да молодцы, сестрички! – говорил он, сияя, одному из своих врачей, Тарасову. – Слыхали? Аптекаря в Херсоне застрелили! Вот это настоящие сестры милосердия! И сразу видно, что там были за порядки, в этом госпитале, если уж аптекарь счел за лучшее застрелиться!.. Ох, не мешало бы и нашему севастопольскому отправиться вослед своему коллеге!

Подлец ведь, подлец первой гильдии!.. Нет, как хотите, голубчик мой, а в том, что у нас среди чиновников всех ведомств и среди военных тоже так много казнокрадов и вообще воров и мерзавцев, в этом виновато воспитание в наших школах, да-с!.. Кого готовят в них? Специалистов, и только! Но не граждан своей родины – вот в чем корень всех зол! Поэтому каждый и думает только о своем корыте, о своем кармане, а до общественных интересов никому в сущности и дела нет… Вам не нужно доказывать, – вы видите и сами, что если бы не мы, частные врачи, штатские люди в военном стане, да не сестрички наши, дай им бог здоровья, то больные и раненые хлебали бы вместо супа помои и лежали бы не на матрацах, а просто в грязи, как свиньи!.. Разве, когда мы с вами везли сюда сестер, предполагал кто из нас, что им придется здесь и кухарками быть? А вот пришлось же, пришлось самим кушанья готовить, иначе кормили бы раненых черт знает чем, потому что не украсть по своему ведомству того, что само в руки лезет, русский чиновник не в состоянии!.. Аптекаря же – херсонские они или севастопольские – охулки на руку не кладут нигде-с! Я с ними тоже имел дело, когда взялся лет десять назад чистить авгиевы конюшни[12]12
  Авгиевы конюшни – конюшни легендарного царя Авгия, которые Геркулес очистил, проведя через них реку. В переносном смысле – очень загрязненное место.


[Закрыть]
– второй военный госпиталь в Петербурге… Целое море пришлось мне тогда взбаламутить! Госпиталь огромный; десятки семейств лекарей и администрации больными там кормились, и рука руку мыла… Аптекарь же там отпускал больным вместо хины – бычью желчь, а вместо рыбьего жиру, – черт его знает, какое-то китовое или моржовое сало, отчего больных выворачивало наизнанку, как от мертвой зыби… Скученность же больных допущена была непостижимая: по сто человек на палату, рассчитанную на двадцать!.. Бинтов не мыли, – лишний расход! – а грязные и зловонные, в гною и в сукровице, переносили с одного больного, который уже благополучно преставился, на другого, только что прибывшего!.. Вот как там было! И смертность невероятная для мирного времени, – однако кого-нибудь беспокоило это?

Никого и нисколько-с! А ведь посещали все-таки госпиталь этот важные генералы и даже высочайшие особы, и сам покойный Николай Павлович в нем бывал, и все находили госпиталь в превосходном состоянии… Судите же, каково было мне против общего мнения пойти!.. И когда я принялся за этих чинодралов не хуже, чем наши херсонские сестрички за аптекаря, вот было крику с их стороны! Нашли даже во мне «помрачение ума» и, кажется, еще немного – запрятали бы в желтый дом до конца дней моих!.. Фаддей Булгарин[13]13
  Булгарин Ф. В. (1789 – 1859) – литератор, издатель реакционной полуофициозной газеты «Северная пчела».


[Закрыть]
в своей «Пчеле» почтил меня вниманием: «Кто же такой этот профессор Пирогов? Не больше, как проворный резака, а в смысле учености всего-навсего беззастенчивый плагиатор…» Несмотря на все это, я там все-таки победил, конюшни царя Авгия очистил, второй госпиталь сделался приличным учреждением, приносить начал явную пользу больным, а не своей администрации только… Там я осилил, а здесь я бессилен, и чем дальше, тем лучше это вижу. Да и вам, конечно, это ясно… Везде воровство, везде беспорядок, везде больных и раненых как сельдей в бочонке, – и что же мы с вами, частные и штатские люди, можем сделать, когда сам генерал-штаб-доктор от всей этой бестолочи в восторге? Для генералов же не докторов это только досадная история – всякие вообще раненые портят им только списки людей… Я не знаю, хорошо ли они воюют, наши генералы, в этом я им не судья, и где кончается Горчаков, а начинается Коцебу, этого я не знаю тоже, но зато я вижу, как наши генералы интригуют друг против друга, как они, бедные, трудятся в поте лица, чтобы один другому подставить ножку!.. Но кому же от этого радость, как не тем же союзникам?.. Нет, плохо у нас воспитывают людей, которым потом бразды вверяют. Оттого-то мы и терпим теперь такое бедствие, как эта травматическая эпидемия – Крымская война!

– Травматическая эпидемия? – переспросил Тарасов улыбнувшись. – Пожалуй, действительно с нашей медицинской точки зрения именно так и можно назвать эту страшную войну.

– Когда-нибудь, когда никаких вообще эпидемий больше не будет, – сказал Пирогов, – исчезнут и травматические: это и будет время, «когда народы, распри позабыв, в одну великую семью соединятся…» И я не был бы врачом, если бы в это не верил. Но пока что, Василий Иванович, должен вам сказать, что начал я серьезно думать об отъезде отсюда. Будет уж!

Поработал, надо дать место другим… Пускай другие попробуют, – может, им будет больше удачи, чем мне… А я уж скажу «пас».

– Это вы серьезно говорите, Николай Иванович? – несколько оторопело поднял брови Тарасов, человек сыроватый на вид, полный, белоглазый и с белыми ресницами.

– Вполне серьезно… Вы видите сами, колит мой все не проходит, – куриный бульон пробовал есть – очень противен он мне показался… А вдруг еще привяжется тиф?.. И дома у меня не все в порядке: жена не ладит с моими ребятками, – те ее плохо слушают, – дескать, мачеха… Да, наконец, все говорят, что как только сойдут полые воды на севере, начнется война и там, под Петербургом. Могу, значит, пригодиться и там в крайнем-то случае… Думаю, что там гораздо лучше я могу пригодиться.

От длительной гастрической болезни Пирогов был худ, слаб, желт и желчен, – это видел Тарасов. Болезни приписал он и такое решение – уехать из Севастополя; поэтому он сказал:

– Скоро поправитесь, Николай Иванович, и бросите тогда все мрачные мысли…

– Нет уж, нет, не брошу! – сделал угловатый жест обеими исхудалыми руками сразу Пирогов. – Я ведь не для того поехал в Севастополь, чтобы только резать ноги, руки! Этого добра я переделал на своем веку достаточно, и с меня хватит!.. Я, между прочим, отлично знал и то, что здесь встречу, однако же я все-таки думал, что мне дадут сделать для наших раненых все, что можно бы было для них сделать… Не дают, – вы это сами видите! Везде только и натыкаешься, что на свои же шпаги, а воевать вышел с целой Европой!.. Так нельзя, Василий Иванович! И я устал, говорю вам откровенно. Независимо от болезни устал и требую отдыха. Баста!

– Николай Иванович, но ведь в таком случае и мы все, врачи, не останемся здесь без вас, – очень решительным тоном, который к нему как-то и не шел, заявил Тарасов. – Если вы действительно собираетесь уехать, тогда уехать придется и нам всем. Вы наша защита тут, вами и держимся все… А без вас что же мы будем представлять из себя такое? Мы ваш отряд врачей, вы же наше начальство… Если и в самом деле уедете вы, то нам неминуемо приходится ехать с вами… Не знаю, конечно, как другие, а я без вас тут оставаться не намерен.

И Тарасов даже покраснел, говоря это, и задышал усиленно, что было слышно Пирогову.

Потерев плешь свою ладонями, что было у него признаком волнения, Пирогов отозвался Тарасову:

– Что ж, разумеется, мы ведь единый отряд частных штатских врачей, и все вы поработали тоже довольно, и половина переболела тифом, и были смертные случаи. Вот и Каде еле выкарабкался из когтей смерти, – просто чудом спасся, – а Сохраничев погиб… Отдых необходим, конечно, и вам тоже… кроме того… кроме того, должен я сказать, это может произвести на начальство и власть гораздо большее впечатление и заставит подумать поприлежней над вопросом: отчего уехал из Севастополя академик Пирогов, а с ним вместе и все врачи его отряда?

III

К концу марта Пирогов совершенно оправился от своей болезни. В апреле же Сакен объявил в приказе по гарнизону благодарность Пирогову и всем приехавшим с ним врачам за их ревностную и успешную службу, так же, впрочем, как и профессору Гюббенету и врачам его перевязочного пункта на Корабельной.

Но это признание заслуг со стороны начальства не поколебало все-таки решения Пирогова покинуть Севастополь, тем более что как раз перед этим погибло на Северной пятьсот ампутированных им солдат, и это заставило его к благодарности Сакена отнестись весьма подозрительно, как к тонкому виду взятки.

Если что и задерживало его отъезд, то только кровопролитные бои, дававшие много работы городскому перевязочному пункту.

Он уже выправил все необходимые для отъезда бумаги, думая выехать в начале мая, но ночные схватки из-за траншеи на кладбище и Карантинной высоте задержали его очень большим наплывом раненых. Однако едва только он справился с этим делом, как началась жестокая третья бомбардировка, давшая несколько сот раненых в первый же день и предвещавшая большое сражение из-за передовых редутов, если только не окончательный общий штурм города.

Это заставило Пирогова, совершенно уже готового к отъезду, остаться снова, что оказалось и необходимым: раненых было тысячи. Даже и половины их в ночь с 26 на 27 мая не мог принять Гюббенег, тем более что его пункт находился под сильным обстрелом и тут же после потери редутов получил приказ перейти на Северную.

Раненых безостановочно несли с Корабельной в дом Дворянского собрания, причем были и такие случаи, что солдаты вместе с ранеными на носилках же приносили и оторванные осколками и ядрами руки и ноги их, говоря в объяснение такой странности:

– Кабы на тот перевязочный, не взяли бы, а как сказано было на этот, к Пирогову, несть, захватили на всякий случай: они же ведь еще свежие, авось Пирогов-доктор пришьет, вот бы и сгодился еще куда наш брат солдат!

О Пирогове, впрочем, сочиняли ходовые легенды не только солдаты; так, одно время было кем-то пущено по Севастополю, будто парламентер с письмом от французского главнокомандующего обратился к Сакену с просьбой, чтобы тот разрешил Пирогову отправиться в их лагерь на консультацию.

На баркасе переправившись через бухту, четверо солдат Камчатского полка принесли от Графской пристани тяжелые носилки с раненым перед третьим бастионом Иоанникием, часов в десять вечера. К этому времени раненых было в огромной зале уже много, и много было, точно в церкви, свечей, стеариновых, правда, не восковых, и в простых железных или медных подсвечниках. Эти свечи стояли на тумбочках, здесь и там, иногда же сестры милосердия, которых было здесь человек двенадцать, с подсвечниками в руках наклонялись над только что принесенными ранеными, чтобы осмотреть их – не умирают ли, не нужен ли им священник вместо врача.

Так одна из сестер наклонилась над носилками с иеромонахом; в одной руке ее был подсвечник, в другой – стакан и бутылка – четырехгранный полуштоф с остатками водки, которую носила она в операционную.

Увидя огромную бороду и резко блеснувший на черной рясе крест, к тому же на георгиевской ленте, сестра прониклась глубоким почтением. Но только успела она спросить:

– Вы куда ранены, батюшка? – как Иоанникий, схватившись за полуштоф, очень сильно потянул его к себе и удивленно радостно пробасил вместо ответа:

– Что, водка, а?.. Ну-ка, налейте-ка стаканчик!

Сестра налила. Он выпил полный стакан в два-три затяжных глотка, приподнявшись для этого на локте, и, протянув ей стакан и выразительно щелкнув пальцем по бутылке, сказал уже спокойным командным тоном:

– Еще!

Обрадованная уже тем, что этому духовному лицу не понадобится, видимо, услуги другого такого же, дежурившего при перевязочном, сестра вылила в стакан все, что еще оставалось в полуштофе. Иоанникий неодобрительно крякнул, так как стакан получился неполный, однако выпил, прокашлялся, как лев, и повеселевшими глазами огляделся кругом, так и не удостоив сестру ответом, куда он ранен.

Но вот к нему подошел сам Пирогов. Как только осветили лежащего на матраце Иоанникия с двух сторон свечами, Пирогов сразу узнал того богатыря Пересвета, который стоял около окна в симферопольской гостинице «Европа», а перед тем потрясал своды этой «Европы» своими песнями из числа не дозволенных начальством.

– А-а! – протянул он, невольно улыбаясь, точно встретил хорошего старого знакомого. – И вы, батюшка, тоже попали в наш дом скорби! Чем же мы можем вам служить?

Но Иоанникий, прежде чем ответить, нашел нужным справиться:

– С кем же это я имею честь говорить?

– Я лекарь Пирогов.

– О-чень приятно познакомиться! – пророкотал монах, протягивая ему руку.

– Эх, приятности в этом, к сожалению, мало… Куда, в ноги ранены? – серьезно уже спросил Пирогов.

– Пока не в ноги, а только в ногу… Вот сюда, полюбуйтесь!

Иоанникий сам подтянул полы рясы, под которой все было в обильной загустевшей крови.

– Ох, он что-то очень спокойно относится к своей ране! – по-немецки обратился к стоявшему рядом с ним врачу Обермиллеру Пирогов, когда осмотрел рану. – Плохой признак… А рана серьезная: ногу придется отнять по коленный сустав.

Иоанникий смотрел на него выжидающе, но терпеливо.

– Придется нам сделать вам маленькую операцию, – сказал ему Пирогов.

– Как это ни жаль, однако ничего другого придумать нельзя: ногу вашу сохранить невозможно.

– Отпилить значит? Ну что же делать: воля божья, – спокойно отозвался монах. – Разрешите только мне выпить перед этим солдатскую чарку водки, а?

– Дадим, дадим, как только на стол положим…

– А это, может быть, долго ждать придется?

– Нет-нет, на первый же свободный стол ляжете вы, и перед хлороформированием мы угостим вас водкой, чтобы поднять деятельность сердца.

Иоанникий недовольно крякнул, но Пирогов с Обермиллером и сестрой Травиной уже отошли от него к другому.

Засыпая под хлороформенной повязкой на операционном столе, раненые вели себя разно: иные пели молитвы, иные бормотали что-то малопонятное, как в бреду, иные выкрикивали команды… Иоанникий же начал ругаться неожиданно весьма вычурно и до того громогласно, что решительно утопил все звуки кругом и даже пушечные выстрелы с бастионов Городской стороны.

– Ну, такого шумного пациента еще не видали стены этого дома, – сказал Пирогов, когда он, наконец, утих.

Сам же Пирогов делал ему и ампутацию, но когда все было кончено, сказал окружавшим:

– Случай этот, господа, как будто бы даже и довольно легкий, однако мне почему-то кажется, что богатырь все-таки не выживет… Очень бы хотел я ошибиться в прогнозе, но…

И он развел руками, вглядываясь еще и еще в черты лица и в линии огромного тела монаха, потом добавил:

– Если же выживет, я первый буду этому рад.

IV

Четверо принесли раненого офицера. Офицер этот с окровавленным лицом и с поврежденными ногами, освободив носилки и улегшись на тюфяке на полу, начал усиленно возиться в кармане брюк, доставая деньги на чай своим носильщикам. Однако один из них, сам раненный в голову и наскоро обвязавший себя разодранным надвое платком, сурово сказал:

– Ваше благородие, не извольте хлопотать об эфтом. Ни к чему это совсем, не извольте!

Солдат этот был такой же рядовой, как и другие трое, но на вид гораздо старше их, суше, утомленней лицом. Он как-то начальственно кивнул на двери своим товарищам – на огромные, парадные, красного дерева с бронзой двери, – и те, помявшись немного, пошли с носилками к выходу; сам же он остался на перевязку.

Случайно, когда перевязывал его фельдшер, к нему подошел Пирогов.

Рана в голову небольшим осколком принадлежала к легким, но очень усталое, худое лицо солдата заставило Пирогова сказать фельдшеру:

– Надо бы его оставить у нас денька на три: пусть бы отдохнул хоть немного.

– Никак нет, ваша честь, нельзя эфтого! – как будто даже обиженно отозвался на это солдат, не догадываясь, кто это говорит с ним: Пирогов был в белом халате.

– Почему нельзя? – спросил Пирогов не понимая.

– Да ведь нас-то, старых солдат, уже немного теперь осталось, ваша честь… Ежели теперь будем мы уходить с фронту по всяким пустякам таким, так ведь молодые-то солдаты без нас оторопеть могут!

– Оторопеть?

– Так точно-с. Оторопеют и, глядишь, побегут еще перед ним, а он тому и рад будет, ваша честь.

Пирогов знал, что «он» означает «неприятель».

Кое-как напялив на растолстевшую от бинтов голову свою фуражку без козырька, солдат ушел держать фронт, а Пирогов, не спросивший даже за многолюдством на пункте, как его фамилия и какого он полка, нет-нет да и вспоминал потом среди работы худое, усталое, закопченное дымом лицо, сурово глядевшее на него из-под ярко-белой чалмы повязки.

Раненых было много; три дня проходили они через руки Пирогова чуть что не по тысяче в день. Наконец, с обращенных французами в сторону бухты «Трех отроков» снаряды часто стали попадать и в небольшой садик около дома Дворянского собрания и даже в самый дом, поэтому Сакен приказал перевезти всех лежавших там больных на Северную, в Михайловский форт, здесь же оставить пока только нечто вроде полевого перевязочного пункта с небольшим штатом врачей и фельдшеров.

Так как бомбы и ядра теперь уже очень густо летели в бухту, то можно было наблюдать с террасы дома, как перемещались суда.

Самый большой из кораблей – «Императрица Мария» – был передвинут пароходом «Владимир» к Михайловскому форту, а против него, вблизи Николаевского форта, или батареи, как его называли чаще, стал на якорь другой корабль – «Храбрый». Они как бы призваны были сторожить вход на Большой рейд. За ними в две колонны вытянулись корабли: «Великий князь Константин», «Чесма», «Париж» и транспорт «Березань». Корабль «Ягудиил» появился было в Южной бухте, но в него тут попала бомба, и его передвинули снова на Большой рейд и поставили около Павловской батареи; пароход «Владимир» подтащил на буксире к нему бриг «Эней», потом и сам стал рядом.

Другие девять пароходов: «Одесса», «Крым», «Херсонес», «Эльбрус», «Громоносец», «Бессарабия» и прочие, деятельно сновали по бухте, перевозя с одного берега на другой войска и грузы.

Под теплым, даже горячим уже солнцем это была красочная картина, неустанной работы на продолжение борьбы с врагом, которому временно, случайно, – так казалось, – посчастливилось занять три редута, но который, между прочим, так и не решался пока придвинуться к разоруженной и брошенной бывшей Забалканской батарее. Плавучий мост через Килен-балку тоже развели и отбуксировали на шлюпках без всяких препятствий со стороны французов.

Никаких признаков упадка духа в гарнизоне Севастополя после потери «Трех отроков» Пирогов не замечал. Никто не говорил: «Ну, теперь конец Севастополю!» – или что-нибудь в этом роде. Только ругали куда-то исчезнувшего генерала Жабокрицкого, да не совсем лестно отзывались о Горчакове, который не позволил Хрулеву отбить редуты, но в том, что они будут рано или поздно все-таки отбиты, не сомневались – особенно солдаты.

Узнав, что Пирогов уезжает, пришли проститься с ним две сестры из дома Гущина, Григорьева и Голубцова, которые бессменно проводили дни и ночи в этом мрачнейшем из всех севастопольских домов скорби, над дверями которого, как над дверями Дантова ада, можно бы было написать: «Оставь надежду всяк, сюда входящий». Это был дом умирающих, дом гангренозных, отравляющих воздух вокруг себя нестерпимым зловоньем, с которым не могли справиться целые ведра так называемой ждановской жидкости. Но и эти умирающие видели около себя заботливые, участливые лица двух простых и по-родному близких женщин, которые помогали выносить их койки на дворик, под деревья, в тихую теплую погоду, которые хранили их деньги с наказом, куда и кому переслать эти деньги после их смерти, которые принимали последний их вздох.

Когда Голубцова ехала со своим отделением сестер в Севастополь, то на одном из перегонов между Перекопом и Симферополем выпала из саней, ударилась о каменный верстовой столб и переломила два ребра; но, поправившись, сама просилась у Пирогова на тяжелую работу в дом Гущина, на героическую работу.

А на вид ничего героического в ней не было: обыкновенное русское круглое добродушное лицо, с несколько коротковатым носом, серыми застенчивыми глазами и веснушками кое-где; и Пирогову чувствовалась в ней, когда случалось ему к ней обращаться, какая-то неловкость и за то, что вот ей приходится отвечать на вопросы такого важного лица, как он, и за то, должно быть, еще, что на ней такой же золотой крест на голубой ленте, и коричневое платье, и белая косынка, как и на сестрах из барынь. Ведь старшей сестрой в их отделении была Бакунина, дочь петербургского губернатора, для которой сам граф Остен-Сакен был только хороший старый знакомый, часто бывавший раньше в гостях в их доме.

Григорьева была тоже очень скромная, даже робкая на вид, немолодая уже женщина небольшого роста, и, наверное, ни она, ни Голубцова не решились бы прощаться с самим Пироговым, если бы их не захватил с собой его давний сотрудник, лекарский помощник из фельдшеров, Калашников, имевший первый гражданский чин коллежского регистратора и ведавший гущинским домом, который был недалеко от дома Дворянского собрания.

Калашников и говорил с Пироговым, встретив его на мраморной лестнице, нижняя ступенька которой была уже сильно попорчена ядром:

– Вот до чего хотелось и мне тоже с вами в Петербург отсюда, ваше превосходительство, да вот лиха беда: на кого же мне своих умирающих оставить?.. Решительно ведь никакой из врачей не выдержит воздуху нашего – убежит… Приходится, стало быть, Николай Иванович, мне до самого конца с ними отдежурить.

– До конца? – неопределенно спросил Пирогов, с любопытством, точно нового человека, разглядывая давно уж ему приглядевшегося, мешкотного, чрезмерно волосатого, с крупными следами оспы на лице Калашникова и этих обеих простых и робких перед ним сестер.

– До конца, а как же еще, ваше превосходительство? Тут, конечно, тройной может случиться конец, как плетка о трех концах бывает: или Гущину дому придет конец, или всему Севастополю, чего боже избави, конец, или мне самому, скорее всего, конец… Так что, с какой стороны ни погляди на это, а конца тут не миновать, – приходится так, значит, дотягивать, Николай Иваныч. А ваше дело, разумеется, совсем другое.

– Ну, какое же там другое? – недовольно возразил Пирогов, отвернувшись в сторону бухты, где на гладкой поверхности почти одновременно выскочили три белых фонтана от бомб.

Шутливо называя иногда Калашникова по-французски officier de sante (офицер здравия), Пирогов привык ценить его большую работоспособность и вообще привык к нему еще с поездки своей на Кавказ в 47-м году, куда Калашников сопровождал его тоже, и на службе в Медико-хирургической академии, где тот работал по вольному найму в анатомическом институте, консервируя трупы.

Трупный запах, тяжкий запах заживо разлагающихся человеческих тел, шел от него и сейчас. Этим запахом были пропитаны и платья обеих сестер, несмотря ни на ждановскую жидкость там, у них, ни на свежий воздух здесь, на лестнице… Пирогов вспомнил, что доктор Тарасов тоже остался в Севастополе, – перешел в отряд врачей Гюббенета, ставшего с самого появления своего здесь в недружелюбные отношения к нему, Пирогову, и вообще из врачей с ним в Петербург уезжали только Обермиллер да еще двое с немецкими тоже фамилиями…

– Ничего другого нет, а есть то же самое: совсем от Севастополя уйти нельзя, – добавил Пирогов, переводя глаза с Калашникова на Григорьеву и Голубцову. – Можно только на время выпасть из строя, но потом, конечно, опять вернуться в строй… Если на Петербург не будет этим летом нападения союзников, то, разумеется, что же мне там?.. Повидаюсь с семьей, поговорю о здешних порядках с великой княгиней и опять сюда же… А Севастополь, несмотря ни на что, кажется, долго еще может стоять. Не зря же его зовут в иностранных газетах русской Троей.

– Приедете? – повеселел Калашников. – Ну, значит, будем ждать… А пока час добрый! Счастливого пути, ваше превосходительство!

Пирогов расцеловался с ним и крепко жал на прощание не умеющие сгибаться руки обеих сестер, как будто извиняясь перед ними за свою слабость…

Он уехал в тот же день – 1 июня, твердо решив вернуться в Севастополь снова.

Заместителем его по главному наблюдению за общиной сестер сделался Сакен, так как об этом просила его собственноручным письмом сама великая княгиня Елена Павловна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю