355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Плеханов » Писемский » Текст книги (страница 19)
Писемский
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:39

Текст книги "Писемский"


Автор книги: Сергей Плеханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Письмо из Ясной Поляны вдвойне обрадовало его потому еще, что Толстой впервые за последние десять лет так высоко отозвался о его новом сочинении. А ведь Алексей Феофилактович посылал ему все свои книги, выходившие в эти годы. Значит, на этот раз роман действительно удался, и при свидании со Львом Николаевичем – он обещал в первый же приезд свой в Москву объявиться у Писемского – значит, при этой давно ожидаемой встрече они смогут, как бывало встарь, поговорить о литературе, о том, что творится вокруг. Ведь за те несколько раз, когда Писемскому удавалось увидеть Толстого с тех пор, как тот «затворился» в Ясной Поляне в конце 50-х годов, они общались как-то мимоходом, да и чувствовал себя Алексей Феофилактович при этом каким-то литературным неудачником – то отхлестали за Безрылова, то прогнали сквозь строй после «Взбаламученного моря», то издевались над драмами... И хотя Толстой, случалось, присылал ему хвалебные отзывы о посланных ему Алексеем Феофилактовичем произведениях, чувствовалось, что это обычные выражения вежливости. Но в тоне последнего письма, в самой размашистости его строк сквозило совсем иное отношение – на сей раз Лев Николаевич был вполне искренен...

Неисповедимы пути провидения, думал писатель, поглядывая на фотографический портрет Толстого у себя над столом. Кто бы мог подумать тогда, в середине 50-х годов, как далеко разведет друг от друга судьба всех членов «современниковского» братства. С Некрасовым почти никто из них теперь не знается, да и между собой они не очень-то дружны, всяк по себе. По-настоящему сердечные отношения у Алексея Феофилактовича теперь только с Тургеневым, Островским и Анненковым. А Григоровича для него будто и на свете не существует. Будь жив Дружинин, и с ним они вряд ли теперь хлеб-соль водили бы. С Боткиным, умершим два года назад, тоже почти не виделись, хотя жили неподалеку один от другого... Нет, не всех он назвал, еще с Гончаровым Алексей Феофилактович остался по-прежнему в добрых отношениях. Каждый раз, приезжая в Питер, старается повидаться с Иваном Александровичем. Никогда он не забудет, сколь многим обязан ему – и «Тысяча душ», и «Горькая судьбина» без его заступничества не вышли бы в своем истинном виде, да и в «Библиотеке для чтения» приходилось прибегать к покровительству Гончарова-цензора. Он искренне радуется каждой творческой удаче Писемского, и Алексей Феофилактович привык доверять его безошибочному вкусу. Как-то отнесется он к «Водовороту»?..

Когда пришло письмо от Тургенева с высокой оценкой романа, Писемский ощутил, что к нему наконец-то возвращается спокойствие, уверенность в своих силах, желание работать. Он окончательно решил не давать никакой цены писаниям критиков, не услыхав прежде суждений истинных знатоков изящной словесности...

«В водовороте» – не только одно из самых совершенных творений писателя. В нем с наибольшей отчетливостью проявились взгляды Писемского на тогдашнюю общественную ситуацию. После появления «Взбаламученного моря» его безоговорочно причислили к правому лагерю, и следующие два романа как будто подтверждали такой вывод. Но это было поверхностное прочтение. Алексей Феофилактович вовсе не имел целью унизить радикальную молодежь. Законность ее протеста как бы обосновывалась самим материалом его произведений – в той их части, где речь шла о быте дореформенной России, породившем многочисленные злоупотребления властей. Но Писемский не мог спокойно созерцать левацкие завихрения части молодежи. Он хотел показать своими критическими изображениями крайностей нигилизма, что это опасный путь, ведущий в никуда. Стремление жить заемным умом, верхушками модных учений представлялось ему пагубным для всего общества. В одном из писем автора «Людей сороковых годов» содержится любопытная характеристика молодого поколения: «Теперь несколько слов о людях сороковых годов: говорят, испокон веков ведется, что старики хвалят себя и бранят молодое поколение, и в том и в другом случае, разумеется, несправедливо; но вряд ли это так в отношении людей сороковых годов: они в самом деле были лучше или, по крайней мере, поэтичнее нынешних юношей, которых очень много портит (вы, вероятно, удивитесь моей мысли, но я совершенно убежден в справедливости ее), очень много портит развитие газетчества, и вообще-то газета, сделавшаяся в последнее время царицею и правительницею всего мира, если и приносит человечеству пользу, то решительно только с материальной стороны, но никак не для умственного или какого-либо иного духовного развития, но для нашего же русского, молодого общества, для нашей все-таки бывшей до последних годов весьма честной литературы она явилась безусловно пагубною: наши газеты и газетишки всевозможных направлений опошлили толки и суждения об литературе до гадости, унижают истины науки, произнося их своим фельетонным, изболтавшимся язычишком, распространяют в обществе страсть к сплетням, к скандалу, ко вздору, и, что печальнее всего, всему этому и конца не предвидится, а, напротив, все больше и больше будет распространяться, и есть надежда, что со временем все наше общество поглупеет до умственного уровня фельетона – зрелище почти страшное!»

Так что не серьезные мыслители-демократы вызывали неприязнь Писемского, а самонадеянные недоучки, убежденные в своем праве навязывать обществу ими самими не очень переваренные догмы.

Писемский еще во времена редакторства в «Библиотеке для чтения» живо интересовался социалистическими теориями, и множество статей, посвященных им, появилось тогда на страницах журнала. Так что он неплохо знал то, о чем писал. Потому-то в его романах нет никаких клеветнических искажений революционных учений – созвучных взглядам обывателя на «скубентов» – иначе критика несомненно указала бы их.

Все три романа, написанные за десятилетие (1862 – 1871), могут быть причислены к антинигилистической беллетристике лишь с большой долей условности. Потому что не теории развенчивал писатель, а крайности поведения отдельных личностей, в чем эти теории далеко не всегда были повинны...

Журнал «Беседа», где печатался роман «В водовороте», издававшийся однокашником Алексея Феофилактовича по Московскому университету Сергеем Андреевичем Юрьевым, занимал два нумера в небогатых меблирашках на Сретенке. Изредка заезжая сюда, чтобы порасспросить об отзывах публики на печатаемый «Водоворот», узнать о московских новостях, Писемский просиживал за разговорами по нескольку часов, ибо словоизвержения редактора – страшно подвижного господина с внешностью короля Лира – трудно бывало остановить. Юрьев без умолку излагал свои взгляды на славянский вопрос, на актерскую игру в недавней постановке очередной гениальной пьесы, на результаты франко-прусской войны... Впоследствии Алексей Феофилактович изобразит своего друга в романе «Мещане» под именем Долгова, который «в каждый момент своей жизни был увлечен чем-нибудь возвышенным: видел ли он, как это было с ним в молодости, искусную танцовщицу на сцене, – он всюду кричал, что это не женщина, а оживленная статуя греческая; прочитывал ли какую-нибудь книгу, пришедшуюся ему по вкусу, – он дни и ночи бредил ею и даже прибавлял к ней свое, чего там вовсе и не было; захватывал ли во Франции власть Людовик-Наполеон, – Долгов приходил в отчаяние и говорил, что это узурпатор, интриган; решался ли у вас крестьянский вопрос, – Долгов ожидал обновления всей русской жизни». Понятно, что у этого увлекающегося идеалиста не могло быть такой хватки, как у акул журнально-газетного рынка вроде Краевского, Каткова и Вольфа. Но Алексею Феофилактовичу хотелось поддержать симпатичное ему издание, в котором печатались А.К.Толстой, Аполлон Майков, Яков Полонский, Иван Аксаков. Да и личность редактора, бывшего белой вороной в среде торгашей от прессы, вызывала особое расположение Писемского к «практическому славянофильству». Вообще не любивший болтунов, Алексей Феофилактович не считал многоглаголание Сергея Андреевича дурной чертой. Если говорили умно, он любил послушать. Когда через несколько лет Юрьева решили выбрать в члены Общества любителей российской словесности и стали наводить справки о том, что он написал, Писемский заявил:

– Что вы пристаете со своими расспросами – написал, напечатал?.. Да он наговорил о литературе больше всех нас.

«Беседа» была изданием бедным, как, впрочем, и все иные славянофильские печатные органы. Собрать большую подписку журналу оказывалось нелегко из-за его спокойно-незлобивого отношения к существующему порядку вещей, а публика предпочитала иную позицию. Возникала даже парадоксальная, почти, как говорил Достоевский, фантастическая ситуация: охранитель (весьма, конечно, условный) Юрьев ходил в дешевеньком сюртуке с вытертыми локтями, а издатель крайне оппозиционного «Дела» Благосветлов имел княжеский выезд. Нищему Сергею Андреевичу посему нелегко было выложить Писемскому кучу денег за роман, и он уже не рад был, что закупил «туза». Даже достоинства приобретенного романа его не радовали, об одном он молил: чтоб поскорей кончилось дорогостоящее сочинение, чтоб поменьше листов вышло. Даже знакомым своим Юрьев плакался:

– Злоупотребляет Алексей Феофилактович терпением и читателей и редакции. Давно пора бы «Водовороту» кончиться. Я принял его продолжение на веру, познакомившись только с проспектом его содержания, а он тянет его без конца, и, печатая этот нескончаемый «Водоворот», редакция ставит себя в положение рассказчика, передающего нескончаемую сказку про белого бычка".

Но Алексей Феофилактович ничего об этом не ведал, и в то время, когда Юрьев метался по Москве в поисках богатых филантропов или мечтал о грядущих подписчиках, Писемский придирчиво приглядывал за рабочими, выкладывавшими новый флигелек во дворе дома близ Поварской. И когда находил, что все идет чинно, без дурного спеху, напевал себе под нос что-то бравурное. Он представлял себе, как в очередную среду, когда к нему приедут почти непременные участники его посиделок Алмазов и Островский, он проведет их по строящемуся домику, покажет заготовленные для росписи потолков эскизы плафонов, закупленную для новых печей изразцовую плитку.

А потом, после изобильного, истинно московского обеда мужчины уединятся в кабинете и там, вооружившись сигарами и пахитосами, примутся рассуждать о последней речи Бисмарка, о шансах графа Шамборского занять осиротевший французский престол. Но Алексей Феофилактович непременно сведет разговор на «домашние» происшествия, станет едко высмеивать своих литературных «супостатов».

Но подобные замечания становились раз от разу реже, да и сам тон их делался скорее юмористическим, вполне добродушным. Времена менялись, уходили в прошлое крайности отрицания, пропадали с исторической сцены классические нигилисты, не очень начитанные и потому могущие договориться до нелепостей. Новое поколение радикальной молодежи было явно глубже, оно сосредоточенно изучало книги философов, экономистов, социологов. Алексей Феофилактович нередко разговаривал с заходившими к ним друзьями старшего сына Павлуши – студентами юридического факультета университета, с молодыми учеными и журналистами, бывавшими на средах, и убеждался, что пора оставить насмешки и серьезно присмотреться к «новым людям». «В водовороте» – результат переосмысления Алексеем Феофилактовичем своих взглядов на молодежь. Он не говорил об этом вслух, но сам себе признавался, что с «Взбаламученным морем» он явно поспешил. Слишком торопился принять участие в идейной борьбе, высказать свои взгляды. Выступить выступил, а обосновать свои воззрения как следует не удосужился. Оттого его и не поняли, приняли его обеспокоенность за брюзжание реакционера. Нет, не о написанном он жалел, а о том, что не сумел сказать о наболевшем убедительно, ярко. Теперь, по прошествии времени, он видел, что многое показалось ему в пылу полемики слишком однозначным. А ведь не так уж смешны были юные бунтари конца 50-х – начала 60-х годов. Если отбросить благоглупости, которые говорили они, – а кто не грешен был по этой части в свои двадцать – двадцать пять лет? – если посмотреть на дело через призму прожитых годов, в восторженности поклонников Чернышевского и Добролюбова, даже в «топорных» прокламациях было гораздо больше симпатичного, чем в кутежах дворянских сынков сороковых годов. Да и глупо было бы сетовать на то или иное поколение – зачем оно такое, а не иное, какое нам бы хотелось видеть... Каждая эпоха вырастает из предыдущей, она родственно связана со всей предшествующей историей. Значит, и в нигилизме надо видеть плод российского прошлого – прав, наверное, Лесков, как-то написавший Алексею Феофилактовичу о том, что крайние отрицатели – питомцы крепостных нравов. Так что и все нестроения, все недуги общества вызваны какими-то собственными его ошибками в прошлом. Стало быть, поделом вору и мука? Нет, так тоже нельзя, это уж нигилизм навыворот. Не в том долг писателя, чтобы позабористей отхлестать своих идейных супостатов. Не рассориваться, а мириться нам надобно! Кому будет польза от того, что русское общество распадется на враждующие клики, остервенело нападающие друг на друга? Трудное, переходное время, ни зги не видать в туманном грядущем. Но можно угадать его, если найти в сегодняшней жизни какие-то идеалы. Ибо они определят строй души завтрашнего поколения. Искать идеал... Но где, в какой среде? Как искать, не зная адреса?

Ваал

Бесконечные хвори – частью подлинные, а больше мнимые – делали службу невыносимой для Писемского. В самом деле, вам представляется, что у вас острейший катар кишок, по три раза на дню накатывает озноб или нападает колотье в боках, так что приходится обкладываться горчичниками (любимое средство Алексея Феофилактовича), – все равно извольте всякое утро облачаться в вицмундир, и в дождь, в жару, в стужу ехать в губернское правление. Писатель не раз жаловался друзьям, что сидение в присутствии решительно его умучило. Но он все-таки выдержал шесть лет, и в отставку подал только весной 1872 года.

Тогда же Писемский принялся за первую свою пьесу из чиновничьей жизни, словно желая совсем рассчитаться с казенным миром, к которому сам принадлежал почти двадцать лет. Название этого нового произведения – «Хищники» – говорит само за себя. Сюжетная основа комедии – взаимные интриги высокопоставленных чинов петербургского министерства. Уже в процессе работы Алексей Феофилактович испытывал опасения насчет будущей судьбы пьесы и все же не старался сгладить углы, шел напролом. И когда начались читки в кругу близких знакомых, первый и всех озадачивший вопрос был: а пройдет? Что же касается достоинств сочинения, то слушатели согласно провозглашали его лучшим творением писателя. Фабула, веденная твердой рукой мастера, действительно захватывала, а психологическая выразительность персонажей позволяла увидеть каждого из них даже в чтении, до сцепы. Впрочем, много зависело от того, кто читает. А.В.Никитенко записал в дневнике: «Писемский превосходно читает, и мне кажется, что кто слышал его комедию из его уст, тому не следует идти в театр на ее представление: она, наверное, будет сыграна там гораздо хуже, чем в чтении автора».

Одним из первых слушателей «Хищников» был Лесков, гостивший у Писемского в августе 1872 года. Пьеса показалась ему решительно шедевром, и он взялся предложить ее князю В.П.Мещерскому, незадолго до того получившему разрешение на издание еженедельника «Гражданин» и собиравшемуся выпускать приложением к нему сборники художественных произведений. Написав мнительному Алексею Феофилактовичу, что в столице «лихих болестей нет», Николай Семенович пригласил его приехать для личных переговоров с Мещерским.

Прибыв в Петербург, Писемский остановился по своему обыкновению в гостинице «Париж» и, отлежавшись в нумере после тягот странствия, стал опасливо выбираться на люди. Даже если идти было недалеко, он предпочитал кликнуть «ваньку» и доехать за гривенник, чем тащиться по тротуару, рискуя здоровьем. Алексей Феофилактович находил весьма опасными такие переходы, ибо стоящие вдоль тротуара упряжные лошади «могут фыркнуть», и как тут ни берегись, в одночасье подхватишь сап.

«Хищников» слушали в нескольких литературных кружках и принимали с восторгом. Мещерский, познакомившись с пьесой, сразу согласился взять ее для второго сборника «Гражданина», уже готовившегося к сдаче в набор. Вот только название его смущало – слишком обнаженно, нельзя ли смягчить, «запрятать» авторское отношение к делу?..

Алексей Феофилактович стал раздумывать над другим заглавием. «Большие замыслы»? Нет, ничего не говорящие слова, тускло. «Бескровная битва»? «Битва гражданская»? Еще хуже... Завернувший в «Париж» Лесков оказался весьма кстати.

– Николай Семеныч, я родил, брат, и умираю. Предаю дух мой. Мне силы нет подумать об имени этого ребенка... Я изнемог в муках рождения... Ты по поповской части очень усерден – ты нареки сему чадищу имя. Только смотри, чтобы кличка была по шерсти.

Приехали еще знакомые, и пьесу наконец «окрестили собором» – в цензуру она пошла с именем «Подкопы». Но худшие опасения Алексея Феофилактовича оправдались – комедию не пропустили. Писатель имел объяснение с министром внутренних дел Тимашевым и получил от него совет «спустить действующих лиц пониже», то есть разжаловать директоров департаментов и товарища министра в менее значительные чины. Ездил Писемский к начальнику главного управления по делам печати Лонгинову, пытался доказать, что пьеса ни на какие лица не намекает, ничего не собирается ниспровергать. Но обер-шеф литературы был непоколебим.

– Как же и о чем писать тогда? – возопил Алексей Феофилактович.

– Лучше вовсе не писать, – был ответ.

Кто-то интригует против пьесы, решил Писемский. Кто-то распространяет слухи о будто бы имеющихся в ней аналогиях с действительными событиями и реальным ведомством. Скорей всего тут не обошлось без Григория Данилевского, известного литературного сплетника. Он слышал чтение «Хищников» у Лескова, он же наверняка и напел Лонгинову. Свои подозрения Алексей Феофилактович высказал Николаю Семеновичу, на что тот с укором заметил:

– Как вам не стыдно всего так бояться? Это в таком крупном человеке, как вы, даже противно!

Упадок духа продолжался, и в один из сереньких осенних дней, явившись в «Париж», Лесков нашел Писемского в жесточайшей хандре. Алексей Феофилактович мрачным голосом объявил о своей предстоящей кончине и, зябко закутавшись в плед, скрючился на необъятном диване. Попросив Николая Семеновича взять перо и бумагу, он приготовился продиктовать ему свое завещание.

– Но, может быть, сходить лучше за доктором, в аптеку? – робко начал Лесков.

– Нет таких лекарей, таких снадобий, – слабея на глазах, проговорил страдалец. – Душа уязвлена, и все кишки попутались в утробе...

Гость скорбно молчал, и тогда Алексей Феофилактович неожиданно прикрикнул:

– Что же ты молчишь, будто черт знает чем рот набил?! Гадость какая у вас, питерцев, на сердце: никогда вы человеку утешения на скажете; хоть сейчас на ваших глазах испущай дух.

Лесков был первый раз при «кончине» Писемского и, не поняв его предсмертной истомы, сказал:

– Чем мне вас утешить? Скажу разве одно, что всем будет чрезвычайно прискорбно, если театрально-литературный комитет своим суровым определением прекратит драгоценную жизнь вашу, но...

– Ты недурно начал, – перебил писатель, – продолжай, пожалуйста, говорить, а я, может быть, усну.

– Извольте, – отвечал Николай Семенович, – итак, уверены ли вы, что вы теперь умираете?

– Уверен ли? Говорю тебе, что помираю!

– Прекрасно, но обдумали ли вы хорошенько; стоит ли это огорчение того, чтобы вы кончились?

– Разумеется, стоит; это стоит тысячу рублей, – простонал умирающий.

– Да, к сожалению, пьеса едва принесла бы вам более тысячи рублей, и потому...

Но умирающий не дал ему окончить; он быстро приподнялся с дивана и вскричал:

– Это еще что за гнусное рассуждение! Подари мне, пожалуйста, тысячу рублей и тогда рассуждай, как знаешь.

– Да я почему же обязан платить за чужой грех?

– А я за что должен терять?

– За то, что вы, зная наши театральные порядки, описали в своей пьесе всех титулованных лиц и всех их представили одно другого хуже и пошлее.

– Да-а, так вот каково ваше утешение. По-вашему небось, все надо хороших писать, а я, брат, что вижу, то и пишу, а вижу я одни гадости.

– Это у вас болезнь зрения.

– Может быть, – отвечал, совсем обозлясь, умирающий, – но только что же мне делать, когда я ни в своей, ни в твоей душе ничего, кроме мерзости, не вижу, и за то суще мне господь бог и поможет теперь от тебя отворотиться к стене и заснуть со спокойной совестью, а завтра уехать, презирая всю мою родину и твои утешения.

Отведя душу в беседе, Писемский покойно уснул. А на другой день Николай Семенович проводил посвежевшего «Филатыча» на вокзал.

После небольших, чисто косметических исправлений «Подкопы» вновь поступили к Мещерскому и были напечатаны во втором сборнике «Гражданина». Однако цензура оказалась настороже – пьесу пришлось вырезать из отпечатанного тиража. Последовала новая доработка, и многострадальное сочинение появилось только в феврале – марте 1873 года в нескольких номерах еженедельника.

Как раз в это время на место редактора «Гражданина» заступил приглашенный Мещерским Федор Михайлович Достоевский. Когда в очередной свой приезд в Петербург Алексей Феофилактович появился в типографии Траншеля, где печатался журнал, с тем чтобы надиктовать кое-какие вставки в готовую корректуру «Подкопов», он увидел возле окна знакомую фигуру – характерно ссутуленная спина, мешковато сидящий сюртук, голова, как бы несколько втянутая в плечи...

Давно они не виделись вот так tete-a-tete. Встречались больше в многолюдных местах, поговорить не удавалось. В тот раз они просидели долго – Федор Михайлович говорил о задуманном им «Дневнике писателя», о том, что силы художественного слова недостаточно, надо прямо заявлять о своих взглядах, смело идти в публицистику – писатель на Руси всегда воспринимался как пророк. Алексей Феофилактович сокрушенно качал головой – это не для него, попробовал раз да оконфузился. Нет, его заботит сейчас другое: он видит, как на страну надвигается страшная, разрушительная сила – служитель золотого тельца... Да-да, подхватил Достоевский, это и его волнует, это, может быть, главная сейчас опасность для России. Он вот-вот закончит новый роман «Бесы», в котором доскажет все, что не досказал в других своих книгах о нигилизме, и тогда уж непременно возьмется за новоявленных ротшильдов, денно и нощно грезящих миллионом. Но ведь такой роман уже написан, заметил Писемский, – это «Преступление и наказание»... Нет, там он только «застолбил» тему денег, тему наполеона на мешке с золотом... Алексей Феофилактович сказал, что и сам начал работу над романом, думает назвать его «Мещане». Как раз на этих днях он собирался почитать первые главы у Кашпиревых. Если Федор Михайлович приедет к Василию Владимировичу, он, Писемский, будет ему весьма признателен, особенно если редактор достопочтенного «Гражданина» выскажется по поводу услышанного...

На этом вечере в редакции «Зари» Алексей Феофилактович впервые увидел молоденькую жену Достоевского. Ему надолго запомнился серьезный, задумчивый взгляд Анны Григорьевны, низковатый приятный голос. Несколько кратких замечаний ее о прочитанном Писемским романе свидетельствовали о недюжинном вкусе супруги Федора Михайловича. «Ну, послал наконец бог хорошему человеку достойную его подругу жизни», – говорил Алексей Феофилактович своим московским друзьям, которые утверждали совсем недавно, что Достоевскому, видно, на роду написано несчастие в семейной жизни...

«Подкопы», увидевшие наконец свет после стольких мытарств, не были, как и опасался Писемский, пропущены на сцену – театральная цензура оказалась еще суровей.

Но неудача не обескуражила Писемского. Уже в начале года, когда ожидалась публикация «Подкопов», он пишет пьесу, открывшую новый период в его творчестве. В письме академику Никитенко, датированном серединой марта, Алексей Феофилактович сообщил: «...я написал еще новую пиесу „Ваал“. Из самого заглавия вы уже, конечно, усматриваете, что в пиесе этой затронут вряд ли не главнейший мотив в жизни современного общества: все ныне поклоняется Ваалу – этому богу денег и материальных преуспеяний и который, как некогда греческая Судьба, тяготеет над миром и все заранее предрекает!.. Под гнетом его люди совершают мерзости и великие дела, страдают и торжествуют».

Миллионер Бургмейер на краю банкротства – если сделанная им по подряду работа не будет принята, для него нет спасения. Депутат от земства Мирович отказывается поставить свою подпись под актом приемки, ибо строительство проведено кое-как, с жульническими отступлениями от договора. Только молодая жена богача Клеопатра Сергеевна, в которую влюблен Мирович, может уговорить его не губить мужа. И Бургмейер просит ее «пококетничать» с молодым депутатом. Возмущенная женщина оставляет дельца, готового пожертвовать ее честью, и уходит к Мировичу. Но миллионер спасен, ибо Клеопатра Сергеевна ставит своему возлюбленному условие: «Сделай по его, как он просит, заплати ему этим за меня и возьми меня к себе!»

И одинокий донкихот исполняет ее просьбу, прочитав предварительно эпитафию своему идеализму: "Если бы ты только знала, какую я адскую и мучительную борьбу переживаю теперь!.. Тут этот манящий меня рай любви, а там – шуточка! – я поступком моим должен буду изменить тому знамени, под которым думал век идти! Все наше поколение, то есть я и мои сверстники, еще со школьных скамеек хвастливо стали порицать и проклинать наших отцов и дедов за то, что они взяточники, казнокрады, кривосуды, что в них нет ни чести, ни доблести гражданской! Мы только тому симпатизировали, только то и читали, где их позорили и осмеивали! Наконец, мы сами вот выходим на общественное служение, и я, один из этих деятелей, прямо начинаю с того, что делали и отцы наши, именно с того же лицеприятия и неправды, лишь несколько из более поэтических причин, и не даю ли я тем права всему отрепью старому со злорадством указать на меня и сказать: «Вот, посмотри, каковы эти наши строгие порицатели, как они честно и благородно поступают».

Мирович – белая ворона в мире купли-продажи. Даже его приятель и однокашник по университету Куницын и тот смотрит на жизнь с сугубым цинизмом. Это трубадур торгашеской морали, с усмешкой осаживающий далекого от реальности идеалиста:

"Мирович. Но что такое ты за благополучие особенное видишь в деньгах?.. Нельзя же на деньги купить всего.

Куницын (подбочениваясь обеими руками и становясь пред приятелем фертом). Чего нельзя купить на деньги?.. Чего?.. В наш век пара, железных дорог и электричества там, что ли, черт его знает!

Мирович. Да хоть бы любви женщины – настоящей, искренней! Таланту себе художественного!.. Славы честной!

Куницын. Любви-то нельзя купить? О-хо-хо-хо, мой милый!.. Еще какую куплю-то!.. Прелесть что такое!.. Пламенеть, гореть... обожать меня будет!.. А слава-то, брат, тоже нынче вся от героев к купцам перешла... Вот на днях этому самому Бургмейеру в акционерном собрании так хлопали, что почище короля всякого; насчет же талантов... это на фортепьянчиках, что ли, наподобие твое, играть или вон, как наш общий товарищ, дурак Муромцев, стишки кропать, так мне этого даром не надо!.."

То, что вещал Куницын, носилось в воздухе. Пореформенная Россия стремительно капитализировалась. На глазах у всех родился тип беззастенчивого дельца, горделиво потрясающего своим бумажником, как дворянской грамотой. Не ум, не заслуги перед обществом, не слава предков, не красота – только количество денег на банковском счете стало почитаться украсой «настоящею человека». Мораль презренных ростовщиков и менял, считавшихся за париев в дворянской империи, теперь стремительно теснила нравственные представления, зародившиеся в военном сословии. Честь и отвага, благородство и рыцарство – эти понятия сделались только реквизитом исторических драм и романов. Хитрый, пронырливый шейлок вылез в люди, купил княжеский особняк, завел ливрейных лакеев и стал приглядывать себе литературную обслугу, которая воспела бы подвиги новоявленного благодетеля рода человеческого.

Когда пьеса Писемского была поставлена в Александринском театре, газетная челядь буржуазии обрушила на писателя водопад ругани. Издатель «Петербургского листка» А.А.Соколов, укрывшийся под псевдонимом «Театральный нигилист», неистовствовал: «Писемский живет, таким образом, задним числом. Заднее число для него наступило вместе с романом „Взбаламученное море“, после которого он, подобно корове, занимается „отрыганием жвачки“, то есть, не всматриваясь в жизнь как наблюдатель, он продолжает пережевывать свой роман, несмотря на то, что мы ушли от его романа очень далеко, и с его точки зрения, если бы он только наблюдал, конечно, пали еще глубже». Некий Баскин, спрятавшийся под литерой Л, картинно возмущался в «Петербургской газете»: «В комедии „Ваал“ среди четырех капитальных подлецов выставлены три лица из молодого поколения, в течение всей пьесы искренно толкующие о честности и в то же время делающие подлости. Предвзятая идея обругания современной молодежи введена в пьесу самым топорным образом». В подобном духе были выдержаны почти все отклики прессы. Исключение составила газета «Русский мир», издававшаяся известным генералом М.Г.Черняевым. Да еще «Голос» Краевского поместил более или менее объективный разбор, хотя и не обошелся без упреков по адресу автора.

Писемский никогда не отличался четкостью мировоззрения. Его стихийный демократизм, его симпатии к молодым социалистам были причудливо переплетены с консерватизмом взглядов по некоторым вопросам (семейный быт, художественные вкусы). Поэтому его неприятие действительности часто воспринимали как враждебность к прогрессу, а парадоксальные утверждения истолковывали как реакционные, хотя в них отражалась скорее политическая наивность. Вот и после постановки «Ваала» суть претензий сводилась к тому, что писатель вновь «оклеветал» молодое поколение – это дежурное обвинение раздавалось со времен «Взбаламученного моря» каждый раз, когда Писемский касался вопросов общественной жизни. Но всякий беспристрастный читатель и зритель «Ваала» мог увидеть в пьесе скорей сочувствие к молодым людям, судьбы и души которых корежила мораль торжествующих гешефтмахеров. Да, кроме того, в тексте драмы имелись недвусмысленные высказывания, явно отражающие позицию самого писателя:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю