412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Плеханов » Писемский » Текст книги (страница 5)
Писемский
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:39

Текст книги "Писемский"


Автор книги: Сергей Плеханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

Вместе с Белинским Писемский предпочитал «сердечного» Мочалова «головному» Каратыгину. В рассказе 1850 года «Комик», на автобиографизм некоторых положений которого указывал сам автор, есть отголоски споров о «классицизме» и «естественности», занимавших московских театралов в начале сороковых годов. Для Писемского эти словесные перепалки были еще очень свежи в памяти, и он не удержался от изложения своего артистического кредо. В «Комике», кстати, тоже играли «Женитьбу» – видимо, творчество Гоголя находилось в ту пору в центре сценических интересов Писемского. Известно, во всяком случае, что Подколесина он играл еще несколько раз, и всегда с огромным успехом...

В университетские годы Алексей частенько заглядывал к своему дяде Бартеневу на Смоленский бульвар – а в этом гостеприимном доме перебывала вся Москва, и юный Писемский не раз видел тех, чьи портреты позднее украсят учебники русской истории.

Юрия Никитича он заставал обычно в гостиной. Дядя по своему обыкновению был одет в серый сюртук с Анненской звездой и Владимирским крестом на шее. Собеседником Бартенева мог быть и светский господин, коротко знакомый со всеми тузами Москвы, но мог сидеть за рюмкой заморского вина ничего в нем не понимающий детина, заросший по самые глаза...

Десятки лет спустя на страницах романов Писемского оживут и дядя – мистик, и его разношерстные посетители, а постаревший Юрий Никитич с оторопью будет узнавать себя и своих друзей в сочинениях племянника.

Гораздо большее впечатление произвело на Алексея посещение оставленного не у дел вельможи князя Голицына. Бывший обер-прокурор Синода и министр народного просвещения почти ослеп и безвыездно сидел у себя в петербургском доме. Но изредка появлялся и в своем московском особняке, где для него была отделана особая серая комната – этот цвет, по мнению лекарей, благотворно воздействовал на слабого глазами князя. Юрий Никитич был в такие приезды самым частым гостем Голицына, они часами вели задушевные беседы.

Когда дядя и племянник вошли в серую обитель светлейшего князя, хозяин дома сидел в вольтеровских креслах лицом ко входу. Алексею, так много слышавшему о могущественном друге императора Александра и привыкшему представлять себе Голицына этаким маститым старцем в тоге и с лавровым венком на высоком челе, незначительность увиденного им человека показалась попросту обидной.

Но как бы подтверждая основательность рассказов о былом значении князя, на гостей внушительно взирали два самодержца – мраморный бюст Александра I венчал массивные часы на письменном столе Голицына, а несколько в стороне помещалось такое же изображение Николая I.

– Мой племянник, князь, – просто сказал Бартенев, обменявшись рукопожатием с хозяином.

– О-о, молодой человек, должно быть, наследует замечательные качества своего дяди. – Любезно улыбнувшись, Голицын приподнял свой козырек ж подался в сторону Алексея. – Нет, прошу прощения, но ничего не разберу, все сливается, какие-то пятна – и только...

– Возможно, вы сегодня слишком утомились, князь, – тактично проговорил Алексей.

– Вы, наверное, правы, – быстро ответил князь. – Вот и окулисты говорят, что телесного повреждения в моих глазах нет и что это суть нервные припадки; но я прежде бы желал знать, что такое, собственно, нервы?.. По-моему, они – органы, долженствующие передавать нашему физическому и душевному сознанию впечатления, которые мы получаем из мира внешнего и из мира личного, но сами они ни болеть, ни иметь каких-либо болезненных припадков не могут; доказать это я моту тем, что хотя в молодые годы нервы у меня были гораздо чувствительнее – я тогда живее радовался, сильнее огорчался, – но между тем они мне не передавали телесных страданий. Значит, причина таится в моих летах, в начинающем завядать моем архее!

– Как вы сказали? Я не понял последнее слово, – переспросил Алексей, не удержавшись от иронической улыбки.

– Милейший Юрий Никитич, – вместо ответа князь повернулся к Бартеневу, – неужели вы еще не приобщили вашего юного родича к источнику званий?..

– О нет, Александр Николаевич, я мало-помалу просвещаю его, но пока еще не могу сказать: он наш.

Выслушав его, князь вновь обратился к Писемскому:

– В человеке, кроме души, милостивый государь, существует еще агент, называемый «архей» – сила жизни, и вот вы этой жизненной силой и продолжаете жить, пока к вам не возвратится душа, время от времени оставляющая бренное тело и наблюдающая за ним издали. На это есть очень прямое указание в вашей русской поговорке: «Души она – положим, мать, сестра, жена, невеста – не слышит по нем...» Значит, вся ее душа с ним, а между тем эта мать или жена живет физическою жизнию – то есть этим археем.

Князь помолчал, а потом, погрозив пальцем Бартеневу, сказал:

– Негоже быть скупцом при сокровище! Введите же вашего племянника в храм премудрости!

После этого визита Писемский не раз приступал к дяде с просьбами познакомить его с тайными доктринами ордена, но тот неизменно отказывался.

Но однажды Алексею все же удалось вынудить у Юрия Никитича согласие заняться его просвещением. Произошло это после того, как на расспросы племянника о предметах и людях, виденных у Голицына, Бартенев между делом обронил:

– А что касается швейцара в почтамтской форме, то это не блажь – самые верные ордену люди служат на почтамте. У них даже церковь своя по масонскому обряду расписана...

– Это у Федора Стратилата? – удивленно спросил Алексей.

– Нет, во дворе той церквушки – Архангела Гавриила.

– Дядя, съездимте туда!

Бартенев сначала по обыкновению отнекивался, потом вдруг согласился, видимо, посчитав, что ознакомление молодого человека с догматами вольных каменщиков лучше начать в привычной для него обстановке православного храма.

Однако, когда они приехали в церковь, помещавшуюся на задворках почтамта, и Юрий Никитич стал объяснять значение лепных фигур и надписей на стенах, Писемский даже пожалел о своей настойчивости.

Символов было так много, что вскоре все в голове у Алексея перемешалось и он стал исподтишка позевывать, что не осталось, однако, незамеченным. Дядя вдруг насупился, во взгляде его холодно блеснула знакомая сталь.

– Э-э, да к тебе, братец, в одно ухо влетает... – Он не договорил фразу и досадливо махнул рукой.

Но Юрий Никитич оказался не прав. Хотя ему и не удалось увлечь племянника на стезю познания масонской премудрости, многое из того, что он ему рассказывал, прочно осело в памяти Алексея. И несколько десятилетий спустя он обстоятельно расскажет об увиденном и услышанном в годы молодости на страницах своих романов. Вот только Бартенев не доживет до того времени, не прочтет ни «Мещан», ни «Масонов»...

Но почему же, повествуя так подробно об этих плохо освещенных закоулках духовной жизни Москвы, Писемский умолчит о том, что было на ярком свету – о словесных турнирах между дружинами Хомякова и Герцена, о публичных чтениях Шевырева и Грановского?..

Трудно упрекать писателя за то, чего нет в его сочинениях. Правильнее всего будет предположить, что автор умолчал в своих книгах о главных событиях кипучей общественной жизни Москвы по каким-то для него существенным причинам. Зная характер Писемского, его нелюбовь к широковещательным заявлениям, ко всякой трескотне, к наставительности, можно сказать: Алексей Феофилактович не хотел явно солидаризоваться с той или иной стороной.

Если исходить из того, что в зрелые годы Алексей Феофилактович станет непременным автором изданий почвеннического, патриотического оттенка, его отношение к идейной борьбе сороковых годов можно бы задним числом определить как прославянофильское. Однако такое допущение представляется искусственным – Писемский всегда пытался остаться вне партий, хотя и не собирался уходить от идейной борьбы своего времени. Случалось, он занимал место в самой гуще схватки, но стремление отстаивать свое собственное понимание истины, не совпадающее с символами веры главных противоборствующих сторон, приводило к тому, что его порицали критики разных направлений.

Подобное отношение к литературно-общественной борьбе характерно для многих русских писателей прошлого века.

Ни Толстой, ни Достоевский, ни Тургенев, ни Лесков не принадлежали к литературно-общественным группировкам, что нередко бывало причиной их идейной изоляции, непонимания со стороны критики. Писателям было тесно в догматических рамках тех или иных направлений, ибо каждый из них искал собственный путь в творчестве. Всякую же попытку сформулировать общую идейную платформу они воспринимали как посягательство на свободу художника. Принадлежа к лагерю прогресса, многие из них подписались бы тем не менее под словами Чехова: «Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист».

Но не только в этом дело. Писемский не хотел, вероятно, задним числом объявлять о каком-то определившемся отношении своих героев, которых он наделил автобиографическими чертами, к славянофилам и западникам. Слишком уж велик был разрыв в уровне образованности между вчерашними гимназистами Вихровым, Баклановым (а следовательно, и самим Писемским) и главными бойцами враждующих группировок – людьми зрелыми, много видавшими и много читавшими.

Грановский, Редкин, Крылов, Крюков – блестящие профессора, еще совсем недавно слушавшие светил германской философии и юриспруденции в старейших университетах Европы.

Эти люди освоили, как казалось студенческой молодежи, всю премудрость современной цивилизации. Сложнейшие философские категории сделались для них обиходными, чем-то вроде кружкового жаргона. Диалектика, Гегель, Шеллинг, материализм, Петр Великий, прогресс, общественность, эмансипация – вот имена и понятия, коими клялись западники и которые говорили пока очень мало студенту физико-математического отделения, соприкоснувшемуся с миром философских идей только на лекциях университетского священника Терновского, далеко не самого сведущего знатока по этой части.

Увлекали Писемского и идеи Редкина. Образованный юрист возвещал о началах гражданственности, положенных в основание европейских правовых систем, он звал отрешиться от лежалых представлений во имя истины. Читал Петр Георгиевич по-актерски, красиво воздевая руки, величаво поворачиваясь всем корпусом, посверкивая карими малороссийскими очами. Правда, слушателей несколько коробило то, что говорил он с сильным полтавским акцентом: «юридыческий», «радыкальный», «гыперболический», и "г" у него тоже звучало по-украински. Тем забавнее было его пристрастие к варваризмам: абсолют, абстракт, ультрамонтанство, ингредиент, имманентный. Когда в конце лекции Редкин возглашал: «Вы должны быть не только законоведами, но и сынами свободы! Придите, сыны света и свободы, в область свободы!», все восторженно поднимались с места и самозабвенно аплодировали.

А как великолепен был Крюков, читавший древнюю историю! Не только ораторское мастерство и глубокие познания привлекали в нем. Самими манерами своими и изящной наружностью он производил незабываемое впечатление – недаром студенты прозвали его elegantissimus. Даже такой мемуарист, не привыкший раздавать высокие оценки, как С.М.Соловьев, отметил в своих «Записках», что Крюков поразил университетскую молодежь массою новых идей. Он, писал историк, «ошеломил нас, взбудоражил наши головы, вспахал, взборонил нас, так сказать, и затем посеял хорошими семенами, за что и вечная ему благодарность».

Крылов, тоже высокоталантливый ученый-юрист, прекрасно знал римское право и умел так подать свой, казалось бы, сухой предмет, что слушатели сидели затаив дыхание. Да разве можно заскучать, если речь идет о демократии, республике, человеческих правах?! Так бы и остаться профессору Крылову в памяти своих питомцев провозвестником гражданственности, если б не досадная слабость Никиты Ивановича – побирал он взяточки с отстающих студентов за перевод на очередной курс. Впрочем, только богатеньких теребил, в полном соответствии с убеждениями.

Трудно было Алексею Писемскому определиться среди враждующих лагерей – не нравилась ему приверженность западников чужеземным учениям, возмущали их язвительные насмешки над русской стариной, но и «партизаном»44
  Это выражение принято было в ту пору для обозначения сторонников тех или иных взглядов, идейных течений (партий).


[Закрыть]
славянофильства он не стал. Это объясняется, пожалуй, прежде всего его равнодушием к вопросам веры.

Сотрудничая в таких журналах, как «Москвитянин» или «Беседа», он обычно подтягивал себя до своих сотоварищей по изданию. В годы жизни в Петербурге Писемский общался преимущественно с западнической интеллигенцией, но даже не пытался «вписаться» в новое окружение – напротив, подчеркивал свою провинциальность, даже самый костромской выговор не прятал, а везде и всюду рекомендовался этими «понимааш», «делааш» (вместо «понимаешь», «делаешь»), с аканьем и какими-то невесть что обозначающими словечками, почерпнутыми в чухломском углу. Тот самый земляной аромат, про который впоследствии напишет Анненков, не выветривался у него даже в студенческие годы – каждое лето во время вакаций происходило своего рода причащение духа Чухломы. Когда в 1843 году скончался отец в в Раменье остались три больные стареющие «матери» (так собирательно Алексей и называл их – собственную родительницу и ее двух сестер), далекая родина сделалась еще милее – до слез, до боли. Простенький черный памятник с крестом, притулившийся к стене бедной сельской церкви, плывущие над храмом низкие тучи, то и дело сеющие дождем, крики грачей, зловеще рвущие тишину... Раскисшая глинистая дорога. Мужики, останавливающиеся на обочине, срывающие шапки, кланяющиеся в пояс. Дымок над мокрой красной крышей, окруженной черными безлистыми березами... Да нет, полноте, какое там западничество!

Но – роман Жорж Санд сидя у камина. Толстая пахитоска. Шотландский плед на коленях. Черный пойнтер, лениво развалившийся у огня. Голос фишеровских часов: Wanderers Nachtlied55
  Ночная песня путника (нем.).


[Закрыть]
. Право, господа, не все дурно и гнило на Западе...

Вот так он и проторчал всю жизнь один на юру: то замахиваясь фельетоном на прогрессистов, то язвя по адресу уж больно занесшихся приятелей-русопятов. Зато и доставалось ему от всех – от «Современника» с «Искрой», от Анненкова и Страхова.

Но это будет потом, а пока Алексей впитывает в себя услышанное, несет в свою студенческую келью, чтобы додумать, доспорить с друзьями. По примеру старших они говорят, говорят, говорят иной раз ночи напролет. Время такое стояло – время слов, «умственного беснования», по определению Аполлона Григорьева. В этих совсем небольших компаниях сформировались убеждения, ставшие духовным фундаментом для многих поколений интеллигенции. Над вопросами, поставленными здесь, целый век будут ломать голову лучшие люди России.

Однако главным источником знаний для Алексея Писемского оставался все же университет, а словопрения в гостиных и меблирашках только оттачивали его ум, способствовали осознанию своих убеждений и литературных вкусов. Да хотя бы по времени – шесть часов ежедневно – чтения профессоров занимали в его жизни самое значительное место. Баловства, посторонних разговоров здесь почти не водилось – кому не хотелось слушать, мог встать и уйти прямо посреди лекции. И вообще домашняя, почти семейная обстановка в аудиториях не располагала к буйству. Нравы тогдашнего университета оставались весьма патриархальными – на каждом курсе обреталось с полдюжины отпрысков богатых фамилий, которые появлялись на лекциях в сопровождении гувернеров, дядек. Сии последние помещались возле профессорской кафедры на особых стульях и терпеливо высиживали все долгие часы (перемен тогда не было), иногда потихоньку подкрепляясь домашним пирогом или куском булки. Студенты, сидевшие на скамьях лицом к профессору, настолько привыкли к этим невольникам просвещения, что совершенно не замечали их.

Являясь к восьми утра в университет, Алексей отдавал швейцару шинель и отправлялся в свою аудиторию, откуда уже слышался гомон голосов. Выдвигал из спинки длинной скамьи набитое мочалой кожаное сиденье и, усевшись, раскладывал перед собой бумагу, чернильницу, перья. Он, как и прочие студенты, усердно, почти слово в слово записывая импровизации профессоров. Учебников тогда почти не было, и экзамены сдавали по конспектам. Так что уйти с лекции оказывалось накладно – все равно потом приходилось просить у товарищей записи и переносить их в свою тетрадь.

В аудиториях Алексей нередко видел посторонних – на чтениях Шевырева не раз появлялись Хомяков, какие-то литераторы, много пароду приходило к Редкину, а у Грановского сиживали Герцен, Кетчер. Само присутствие таких почтенных господ вызывало у Писемского ощущение значимости происходящего и своей сопричастности к поиску научной истины. Но не только это одушевляло его, заставляло всякое утро с радостью спешить на Моховую к знакомому старинному зданию с огромными часами. Его влекло чувство какой-то своей избранности, особой свободы в насквозь казенном и озабоченном мире.

Начало сороковых годов было куда вольнее в сравнении с предыдущим десятилетием, когда в стенах университета выросли такие люди, как Герцен, Белинский и Константин Аксаков. Тем печальнее было сознавать, что скоро этому вольготному житью конец. Близился выпуск, и Алексею приходилось целые дни просиживать в библиотеке, а по ночам разбирать конспекты, накопившиеся за годы учения. Пришло время пожалеть, что учился он не бог весть как прилежно, что посещал не столько лекции своего отделения, сколько бродил по чужим, гуманитарным. По университетскому положению преподаваемые науки делились на факультетские и побочные баллы, полученные на экзаменах по главным предметам, принимались в расчет при определении степени окончившего курс: 4 1/2 в среднем выводе давало степень кандидата, 3 1/2 – степень действительного студента. Баллы же, полученные по предметам неосновным, учитывались только при переводе с курса на курс – а именно по ним успехи Писемского были значительнее. И вот теперь приходилось смириться с мыслью о том, что многие из его товарищей могут горделиво именоваться кандидатами, а он выйдет действительным студентом. Это, помимо соображений тщеславия, давало и разницу в чине, автоматически присваиваемом выпускнику при поступлении на службу – кандидат получал X класс, то есть коллежского секретаря, а действительный студент – XII класс, то есть именовался губернским секретарем. В том, что его ждет чиновная служба, Писемский не сомневался. На те скудные средства, которые могла выделить ему больная мать, нельзя было «эстетически» существовать в столице. А самое главное – он не видел перед собой никаких достойных целей. Волнами накатывало томление по чему-то этакому, без названия, не поддающемуся описанию. Впрочем, отчасти ею можно было определить – в этакое входило ослепительное сияние славы, пылкая любовь некоего восхитительного существа, изящный комфорт и... потом начиналась область невыразимого... Но вдруг в тупике забрезжил свет – Алексей вновь ощутил тягу к перу и принялся набрасывать одну за другой сцены провинциальной жизни, еще сам точно не зная, куда выведет кривая. Выходило нечто душераздирающее: несчастная женская доля, трагическая любовь, безумие, смерть...

Первая же читка вчерне набросанного произведения вызвала восторг у приятелей. Успех окрылил Алексея, но не настолько, чтобы мысли о будущем перестали тревожить его.

Перспектива остаться без места Писемскому не грозила. Правительство всячески способствовало привлечению на службу молодых людей, вышедших из университета. Его даже волновало то, что многие предпочитают общеполезной деятельности какие-то малопочтенные занятия. Дядя, служивший чиновником особых поручений при московском генерал-губернаторе, зачитал Алексею выдержку из распоряжения: «Многие молодые люди по окончании университетского курса, не поступая на службу, остаются в столице и принимают участие в издании журналов и газет. Таким образом, молодые люди увлекаются на это скользкое поприще, нередко вопреки призванию, и, не имея еще никакой опытности и благоразумия, подвергаются влиянию неблагонамеренных издателей периодических сочинений...» Юрий Никитич явно не одобрял поползновений племянника к сочинительству. «Послужить тебе надо, да не для виду только!»

Вчерашние граждане университетов, может, и не против были отдаться служебному поприщу, но где-нибудь на виду; никого не манила губернская глушь. И все-таки, потолкавшись несколько месяцев в столицах в поисках места, большинство молодых людей без связей однажды отправлялись в контору дилижансов за билетом. До Тулы, до Нижнего, до Тамбова. До Костромы...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю