Текст книги "Карточный домик"
Автор книги: Сергей Марков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Я спросил у прохожего, какой в городе ресторан считается лучшим. Он назвал, но добавил, с сомнением глядя на мою Звезду, что попадем мы туда сегодня вряд ли.
– Попадем, – сказал я и взял Олю за руку.
У дверей ресторана толпился народ, в основном фронтовики.
– Очередь, – сказала Оля.
Я остановился, соображая, что предпринять, а Оля, спросив, кто последний, заняла очередь. Перед ней стояло человек пятнадцать.
– …я ему тут прикладом, значит, хрясь по фашистской роже! – вспоминал кряжистый, весь в орденах, с седыми ресницами фронтовик в шляпе, вскидывая крепко сжатые круглые волосатые кулаки. – И ногой! Гляжу, а сзади прет на меня…
– …вынесли мы его на плащ-палатке, – говорил другой.
– …в самом конце апреля сорок пятого, – говорил третий, – может, в тот самый час, когда Гитлера сжигали, если, конечно, его…
– …нет, а ты помнишь…
– …свалил я его с двух ударов, а на меня с бруствера еще двое здоровенных таких эсэсовцев – им тогда «язык» позарез был нужен…
«Десантники, сдавайтесь! – услышал я сквозь голоса фронтовиков у ресторана и шум машин на площади и музыку из окон. – Это говорю я, мулла Ахмад». И все вдруг стихло. Показалось, что слышно темноту. У Вити в ТТ оставалось два патрона, но ТТ мы называли «мухобойкой». У меня был пистолет-нож с одной малокалиберной пулей. И две гранаты на двоих. И две тротиловые шашки. «У умного солдата и рукавица гранатой может стать», – говорил взводный. И он умел это делать. Я размахнулся и швырнул в сторону пустой «рожок». Они тут же открыли на звук огонь, и Витя точно бросил оборонительную гранату. Снова стихло. Лишь кто-то из них слабо стонал внизу. Прошло минут пять. Зная, что нас двое, но по рации мы могли вызвать подкрепление, они поползли. Ахмад тем временем через мегафон чуть ли не шутя описывал, что он с нами сделает, если мы не сдадимся, и что-то о Москве, о наших женщинах, но разобрать было трудно. «С-сука!» – закричал Витя, поймав в прибор ночного видения одного, который подполз к нам совсем близко, и застрелил из пистолета. И тут же человек восемь вскочили, но моя «эфка» разметала их, на скале над нами повис обрывок белой чалмы. Мы поняли, что нас окружили «черные аисты» – пакистанский отряд специального назначения, коммандос. Поняли, что вряд ли уйдем.
Группу фронтовиков пропустили в ресторан. Прошло время, и кряжистый, с седыми ресницами, вышел на улицу кого-то встретить или просто покурить. А мы все стояли. С козырька над входом в ресторан падали холодные капли, одна попала мне за шиворот и покатилась между лопатками.
– Дай ему трешник, – тихо сказала Оля, кивнув на швейцара, у которого на форменном кителе тоже поблескивали две медали.
– Что?
– Три рубля… Да разве ты можешь, – вздохнула Оля. – Ладно. Будем стоять.
Кряжистый снова что-то рассказывал, размахивая кулаками. Подошли еще фронтовики, кто-то назвал кряжистого Теркиным. Улыбались.
И когда, кроме тротиловых шашек и ножей, у нас не осталось ничего, мы отползли к обрыву и, обнявшись на прощанье, – были б на нас кресты, крестами бы обменялись, как на Руси было принято, – стали спускаться. На нижнюю площадку первым спрыгнул Витя. Я не видел, что там произошло, слышал лишь крик, от которого у меня онемели и перестали сгибаться руки. Но в темноте внизу раздался чистый русский мат, и я очнулся, справился с руками. Спрыгнул, Витя дрался с двумя «аистами», из-за камня торчала чья-то неживая нога. «Коля, держись!» – крикнул Витя, метнулась сверху тень, но я опередил, и кошачий визг издало то, что было натренированным, обученным убивать человеческим телом, а теперь бесформенно извивалось и дергалось, пронзенное лезвием. «Сзади, Коля!» – рявкнул Витя, отбивая прикладом удар. Я отскочил, не совсем удачно увернувшись, и саданул здоровому бородачу ногой в пах…
– …ну, падла фашистская, заполучи! – бушевал кряжистый, налитое кровью лоснящееся лицо его было страшным. – За родину! За товарища Сталина! – он пригибался, уходя от невидимых ударов и нанося по дождю размашистые удары прикладом, ногами, головой.
Оля подняла воротник куртки, вжав голову в плечи, смотрела на него.
Я подошел к двери и рванул ее на себя. Дверь была заперта. Швейцар посмотрел на меня, как на рыбу в аквариуме, зевнул и отошел.
– Откройте, – сказал я.
«Прыгай! Прыгай!» – заорал Витя, я обернулся, он пнул меня головой в живот, и тут же раздался взрыв. Но я уже лежал на дне ущелья в снегу. Острые камушки рассекли мне лоб и щеку. Витя подорвал тротиловой шашкой себя и их, которые были на площадке. Пока «аисты» собирали останки, я успел отползти под скалу и обнаружил там узкий лаз в штольню. Раздевшись, я проскользнул туда и втащил вещи. Поискал в темноте камень, чтобы завалить лаз, но не нашел. Было так тихо, что казалось, они услышат сверху стук моего сердца и дыхание. Я почти не дышал, но от этого сердце стучало еще громче. Сперва я ни о чем не думал, лежал ничком и ждал, сжимая в окровавленной руке тротиловую шашку. Нож я выронил, когда падал. Спустя несколько минут я почувствовал, что левая рука не сгибается и не двигается.
«Откройте, – сказал я и постучал костяшками пальцев по стеклу, но швейцар не обратил внимания. – Откройте!» – «Ты чего шумишь, пацан? – приблизился ко мне кряжистый. Увидев мой орден, он крякнул, крутанул головой и сказал: – Звезда? Так ты…» Все, кто был у ресторана, смотрели на меня. И Оля. «Ты сопляк, – сказал кряжистый, тяжело задышав. – Сними лучше, спрячь и никому не показывай. Мы Родину защищали, мы кровь за Родину проливали, а вы…»
Перетянув кое-как набитую осколками руку, вколов два промедола, я лежал ничком, прижавшись щекой к ледяному камню, и ждал, силы уходили, и мне хотелось, чтобы все поскорее кончилось. Тошнило, я еле сдерживался. Совсем рядом послышались шаги. Голос. Мне казалось, я понимаю: «Он где-то здесь, второй шурави, уйти он не мог». Другой голос. Может быть, в старости я все отчетливо вспомню, что чувствовал там, в штольне, о чем думал. Говорят, такое бывает. Жизнь свою, как пишут, я не вспоминал. И в той части души или мозга, где обычно помещается страх, было пусто. Пыток нечего бояться – тротиловая шашка со мной, она не подведет. А чего еще бояться? Смерти? Нет, я не боялся смерти в тот момент. Я завидовал, если можно это назвать завистью. Ах, как я завидовал отцам и дедам – фронтовикам! Не было бы счастливей меня человека на земле, если б имел право я выползти из проклятой, хоть и спасшей жизнь, штольни, подняться в полный рост и со словами «За Родину!» пойти на них – пусть даже с голыми руками. Но права такого и воли на это я не имел – вот в чем все дело. Я мог лишь думать о Родине. Россия, Родина, держава… Недаром слова эти женского рода. И если пришлось бы рвануть шашку, то умер бы я, подумав о маме и об Оле. И о тете Дуне. И значит – о Родине. Умер бы я – сколько бы ни говорили теперь и не писали, что все было зазря, – за Родину, этого у меня никто не отнимет. Потому что только за Родину, в конце концов, не страшно умирать. За ту, которая далеко и которая ничего обо мне не узнает. Которую еще три дня назад видел по телевизору – заснеженную милую мою Москву, Садовое кольцо, площадь Маяковского. В Москве ночью минус пять – семь, по области до минус десяти, днем – ноль – минус два, слабый снег. Снег в Москве. Снежок. А я здесь. И никто не знает. Умереть не страшно, я понял. Я это точно понял. Тем более, если готов, если навидался смерти, ходил с ней чуть ли не в обнимку и даже любовью по ночам занимался – под «градом». Если минуту назад твой товарищ подорвал себя. Если истекаешь кровью и почти уже нет сил ни на что – только лечь на шашку. «Смерть – курва», – говорил взводный. «А что мне ее бояться? – улыбался Миша Хитяев. – Пока я есть – смерти нет, когда она придет, меня уже не будет». Язык наткнулся на острый обломок зуба, и я вспомнил, что собирался завтра, верней, сегодня ехать в госпиталь. Пломбировать бы зуб не стали, нечего там пломбировать. И нерв бы уже не вытаскивали, что самое паршивое. Рванули бы корень – и все дела. Но теперь уж никаких дел. С Мишкой к морю после дембеля не съезжу. И об университете уж не мечтать. Ни о чем не мечтать. Снова голоса. «Разулу – ллах – иллаха – илла – ллах… Аллах акбар…» Похоже, они молились. И мне бы помолиться – вот о чем я подумал. Хоть и не верил никогда в Бога. «Отче наш…» – откуда мне помнить? Но не присягу ж наизусть читать. Не пионерскую клятву. А с матерщиной на устах смерть самая поганая, хуже звериной – Павел прав. А если жить останусь?.. «Ты сопляк, – сказал кряжистый. Так он сказал. – Сними лучше, спрячь и никому не показывай. Мы Родину защищали, мы кровь за Родину проливали, а вы там…» Если жить останусь – буду жить. Жить. Жить. Жить. И тут я вспомнил из какого-то кино: «Отче наш, иже еси на небеси. Да пресвятится имя твое. Да будет царствие твое…» Вспомнил! Боже, дева Мария, сделайте, ну сделайте так, чтобы я остался жить, ну хоть чуть-чуть пожил бы, ну хоть годик, месяц, ну неделю!.. Это я лицом в свою теплую кровь ткнулся – вот и вспомнил про жизнь. Нет, думал я, прислушиваясь к скрипу снега под ногами «аистов». Умереть не страшно, нет. Хорошо бы еще их с собой на тот свет побольше уволочь. И жаль, конечно, что на этом свете от меня ничего, ни кровиночки не останется. Что тут сделаешь, мало прожил. Хотя могло бы уже сыну или дочери моей быть года три. И какая-нибудь родинка бы повторилась. Кривая мизинца. Волосы. Ладно. Не узнают – вот что страшно. Завалит в этой штольне – и никто не узнает. Как про деда не узнали… «Ты сопляк, – сказал кряжистый. – Мы кровь за Родину проливали, а вы там, вы… Они думают, что если убивали там, то и здесь им все можно!»
Голоса исчезли. Я оглох, будто контузило. Я видел искореженные лица, мне кто-то что-то говорил, кричал, тыча пальцем в орден, кто-то издалека смотрел на меня с жалостью. Оля схватила меня за руку и пыталась увести – но я окаменел. Теперь я понимаю, что никогда не был, не чувствовал себя столь близким деду, не под Гвадалахарой и не на Финской, а где-то у нас на Севере или в подвале в центре Москвы, – как тогда, лежа в заброшенной штольне. Мистика, конечно, но я бы мог поклясться, что слышу удары его сердца и они совпадают с моими, слышу его дыхание, вижу его серые глаза, глядящие в нацеленное в них дуло, – и вижу неживое, мертвое уже совсем, запорошенное снегом лицо деда с замерзшим на бескровных губах вопросом, неподвластным времени и тлену, вопросом, на который и я ответить не смог, не успел: «За что?» От Севильи до Гранады… от Гранады до Берлина… до Лубянки, Магадана… до Джелалабада… Сыну моему или дочери могло быть уже года три. Но через три года и девочка с огромными, смотрящими на меня глазами могла родить дочь или сына. И этого не будет. Слепым автоматным выстрелом я разрубил нить, которая тянулась бы тысячелетия. Я чужой этой земле, этим камням, холодным, мертвым, вечным. А глаза ее смотрели на меня. «Он где-то здесь, второй шурави, уйти он не мог».
Толстые волосатые пальцы потянулись к моему ордену. «Коля, держись! – услышал я Витин голос. – И – прыгай!» Поперек горла встало что-то кроваво-распирающее, бешено пульсирующее, не дающее жить. Я хотел сказать, но продраться смог бы лишь крик. И все же я выдавил хриплое: «Уберите руки!» – «Коленька, Коля, пойдем, пойдем отсюда! Вы!.. Как вам не стыдно, у вас нет совести! Он не виноват, он ни в чем не виноват, его туда послали! Господи, ну как же жить?! Почему никто никого не понимает, не хочет понять, почему все такие жестокие! Его послали туда, понимаете?»
– Мы его не посылали, – услышал я.
– Ах, не посылали! – взвизгнула Оля. – А если бы ваш сын… Он вместо вашего сына… Неужели никогда вы так и не поймете друг друга?! Пойдем, миленький, успокойся, ну, пожалуйста!
– Пойди успокой его, – ухмыльнулся кряжистый. – Успокой, щенка.
– Вы сами, сами во всем виноваты! – Олина сумка взлетела и ударила кряжистого по лицу, потом еще кого-то, раскрылась, посыпались тюбики, флакончики, деньги. – Это вы, вы!.. – истошно кричала Оля. – Только троньте его, только попробуйте, я не знаю, что сделаю! Я вам всем глотки перегрызу! Он самый лучший, он…
Снова взлетела сумка, кто-то перехватил ее, и Оля разъяренно бросилась в толпу – но я успел поймать ее за руку.
– Пойдем, – сказал я. – Пойдем.
И мы пошли по улице под дождем. На привокзальной площади Оля остановилась, посмотрела мне в глаза, словно собираясь сказать что-то очень важное. Но ничего не сказала.
До поезда мы дремали и читали праздничные газеты в зале ожидания. Объявили посадку, мы вышли на перрон. Там шумели, хохотали, толкали друг друга призывники – в драных вылинявших телогрейках, узких школьных пиджачках, с рюкзаками и хозяйственными сумками, стриженные под машинку и длинноволосые, с гитарами и даже аккордеоном.
…А если что не так, не наше дело,
Как говорится, Родина велела,
Как славно быть ни в чем не виноватым.
Совсем простым солдатом, солдатом…
Мы подождали, пока они пройдут к задним вагонам. Капитан и с другой стороны старшина все пытались хоть немного подравнять колонну по шесть, как они ее называли, но ребята валили табуном, заполонив весь перрон, задирая девчонок, подставляя друг другу ножки, играя на ходу в «жучка». Выделялся из шума и гама вместе с четкими гитарными аккордами сильный сипловатый тенор:
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить,
С нашим атаманом не приходится тужить…
Игорь Ленский с Мишей Хитяевым пели эту песню. Она взводному нравилась.
Мы вошли в наш СВ – никогда до этого в спальных вагонах ни я, ни Оля не ездили.
– Наконец-то, – выдохнула Оля и медленно опустилась на постель. – Как же я устала, узнал бы мир.
Она разулась, легла и еще до того, как поезд тронулся, уснула. Проснулась часа через два.
– Мы уже едем? – спросила, облизнув сухие губы. – А почему ты не спишь?
– Не хочется пока.
– Я очень хочу пить.
– Может быть, чаю? Он, правда, остыл уже…
– Нет, воды. Принеси, пожалуйста.
Я принес, она жадно выпила весь стакан и попросила еще, но передумала, как только я открыл дверь.
– Подожди. Сядь. Помнишь, ты говорил, что Виктор хочет обратно туда вернуться? Помнишь?
– Помню.
– И там, возле этого проклятого ресторана, ты подумал об этом? Скажи!
– Нет.
– Правда? – она крепко сжала мою руку обеими руками.
– Правда. Воды принести?
– Больше не хочу воды, – сказала, глядя в глаза. – Иди ко мне. Не надо тушить свет, я хочу, чтобы мы видели друг друга. Помоги…
Через полчаса, прикрывшись простыней, вытирая полотенцем пот с моего лба, она сказала:
– Только ради бога… Я знаю, ты сумасшедший, но возьми себя в руки. Будь мужчиной. Это бывает. У тебя действительно никого раньше не было? Это бывает в первый раз. И я виновата, и устали мы ужасно. Сколько ты ночей не спишь? Думаешь, это не сказывается? Хочешь, мы завтра опять сойдем на твоей станции и поживем в деревне несколько дней? А? В какой-нибудь заброшенной избе. Сейчас ведь тепло уже. Ты будешь ловить рыбу в озере, я буду варить из нее уху. Парное молоко будем пить по вечерам… Хочешь?
– Хочу, – сказал я.
Вскоре она опять уснула, отвернувшись к стене, – будто ничего не случилось. А я не спал. Лежал одетый и слушал стук колес. Под утро тихо вышел из купе. Постояв в тамбуре, пошел по составу, спотыкаясь о чемоданы, мешки, торчащие ноги. В вагоне, где ехали призывники, у входа, уронив голову на руку с красной повязкой, спал дневальный. Напротив, в отсеке, спали капитан и старшина. Я прошел дальше. Запахи были совсем не армейские – пахло пивом, лимоном, курицей, туалетной водой, флакон с которой, наверное, разлился у кого-нибудь в рюкзаке. И спящие не храпели и не хрипели, как мы во сне, и не орали, и не матерились, а тихонько по-детски посапывали. Я сел за боковой столик. И вдруг сердце дернулось и замерло, покатились по спине холодные капли пота: впереди, через две секции, я увидел знакомый затылок, стриженый, круглый, с двумя макушками. Подошел – лопоухие уши, родинка на шее. Костя Парамонов, которого застрелили в упор, когда ночью мы прочесывали кишлак. Бред. Я и в самом деле схожу с ума. А это кто внизу? Витя Левша.
– Витька!
– Чего? – заворочался опухший во сне губастый парень, совсем на Витю непохожий.
– Курить есть?
– На столе там.
Взяв папиросу и спички, я вышел в тамбур. Закурил. Голова от первой же затяжки пошла кругом. Перед глазами все поплыло. Я курил и смотрел на красную ручку стоп-крана, утопленную в стене. В разбитое окно дул холодный сырой ветер, но я не отходил, я подставлял ему пылающее лицо, шею, грудь. Огоньки срывались с папиросы и бились о стену, словно живые, и падали, и гасли. Все быстрее стучали колеса, казалось, они догоняют друг друга. А все спят. И машинист с помощником спят, иначе не проскакивали бы станции одну, за другой. И красные семафоры. Если я схожу с ума – ладно. А если нет и мы действительно несемся к гибели?
Я взялся за ручку стоп-крана и с силой дернул на себя. Ручка не работала. Выглянув в окно, я увидел, как состав изгибается на повороте – словно хвост гигантской ящерицы. Туман сзади. И впереди туман. Я пошел по составу вперед, но дверь вагона-ресторана была закрыта, я выбил локтем боковое окно, вылез на крышу и пополз на четвереньках, по-пластунски, едва удерживаясь под напором ледяного ветра, крыши были мокрыми, скользкими, добравшись до тепловоза, я свесился вниз, заглянул в кабину – там никого не было, ни машиниста, ни помощника, но стукнула у меня за спиной дверь, кто-то вышел в тамбур, и я понял, что заснул стоя, как после ночных нарядов в учебке мы засыпали на утреннем разводе в строю.
Я вернулся в купе.
– Это ты?
– Я.
– Где ты был?
– Курил.
– Курил?! – она вскинулась. – Ты же бросил! Как ты мог? Ты же обещал, ты клялся, что больше никогда не будешь курить!
– Что с тобой, Оля?
Она уткнулась лицом в подушку.
– Оленька, ты что? Милая, ну не плачь, пожалуйста. Из-за того, что я выкурил одну несчастную беломорину…
– Да! Из-за того!
– Прости, пожалуйста. Ну я не буду… Успокойся.
– Дурак ты, – прошептала она, дрожащими руками привлекая меня к себе. – Дурак. У меня даже встать не было сил. Я думала…
– Что ты думала?
– Какой же ты дурак.
15
Мы развелись зимой, через полгода после нашего грустного свадебного путешествия. Без скандалов, без нервотрепки – тихо, покорно, точно не имели иного выбора, подали заявление и вскоре получили свидетельство о расторжении брака. Я снова вышла замуж, жила с мужем в Венгрии, родила двух девчонок, построили кооператив, дачу, недавно сменили машину, работаем, отдыхаем на Куршской косе у родителей мужа или на Черном море, на Мысе, куда папа достает нам через друзей хорошие путевки. В общем, все слава богу. С Колей я иногда общаюсь по телефону – он звонит, поздравляет с праздниками, и я звоню, тоже поздравляю. Хотя поздравлять-то особенно не с чем. С исторического факультета МГУ, куда он неожиданно для всех поступил, сдавал экзамены на пятерки, получал повышенную стипендию, его из-за какого-то скандала выгнали, верней, перевели на заочное, но он сам потом ушел. Куда-то еще пытался поступать, работал дворником, грузчиком, даже могильщиком, кажется, – и пил. Однажды мы с мужем встретили его с бывшими однополчанами в пивном баре «Жигули». Не видела его года два и не сразу узнала – постарел, стерся, сжался, загнанность появилась в глазах и в то же время какая-то волчья готовность кусать, рвать, если нападут. Были там Виктор, преуспевающий кооператор, Саша, Павел Владычин, тоже себя не потерявший, и еще двое. Они отмечали какую-то годовщину. Муж согласился подсесть, выпить с ними водки из-под полы. Коля уже был пьян, а после этого стакана его вовсе развезло. «Нет, ты скажи, – привязался он к мужу, – почему я, я должен перед кем-то оправдываться, чего-то скрывать, таить, виноватым себя чувствовать, как будто что украл или убил…» – «А ты не убивал?» – не сдержалась я. Он долго молчал, глядя в кружку. Икнул. Посмотрел на мужа, меня не удостоив взглядом. «Убивал, – тихо ответил. – Да. Убивал. Убивал. Потому что на войне убивают. Для того она и война. Нас учили убивать. Нам приказывали убивать. И мы убивали. По приказу. И без приказа. Потому что нас убивали. С нас кожу сдирали. Нам… отрезали. Потому что все враги. От сопливого мальчишки до старухи, которая норовит тебе в плов мышьяка наложить. Или еще какой-нибудь гадости. Все враги, ты можешь понять? Вся страна. Все. Было это хоть где-нибудь когда-нибудь? Ошибочка, говорят, вышла. Времена застоя. А у нас все время ошибочки – начиная с семнадцатого года. Уничтожили десять миллионов – ошибочка. Еще десять – еще одна. Еще двадцать – ошибочка. Или перегиб, как они выражаются. А мы-то в чем виноваты? Нас-то за что? Нет. Не буду я виниться и оправдываться. Никогда. Убивал! И детей убивал. И стариков. И пленных кончал – ножом в ухо. И насиловали – взводом…» – «Врешь ты, Коля, – сказала я. – Я же знаю, все ты врешь». Но он на меня не взглянул. «И кишлаки сжигали дотла. И…» Он выпил водки, запил пивом, уронил голову на руки. «Отрубился, – сказал Виктор. – Ладно, мужики, я поехал – дела». – «Поезжай, – прохрипел Коля. – Все проваливайте к долбаной матери. Не-на-вижу… – он стал подниматься, Павел сзади его удерживал. – Я не-на-вижу…» – «Кого ты ненавидишь?» – с усмешкой поинтересовался трезвый Виктор, а Коля лишь мотал головой из стороны в сторону и хрипел: «Не-на-ви-жу…» Потом он вырвался из рук Павла, поскользнулся, ударился лицом об угол стола, хлынула кровь. Я взяла мужа за руку, повела к выходу. За колонной оглянулась – окровавленный, истерзанный, страшный, он смотрел мне вслед, и я вдруг увидела того мальчишку, который провожал меня, нес мой портфель по темному двору, мечтая, чтоб на нас напали хулиганы. Если бы они тогда напали. Метрдотель с двумя милиционерами уже лавировали торопливо между столиками. Но внимание на них никто не обращал. Все пили теплое, разбавленное в меру пиво. Вязли и тонули голоса в дыму.
1983, 1987
ОН ВЕРНУЛСЯ
– Дней десять, как вернулся, – сказали в «Золотом руне». – В медалях весь.
Я сел в машину и поехал к нему домой, но Вера Игнатьевна, его мама, посмотрела на меня как-то странно и сказала:
– Его нету, Эдем.
– Но он вернулся?
– Да. Вернулся.
– А чего такая невеселая, тетя Вер? На мотоцикле он уехал?
– Нет. Мотоцикл разобранный в гараже стоит.
– Десять дней дома уже и до сих пор свой «Дуглас» не собрал? Не узнаю Мишку…
В кегельбане я встретил Надежду с подругами.
– Ко мне он не заходил.
– А к Мэрлин?
– Это ты у нее спроси.
Я поехал к сестрам-близнецам Апаназиди, но ни Мэрлин, ни Бриджит ничего не знали о Мишке.
– Хитяев мне вообще не писал, – сказала Бриджит. – Если вернулся, у ребят торчит на «профилактике». Или на кортах. Где ему еще быть? Знаешь, кому он писал? Белоусовой. Официантке из «Грибков». Он с ней после Ленки ходил, перед самой армией. Хитяеву, если увидишь, привет передавай пламенный. От сестер.
Лиду Белоусову я отыскал в поселке.
– А может, его с кем-то спутали? Сейчас многие возвращаются.
– Может, – сказал я. – Мама родная спутала.
На «профилактике», как у нас называют станцию техобслуживания, Мишки тоже не было. И на кортах.
Я сел в тени перекурить и вспомнил, как он играл с международным мастером из Москвы. Мячику теннисному негде было упасть: мальчишки, да и не только мальчишки, сидели и висели на ветвях платанов, растущих вокруг кортов, на трехметровой ограде и на крыше раздевалки. Мы все, естественно, болели за Мишку, но он сперва проигрывал мастеру, одетому во все фирменное и с самой что ни на есть фирменной ракеткой. Мы орали, свистели, кто-то сбегал за барабаном, появилась откуда-то и труба, и палили из пугачей, – короче, как в Италии или в Бразилии на футбольном матче. На пляжах почти никого не осталось, все пришли смотреть. Жара была за тридцать, на солнце все пятьдесят. Майка международного мастера почернела от пота, модная лента с головы слетела и больше он ее не завязывал, потому что было не до того. «Это тебе не на Уимблдоне!» – орали мы, и девчонки скандировали: «Ми-ша! Ми-ша!» Перелом наступил под вечер, когда тени от игроков стали длинными. И в конце концов Мишка выиграл. Мы его качали, потом поехали на двадцати машинах, включив «матюгальники», у кого они были, сигналя вовсю, к морю и от радости забросили Мишку чуть ли не к буйкам. Поздно вечером в честь победы залудили грандиозный шашлык, Миша восседал между лучшими нашими девочками – дочками Нептуна, чувствуя себя королем, а они ему подносили и целовали его, и международный мастер его целовал, говорил, что против Мишки ни Коннорс не устоит, ни Макинрой, а потом подарил ему свою ракетку и «адидасы» подарил бы, если б они подошли Мишке по размеру.
Оставив «Чарли» на стоянке, я пошел по пляжам. Загорали, но мало кто уже купался. До прошлого понедельника вода была теплая, почти как летом, но шторм взболтал море, словно в миксере, выворотив со дна вместе с холодной водой всякую гадость. Теперь уж до весны. Однажды, правда, и на Новый год мы искупались. Мишка поспорил тогда, что сделает на самом верху второго причала, на подъемнике для лодок стойку на руках, три минуты простоит и прыгнет в воду, крутанув сальто. Выиграл. Он всегда выигрывал, потому что проигрывать не умел. Бывают такие твердые парни.
Никитич, сторож на старом причале, бывший танкист, тоже Мишку не видел. Я вернулся к корпусам.
– Приветик! – хлопнула меня сзади Наташка, когда я сидел в «холодильнике» и пил кофе.
– Привет. Кофе тебе двойной?
– Не, спасибо. От него давление. Это правда, что Мишенька Хитяев вернулся из армии?
– Говорят.
– Наконец-то! А то я совсем без него танго разучилась танцевать. Он где?
– В том-то и дело, что не знаю.
– Ладно, я пойду. Передай, что вечером я его в «Золотом руне» буду ждать. У него волосы-то хоть немножко отросли, не знаешь? А может быть, он на озере?
– Поднимусь сейчас.
Через час я был на озере в горах, объехал его вокруг, покричал, но мне ответило лишь эхо. Стал медленно спускаться, то и дело останавливаясь и выходя к реке.
На Мише была синяя джинсовая куртка и красная рубаха – иначе бы я не заметил его за кустами. Он сидел на валуне, нависшем над рекой, и смотрел вниз. Я хотел окликнуть, но что-то непривычное в нем меня остановило. Правый рукав его куртки был пуст.
Прошло много времени, а я все не решался подойти к Мише. Стало темнеть.
– Ты до утра там сидеть будешь? – сказал он вдруг тихо, но я расслышал и не понял, сам с собой он или относится это ко мне. – Эдик?
Он повернулся. Лицо у него было темным.
– Привет, – сказал он таким голосом, что я не решился его обнять.
– Здорово, Миша! Ты… ты вернулся?
– Как видишь.
– И… давно приехал-то?
– Неделю назад.
– Что ж ко мне-то не зашел?
Миша не ответил.
– Ну что, поехали куда-нибудь, а?
– Куда?
– Поехали к родителям моим. Сухенького примем этого урожая.
– Нет. Спасибо.
– Ну а… ты домой сейчас?
– Не знаю.
– Наташку видел в «холодильнике».
Я хотел сказать, что она ждет его в «Золотом руне», но не сказал.
– Ира с Мариной тебе привет просили передать.
– Спасибо, – сказал Миша. – Ты извини, Эдем, но я хочу побыть один.
– Ладно, – сказал я и пошел к машине.
– Подожди, Эдик, – окликнул Миша, когда я уже открыл дверцу и занес ногу, чтобы сесть.
Он подошел, сел за руль.
– Дай мне повести.
– Пожалуйста, – сказал я, обошел «Чарли» и сел с другой стороны.
Миша снял с ручника, машина покатилась, он воткнул левой рукой вторую передачу, потом третью, и через минуту мы уже шли на скорости девяносто километров в час. Меня хоть и прошиб пот на первом же крутом повороте, но я молчал, держась за ручку. В темноте мы выехали на трассу, я думал, что Миша свернет к нам на Мыс, но перед самым носом грузовика он вдруг резко свернул налево и погнал вдоль моря. На обочине голосовали трое хипарей или панков – парни и деваха с разукрашенными в разные цвета волосами. Я думал, Миша собирается остановиться, но, почти не снизив скорость, он пронесся мимо, одним колесом заехав на обочину и едва не сбив длинного парня, тот отскочил, кубарем покатился под откос.
– Ты чего, сдурел! Чего они тебе плохого сделали – хипуют себе.
– Ничего они мне плохого не сделали, – Миша еще прибавил газу.
На «Чарли» стоит форсированный двигатель от «шестерки», а на спидометре максимум 160, и поэтому стрелку временами зашкаливало. Дальний свет Миша не выключил, как ему ни сигналили встречные. Низко пригнувшись к рулю, он обгонял машины одну за другой, визжали на поворотах металлокордовые покрышки, мелькали звезды между скалами, буками и платанами, а справа держала нас на привязи лунная дорога. На переезде мы едва не угодили под скорый Ереван – Москва.
– Миша, – сказал я, но успел отдернуть руку от пустого рукава.
Часа через полтора кончился бензин. Миша ушел к морю. Я сел за руль и съехал на нейтралке.
Проснулся я от крика чаек, как мне показалось, но это Миша стонал.
– Болит? – прошептал я, и он тут же открыл глаза.
– Рука. Фантомная боль. Давно ее не было.
– Как тебя?
– Интересно?
– Не хочешь, не рассказывай.
– Из «сварки».
– Что это?
– Крупнокалиберный пулемет.
– Что, и сразу…
– Нет. Это уже в госпитале в Ленинграде.
– Долго ты там лежал?
– Два месяца.
– Написал бы – я б приехал.
– Зачем?
– Ну…
– Зачем это нужно?
– Что? – не понял я.
– Да все! – вскрикнул он. – Отстаньте вы от меня все! Вот на хрена, спрашивается, ты приехал? Не нужна мне ваша жалость, понял! Ничего мне от вас не надо, пошли вы со своими протезами!..
– Успокойся. С какими протезами?
Отвернувшись, Миша долго молчал. Потом сказал:
– Сосед обещает протез фирменный устроить. А мне в Ленинграде ясно сказано: «Ампутационная культя практически непротезируемая».
– И ничего нельзя сделать?
Он вышел из машины, сел у воды.
– Давай мидий на завтрак поджарим, – сказал я.
– Как хочешь.
– Я быстро наберу, ты посиди.
– Я помогу.
Метрах в двухстах от нас торчали из моря ржавые сваи – останки недостроенного причала. Я нырял, отрывал мидий, крупных, иссиня-черных, облепивших под водой сваи, и передавал их Мише. Потом мы нашли на свалке лист железа, как следует вычистили его песком. Развели между камнями костер, положили железо на камни и высыпали мидий. Через полчаса они были готовы.
– Эдик, – сказал Миша, – мне там снилось, что мы с тобой мидий едим.
– На вот тебе самую большую и жирную. Сейчас я ее открою…
– Не надо, Эдем, – сказал он.
– Что?
– Не надо мне самой большой и жирной мидии. И открывать не надо. Я сам.
– Сам так сам, – сказал я. – Жаль, уксуса нет. Летом он у меня всегда в багажнике.
Солнце поднялось уже высоко и грело по-летнему, когда мы раздобыли в поселке бензин и поехали обратно к Мысу. Море было ярко-синим, а небо – голубым. Сверкали на солнце кипенно-белые, розоватые, серебристые крылья чаек. Высились платаны и темные кипарисы вдоль дороги.







