355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Зайцев » Рыцари моря » Текст книги (страница 2)
Рыцари моря
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:07

Текст книги "Рыцари моря"


Автор книги: Сергей Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Глава 2

Здесь же на пристани для настоятеля и всей братии, при богомольцах было зачитано Иоанново послание – зачитано громко и торжественно, как, должно быть, наказывал обозным сам государь, как при чужих дворах послы читали его пространные речи. В послании этом сообщалось о великой милости Божьей к его рабам недостойным – о славном успехе российского оружия в войне с Литвой и о счастливом приобретении православной церкви – о завоевании города Полоцка, старинной русской вотчины, и об избавлении многочисленного православного люда от притеснений католиков и «иконоборцев-люторей». Далее говорилось, что Великий государь российский, а также великий князь полоцкий Иоанн желают по поводу присоединения оного града к пределам отечества сделать новый вклад святой обители Соловецкой с мыслями о Господе, добродетели, добронравии и о благе государства. Преподобному Филиппу было отведено не менее двух третей всего послания. Разум игумена, высокий духовностью, сравнивался с неугасимым светом мироздания, чистота и набожность его – с жемчугом христианского мира, а его самоотречение именовалось высшей ступенью в лествице мужества… Лишь в самом конце было сказано несколько слов об опальном Месяце. Он обвинялся в кощунственном словоблудии, подрывающем устои державности и искажающем истинный облик державца, все помыслы и дела которого направлены были на благо подданных. А поскольку сей опальный премного упрям и хулу свою осмеливается говорить даже в лицо государю, то вред, от него исходящий, может быть так же велик, как от злоумышляющего «сеятеля», разбрасывающего в пшенице плевелы. Посему содержаться он должен самым жестким содержанием – в земляной тюрьме, а дабы не взошли богомерзкие плевелы, обязан хранить молчание не только сам опальный, но и все, кто приближаются к нему.

Иван Месяц присутствовал при оглашении послания. Скрытый мешком, он ничего не видел, но все слышал. Ответное слово игумена Филиппа не было столь обстоятельным и велеречивым. Он сказал, что от всей богохранимой братии, вкусившей от щедрот государевых, кланяется Иоанну в ноги и обещает молиться за него и его добродетели денно и нощно. Настоятель пожелал также, чтоб процветание обители Соловецкой являлось верным признаком процветания Российского государства… «А что до моей особы, – сказал игумен, – так здесь государь дозволил себе возвышение невысокого, возвеличивание скромного, – потому что в течение целой жизни и в мыслях собственных, и в деяниях, и в духе, и в естестве стремлюсь к единому – к простоте». Сказав это, Филипп просил обозных задержаться на островах на несколько дней, пока он не составит для государя рукописный ответ. А про юного опального сына боярского игумен даже не упомянул – как будто не видел его перед собой с серым мешком на голове и не слышал приговора ему. Впрочем, вокруг громко кричали чайки – и, может, Месяц не разобрал всей речи до конца; голос Филиппа был слаб возле голоса царя… Двое иноков взяли Месяца за его ручные кандалы и потянули за собой. По пути эти монахи сказали Месяцу:

– Отведем тебя в старую башню деревянную. Там и есть упомянутая тюрьма. Словом не с кем будет обмолвиться. А мы – последние, кто может услышать тебя. Так скажи, не томись…

Месяц ответил им:

– Камни взрастут на поле хозяина, который даже колосья пшеницы принимает за плевелы. Ведь он сам вырывает благородные злаки. В одиночестве останется государь, терзающий безвинных; пустое поле – будущая вотчина его…

Голос Месяца звучал глухо из-под мешка, но монахи, пока вели его к башне, боялись открыть ему лицо и тем нарушить заведенный порядок. Сказали Месяцу:

– Услышали твои слова. Быть может, взлелеем исходы… А ты, мирской человек, молись и думай о Господе – и Он не оставит тебя!…, С тем иноки ввели его в башню. А когда скинули с головы мешок, Иван Месяц увидел, что стоит на крепкой деревянной, обитой железными полосами двери. Под этой дверью и скрывалась земляная тюрьма. Здесь на заржавленной наковальне иноки сбили с Месяца кандалы, затем подняли дверь, как крышку погреба, и столкнули его в черную яму. Он упал на старую подгнившую солому; застоявшийся затхлый воздух объял его. Дверь же наверху захлопнулась, погасив последний сумеречный свет узилища. Проскрипел ключ в замке. Монахи еще для верности притопнули на двери и тогда удалились. Месяц остался один. В голове его не укладывалась мысль, что этот мерзкий каменный гроб с ворохом влажной скользкой соломы – последнее его пристанище, склеп для тела, полного жизни, темница, вонючая яма для нежной и чистой, трепетной души. И слова о словоблудии, подрывающем устои державности, были не о нем, это была ложь, нелепица, кошмарный сон. И все, что произошло до сих пор, произошло не с ним, а с кем-то другим. Месяц спал, Месяц проснулся и, открыв глаза, ничего не увидел; он был слеп, и он прозрел – но он прозрел для того, чтобы увидеть вокруг себя мрак и несправедливость. В сердце его отныне обретались обида и боль; и путь его здесь заканчивался… Месяц крепко сжатыми кулаками ударил в каменную стену и трижды прокричал хулу царю Иоанну – прокричал так громко, как только мог, до хрипоты. От этого крика лишь сильнее зазвенело у него в ушах, да еще вверху по тюремной двери несколько раз простучали лапками встревоженные крысы.

Месяц быстро потерял счет времени. Пребывая постоянно во тьме, он вначале подсчитывал дни по приему пищи, которую ему приносили один раз в сутки. Потом ему стало казаться, что пищу и воду приносят чаще, или наоборот – что в монастыре неделями не вспоминают о нем. И, сбившись со счета, узник знал наверное только одно: не месяц и не два обитал он уже в башне, кончилось лето – в принесенной для питья воде он обнаружил однажды кусочки льда.

Всегда один и тот же человек опускал пищу в яму к узнику. В первый же день назвавшись братом Мисаилом, он с тех пор не произнес ни слова и держал себя так, как будто не слышал обращенных к нему вопросов или просьб. Мисаил сей был – сама отрешенность. Он, по виду – простой помор, когда-то отрекся от мира и ушел в себя, и ушел в монастырь. Но отчужденность, живущая в нем, была так велика, что, пожалуй, она распространялась и на монастырь. Должно быть, служа тюремным нуждам и попирая в себе мирские страсти, Мисаил не почувствовал, что стал лучшим, чем был, и что приблизился к Богу. Возможно, что сам он иначе представлял себе служение Богу, нежели внесение к узникам скудной пищи и удаление их нечистот. Он замкнулся и не показывался из себя… Каждый новый приход Мисаила не отличался от предшествующих приходов: над головой у Месяца брякал замок, потом с визгливым скрипом поднималась дверь, и ослеплял свет свечи. Чуть погодя, пообвыкнув зрением, Месяц видел в светлом проеме входа грубое лицо брата Мисаила с ничего не выражающими глазами и плетеную из лыка торбочку, спускаемую в яму на веревке. Обычная здесь пища ржаной хлеб, сельдь или семга, репа. Затем торбочка уходила вверх пустая, дверь с грохотом запиралась, потолок тюрьмы вздрагивал от шагов инока, и комочки сухой земли, проскакивая через щели в потолке, сыпались на солому. И опять воцарялась тишина – тишина нет, тишина-пытка, изнуряющая тишина. Бывало на голову или на грудь лежащему Месяцу сваливались крысы. Вероятно, где-то под перекрытиями у них были норы, из которых они из-за неловкости выпадали. Перепуганные, крысы кричали и метались от стены к стене и стучали лапками по полу. Тогда разгневанный Месяц ловил их и душил и складывал в углу, чтобы потом нагрузить их тушками торбочку Мисаила. Крысы были теплые и мускулистые, лапки же их и хвосты – прохладные.

За время, проведенное в яме, Иван Месяц всю ее ощупал вершок за вершком. Глубиной она была сажени в полторы, не более, стены сложены из кирпича, а пол земляной, застланный соломой, которая от постоянной сыроство многих местах сгнила и представляла собой мягкое и скользкое заплесневелое месиво. Ширина ямы как раз позволяла узнику лежать, вытянув ноги. Воздух был сырой, душный и зловонный. Капельки воды стекали по стенам и падали с балок. Тишина здесь была такая, что казалось, будто во всем мире уж и нет иных звуков, кроме тех, какие сопровождают возню крыс. А темнота лишь изредка нарушалась свечой монаха. Пробуждаясь от сна-мучения, сна-забытья, Месяц даже не открывал глаз, потому что не было в этом необходимости – такой кромешный мрак царил вокруг него.

В первое время после заточения Иван Месяц еще питал надежду на то, что государь, как человек просвещенный и благоразумный, как человек христолюбивый, носящий на груди образ Божий, не лишен милосердия и правдолюбия, а как царь православный благоверный, не язычник какой-нибудь, Иоанн ощутит укоризну в сердце своем от суда неправедного и, сменив гнев на милость, представив вины Месяца в ином свете, заменит свой поспешный указ новым – ведь были и заслуги у опального сына боярского, приступом бравшего полоцкие стены, а еще раньше воевавшего Литву на глухих лесных дорогах. Но так и не дождался указа. Все те же сырые стены отделяли его от мира, все тот же спертый воздух наполнял его грудь, все ту же безысходность встречал он в пустых глазах Мисаила. Постепенно наступило отупление и вместе с ним – равнодушие. Все смешалось: сон и явь. Все перепуталось: он грезил наяву, он мыслил во сне – он лежал под кирпичными полоцкими стенами, и ему спускали сверху торбочки, полные крыс, а он отправлял вверх семгу, царь Иоанн с глазами инока Мисаила стоял по колено в Двине, а вокруг него плавали трупы. Время остановилось: прошлое ушло, будущее не настало… Потом отупление сменилось яростью. Месяц бросался на стены; он обрывал ногти, пытаясь зацепиться за скользкие доски потолка. У него давило в груди от ярости… И явился страх – как завершение всему, что довелось перенести узнику в этом тесном богомерзком подземелье, – страх одиночества, страх подавляющих тишины и мрака, страх лишиться рассудка. Страху, как и заточению, не было видно конца. И жизнь становилась страшнее смерти.

Христианами давно подмечено, что душа человеческая – будто ящерица, во тьме беспокойна, мечется в поисках света; найдя же его, успокаивается. Но свет, о котором говорится, не есть видимый глазом свет. Это может быть и внутреннее прозрение, и откровение, и учение, и путь – как звенья одной цепи. Если нет света в душе, если не беспокоится и не ищет ящерка, то и самый солнечный день покажется мраком, бессмысленным бытием, а сама душа наполнится прегрешениями и обретет страдание, тело же станет через то немощным, а нет вместилищем недуга. Свет души делает человека сильным и зрячим. Счастлив тот, кто знает свой путь, ибо ясный путь делает жизнь человека добродетельной.

Внутренний свет Месяца, потерявшего всякую надежду на вызволение, готов был погаснуть, путь его виделся лишь на три аршина вперед – до кирпичной стены, и не располагал к добродетели. Наверное, безумие должно было поселиться здесь, чтобы мучить узника многие годы, пока сердце его еще могло противиться смерти, пока легкие не обсыпало гнойниками от того смрада, которым они дышали… Но однажды все изменилось как будто к лучшему: инок Мисаил вместо привычной торбочки опустил в яму лестницу. Так Месяца перевели из земляной тюрьмы в каменную и сделали это скрытно, глубокой ночью, когда все население монастыря спало: Мисаил вывел узника из деревянной башни во двор обители и пустил его перед собой по узенькой тропинке в глубоком снегу. Месяц шел босиком, почти что обнаженный, потому что все, надетое на его тело, уже невозможно было назвать одеждами – от одежд остались лохмотья и тлен. Голова Месяца сильно кружилась от свежего морозного воздуха – оттого он даже боялся глубоко дышать. Шатаясь из стороны в сторону, он то и дело сбивался с тропинки в сугроб. Тогда Мисаил помогал ему выбраться из снега и подталкивал вперед.

Так, медленно влачась и надрывно кашляя, Иван Месяц случайно поднял лицо к небу и остановился завороженный: волшебное сияние мерцало над ним – холодно, беззвучно, всеми цветами радуги, но только цвета эти были бледные. Видя это чудо впервые, Месяц однако же знал о нем из греческих книг, в которых оно называлось просто – Северное сияние, и было описано точно, правдиво, немудреными словесами – в том месте, где речь автора зашла о продолжительной северной ночи. Однако и сияние, и ночь, длящаяся полгода, были так чудны, что в них трудно верилось. Нескончаемый летний день и светлые ночи Месяц уже видел по пути на Солонки, теперь же ему представилось обратное и лишний раз убедило в том, что старинным книгам нужно верить, какие бы чудеса там ни описывались… Между тем сияние, мерцающее на небосводе, было так прекрасно и сказочно, что Месяц, не задумываясь, принял его за явившееся ему знамение свыше и поверил в скорое свое избавление от мук. При этой мысли слезы радости навернулись у него на глазах, и, указывая на небо, он сказал Мисаилу: «Вот! Видишь знак Божий!…». Но инок посмотрел на сияние равнодушно, ибо видел его прежде тысячу раз и уже не удивлялся ему. По обыкновению не сказав ни слова, Мисаил подтолкнул Месяца в спину, а потом еще раз и заставил его чуть ли не бежать по тропе.

Каменная тюрьма была примерно такой же величины, как и земляная. Однако в ней имелись окошко в несколько вершков, маленькая печь, кирпичная скамья и икона над ней. Пол, потолок, стены – все это было сложено из кирпича. Окошко, затянутое рыбьей кожей[2]2
  Кожа акул.


[Закрыть]
и забранное двумя решетками, даже в летний полдень давало мало света и служило для того только, чтобы хоть чуть-чуть растворить мрак. Вся тюрьма состояла из таких четырех одинаковых каменных келий, выходящих дверьми друг на друга и соединенных посредством пятого, большого помещения – сторожевого, в котором день и ночь присутствовал тюремный сторож. В ведении сторожа были четыре узника. Службу сторожей несли трое монахов; и среди них инок Мисаил.

Дверь закрылась за спиной Месяца, громыхнули засовы. Надежды не сбылись, знамения не оправдались. Нремя потекло с прежним однообразием: тот же сырой, удушливый воздух, те же крысы, та же скудная пища. Печку в келий его топили крайне редко, а когда топили, он мучился от угара. Иноки-сторожа однажды объяснили Месяцу, что переведен он из той ямы с повеления добросердечного игумена Филиппа, и что сделано это вопреки воле царя, тайно. Иноки сказали: «Если б не Филипп, то сгнить бы тебе, молодец, живьем под той башней. Молись за Филиппа!» И обязали Месяца к молчанию, так как указано было в грамоте, что из уст этого человека исходила хула на государя. Монахи грозились в случае непослушания затолкать Месяцу в рот уздечку, а на руки набросить кандалы либо же прописать ему ижицу[3]3
  Сделать выговор, а также высечь.


[Закрыть]
, и исполнить прописанное розгой – чего им делать не хотелось, учитывая его дворянское звание.

Закончилась зима, быстро пробежало короткое северное лето, и вновь подступили холода и вьюги, и до самой весны опустилась ночь. За прошедший год заточения Иван Месяц не видел иных лиц, кроме лица Мисаила и тех двух монахов, что подменяли его. Но узников из соседних келий он научился легко распознавать по голосам и даже нередко разговаривал с ними через двери, когда сторожа за какой-нибудь надобностью на время покидали тюрьму. Месяц даже говорил этим узникам хулу на государя, но уже не из разгоряченного сердца были его речи, а из холодного разума.

В келье налево уже третий год томился монах Соловецкого монастыря, брат Хрисанф, в миру – Яков Девятой. Осужден он был за убийство брата Фотия, которое произошло на рыбной ловле. Хрисанф говорил, что, разделывая рыбу, неловко повел ножом, задел шею сидящего рядом Фотия и разрезал ему жилу – тот, бедняга, здесь же и помер от истечения крови. Но не поверели иноки Хрисанфу, припомнили, что когда-то Хрисанф и Фотий чего-то не поделили. До истинного смирения им обоим было ах как далеко!… К тому и подвели дело и в том виде представили все настоятелю Филиппу.

В правой келье содержался новгородский купец Самсон Верета, сосланный архиепископом за присвоение и распродажу чужих товаров. Вину Самсона отяготило случайно раскрытое на дознании многоженство его – сей грех новгородец всецело признавал, ибо был редкий распутник. Купец пробыл в Соловках уже четыре года и не раскаялся – он так и не сознался, где спрятаны деньги, вырученные от продажи присвоенного добра. Мало того, Самсон Верета еще был язвителен и говорил, что навряд ли признается вообще, ибо он до сих пор не знал, кто из сотоварищей подстроил ему эту подлость с вымышленным похищенным товаром – не иначе, один из тех, чьих жен он уже успел соблазнить… хотя вполне могли состряпать это гнусное дельце и те, чьих жен Верета еще не успел соблазнить, – оберегая честь их, они и услали прелюбодея в монастырь. Новгородец этот был большой насмешник. Никем не принуждаемый к молчанию, он бывало днями напролет вещал из кельи о своих безвинных похождениях по женам новгородским и тем вводил монахов-сторожей в великое искушение; он тревожил воображение этих дремучих девственников, обстоятельно посвящая их в те милые таинства любви, какие обычно укрывает ночь. Иноки бранились, плевались, топали ногами, но слушали Самсона внимательно, а между собой, как бы оправдываясь друг перед другом за греховное слушание, называли сего узника сумасшедшим, который сам не знает, чего болтает, и грозились пожаловаться на него преподобному. Однако все не жаловались… Келью напротив занимал помор с Онежской губы – Копейка, прозванный так за свой невеликий рост. Этот человек даже не знал своей вины доподлинно, но догадывался, что сослан за чужие подметные письма, которые якобы посылал он и в которых он якобы клеветал на всех государевых служилых людей без разбору. Копейка славился в своей округе грамотностью, поэтому он оказался на виду, когда искали виновного грамотея.

О себе Иван Месяц сказал узникам так же кратко. Но они, оказалось, уже раньше слышали про него в разговорах сторожей – это семена давали всходы. Узники удивлялись тому, что он, не достигши даже двадцатилетнего возраста и не имея за собой особых заслуг, осмелился сказать дерзость царю, известному всему христианскому миру своими жестокостью, подозрительностью и мстительностью. Копейка же, поразмыслив, сказал, что ничего удивительного в этом нет, ибо на подобные безоглядные поступки человек более всего способен как раз в этом нежном возрасте. Удивления же поистине было достойно то, что после прозвучавшей дерзости молодой сын боярский остался жив. О государе ходила молва, что многих знатных людей, бояр да стольников, он смертию судил за косой взгляд, за вздох не вовремя, за невысказанное слово. А тут такое!… После некоторых раздумий решили узники: когда кинул царь в судимого кубком, тогда и сошел первый и самый опасный гнев его – кубок поранил Месяца, но, должно быть, тот кубок и спас его от казни. А после, посчитали, гнев Иоанна перегорел, и судила молодца одна лишь царская злая память… Спрашивали узники у Месяца о происхождении его. Отвечал Месяц, что отец его происходит из детей боярских ростовских князей, и что в возрасте шестидесяти лет он принимал участие во взятии Казани, а к началу войны с Ливонией стал уже немощен, однако службы государевой не оставил и в меру сил своих был полезен: ведал частью дел плененных ливонских немцев и многим из них устроил по возможности лучшую судьбу – в городах русских Владимире, Угличе, Костроме и других, где были ливонцы расселены, приносил просьбы их к тамошним воеводам и добивался 11сполнения их, а также заложил для немцев две небольшие латинские церкви и ссудил их строительство посильными средствами.

В первые дни Великого поста произошло событие, которое нарушило привычный уклад тюремной жизни. К узникам явился сам игумен Филипп. Безбоязненно пошел он к брату Хрисанфу и просил запереть у себя за спиной дверь. Никто из сторожей не отважился бы остаться наедине с Хрисанфом, мрачным иноком, – боялись и за игумена, стояли под дверью, готовые прийти на помощь, прислушивались. Филипп не долго пробыл гам, в следующую келью вошел, к Копейке, потом к новгородцу, в последнюю очередь к Месяцу.

Игумен был человек лет шестидесяти, невысокий, худой, тихий, с ясными добрыми глазами. Вспомнил Месяц, как говорили про Филиппа псковичи и новгородцы: праведностью и человеколюбием славен сей старец. Но не увидел он перед собой старца. Филипп, несмотря на кротость свою и мягкость в глазах, являл образ мужа сильного; и от силы происходила его доброта. Лицо настоятеля имело черты тонкие, приятные, по это не было лицо келейного монаха – от крепких морозов и морского воздуха оно обветрилось и заметно потемнело над бровями, на спинке носа и у скул и приняло цвет меди. Игумен не гнушался, видно, простой хозяйственной работы, будь то во дворе монастыря, или на расчистке леса, или на морском берегу. Плечи его, широкие и крепкие, также не были плечами старика.

Так как настал Великий пост, время очищения и обновления души, Филипп предложил Месяцу исповедаться в грехах и покаяться. Однако Месяц не назвал того греха, какой ждал услышать настоятель, и не каялся. Он только благодарил Филиппа за его доброту – за то, что Филипп не последовал до конца указу и не сгноил узника в черной яме и кости его белые не оставил крысам.

Тогда игумен сказал:

– Вспомни свой самый большой грех. Ты прогневил государя. А ведь государь дарован нам от Бога. Разве содеянное государем не содеяно самим Богом?.. Одумайся и покайся.

– Самый большой грех – на государе, – упорствовал Месяц. – Ему и очищаться.

Тень неудовольствия пробежала по лицу Филиппа. Но Месяцу показалось, что не он был причиной тому неудовольствию.

И Месяц прибавил к своим словам:

– Не верю, что содеянное государем содеяно Богом. Господь милосерден. А царь жесток… Я видел трупы, скопившиеся подо льдом Двины, я видел тела несчастных, насаженные на колья, поднятые на дыбу, я видел головы на окровавленном снегу. Как я могу понять такие деяния государя?..

При этих словах Филипп как бы ушел взглядом в себя. Наверное, настоятель в данный миг представил то, о чем говорил юный узник, а может, вспомнил нечто подобное, виденное им самим, или сумел заглянуть в свое будущее, ибо разум человеческий, приблизившийся к совершенству, знает далеко наперед… Человек просвещенный, добросердечный и убежденный в существовании высшего смысла всего происходящего, игумен Филипп, однако, как и многие лучшие умы, был нередко одолеваем сомнениями, и ему стоило сил те сомнения преодолеть. И в этот миг, в очередной раз услышав о злых делах Иоанна, игумен Филипп, возможно, сомневался в правильности тех речей, какие произносил твердым голосом; глаза выдавали его – очень уж они затаились.

– Десница царя, помазанника Божия, по достоинству пестует лучших. И эта же десница наказует виновных. Все происходит с соизволения Всевышнего – как Великий потоп в стародавние времена… Значит, за немалые вины и грехи полочан был послан к ним бич Божий – московский государь!…

Здесь глаза настоятеля вернулись к Месяцу и поглядели по-отечески тепло:

– А ты не держи зла, сын мой. Очисти душу. И станет легче тебе – как будто воспаришь.

С тем и покинул келью Филипп.

Однако Месяц никак не мог освободиться от зла в своей душе, в своем сердце; не мог обновить душу. Он думал, происходило это потому, что зло, живущее в нем, ему не принадлежало. А было оно общее, исходящее извне; и настигало оно каждого человека и поселялось в нем так же, как настигала его и овладевала им заразная болезнь. И как не всякий справляется с болезнью, так и не всякий мог бороться со злом: кто-то убегал, прятался, кто-то погибал, а кто-то, сжав зубы, сжав кулаки, претерпевая муки, стоял на своем, на стороне добра – на таких и хотел походить Месяц. Сидя в заточении, во тьме, на холодной кирпичной скамье, голодный и ожесточенный, он, внимая совету Филиппа, пытался победить зло внутри себя, но зла было так много, а сил так не доставало, что борьбе той не было видно конца. Одной решимости победить для победы мало… В другой раз Месяц не мог мыслить о себе оторванно от своего отечества – только с ним, только слитно, только для него; наверное, в такие моменты добро внутри него пересиливало. Томимое недугом, отечество его, бывшее некогда родиной добра и высокого духа и чистых устремлений, бывшее страной богоизбранной, превратилось в страну богопротивную, в страну, в которой воцарилось зло. Прежде вместе с отцом он проехал ее всю, от Смоленска до Волги. И видел страну храмов и колосящихся полей, страну ремесленников и живописцев, страну света. Теперь небо над этой страной почернело, и метели закружили от края до края. И стала Россия страной голода, нищеты, невежества, поборов и унижений, страной кровавых расправ и уносящего тысячи жизней мора. И стала Москва столицей плахи и дыб. Оттого Месяцу было горько и больно. Он понял, что вся Россия обратилась в Соловки; он увидел, что в отчизне его тюрьма, а не забота о всеобщем благе, стала опорой трону; царь же из самодержца превратился в самодушца, ибо не просыхала кровь на руках его. Месяц во всем винил только государя и не мог очиститься от зла.

В начале третьей недели Великого поста в келью к Ивану Месяцу пришел мальчик-монашек, лет тринадцати, и сказал, что преподобный Филипп велел Месяцу молиться в церкви. И отвел его в Успенский собор, а сам удалился. Это было сразу после обедни, ибо в храме присутствовал еще крепкий запах ладана. Вся братия ушла на трапезу; и тишину здесь нарушал лишь звук ветра, доносящийся снаружи. Иван Месяц стоял посреди церкви один, ошеломленный внезапным освобождением и восхищенный красотой внутреннего убранства храма. Иконостас, настенные росписи, иконы, свечи, бархат, позолота после темных, покрытых зловонной испариной кирпичных стен тюрьмы выглядели земным раем, а чистый воздух пьянил. Обнаружив на одной из стен икону Богородицы, Месяц остановился перед ней. Саженной высоты, в толстой деревянной раме, она могла бы, конечно, быть той самой Заступницей, о которой говорили иноки-гребцы по пути к монастырю, однако написана она была просто, земно, живописцем не лучшим, чем Гавриле Старой либо Илья и Крас, и новгородцев тех на три бы недели не взволновала. Но и на этой иконе Богородица была – живая. Она сидела на троне, на морском берегу. Белые волны катились барашками у Ее ног, а позади Ее, как бы в осенних сумерках, явственно виднелись деревянные постройки монастыря и сам Успенский собор с Трапезной. Архангелы Михаил и Гавриил были изображены с белыми, как у чаек, крыльями. Младенец Иисус, прижимаясь к щеке матери, рукою указывал с иконы в мир. И Она смотрела туда, прямо в глаза глядящего, в глаза Месяца – и во взоре Ее была нежность. Не скорбь, не печаль. Только нежность. Она любила Глядящего на Нее, как собственного Сына. И из любви Ее происходили все надежды.

Иван Месяц тихо опустился на колени и коснулся лбом холодного каменного пола. Он молил Ее о спасении, об избавлении от бессмысленных мук, просил прозрения: «Есть свет в моей душе, он воспылал ярче перед ликом твоим. Но несчастен я, ибо не знаю пути… где он? Был этот путь, но мрак поглотил его. Теперь бреду, подобно слепцу, не разбирая дороги и падая из ямы в яму, а душу мою одолевает зло. Ночь вокруг. Дай зрения мне!…».

Здесь Месяц услышал шаги у себя за спиной и, замолчав, обернулся. Он увидел высокого статного монаха, который только что вошел в храм и, приметив узника, направлялся к нему; на ходу монах снимал с себя шубу. Лицо у этого человека было красивое, властное, с большими, чуть навыкате, черными глазами. В густых его усах и бороде, тоже некогда смоляно-черных, было уже полно седины. Внезапное волнение охватило Месяца, поскольку в этом иноке он узнал знаменитого Сильвестра, бывшего протопопа Благовещенского собора в Кремле, бывшего друга государя российского Иоанна и друга Адашева, думного советника, – одного из добромыслящих правителей России. Сильвестр этот, радеющий за благо государства более, чем за свое, некоторое время назад стал жертвой гнусного навета, как и Адашев, и, попав в опалу, был сослан в Соловки, где и пострижен в монахи. Иван Месяц несколько раз видел Сильвестра в Москве и дважды присутствовал на его службе в Благовещенском соборе. И, послушав его тогда, почитал как человека великого.

Месяц поклонился иноку в пояс. А Сильвестр, видя жалкие лохмотья узника, покрыл плечи его своей шубой. И сказал:

– Знаю о тебе, Месяц Иван. И сейчас, видя лицо молодое, припоминаю его. Никто ведь не оспорит, что пастырь, любящий свою паству, долго помнит ее…

Потом они говорили около часу, а вернее говорил один Месяц, потому что досточтимый Сильвестр попросил его рассказать о себе: о родителях его, о жизни московской, об учении его по книгам, о поездках с отцом по пленным ливонским немцам – о том, чего он видел у них, и чего от них узнал, и чего перенял; потом о войне с Литвой расспросил Сильвестр, о подвигах его, а также о взятии Полоцка желал услышать правду – и правду же о государе. Месяц обо всем рассказывал Сильвестру с искренностью и простосердечием, ибо верил этому человеку, претерпевшему многие невзгоды за истинную любовь к отечеству и не побоявшемуся многажды корить в глаза славолюбивого Иоанна за его неправедные дела, за невоздержание, неумеренность, распутство, не побоявшемуся обнаруживать при царе свое несогласие. О родителях говорил Месяц с любовью, о жизни московской – с горечью, об учении – с восторженным блеском в глазах, о пленных ливонцах – с уважением, о подвигах своих – коротко, о государе же – длинно и с негодованием…

На этих словах остановил Месяца Сильвестр, сказав:

– Скорблю о тебе больше, нежели о себе. Ты муки принял тяжкие, незаслуженные – вина твоя перед государем несравнимо мала рядом с моею, а моя вина ничтожна. Но Иоанн – не Бог, и не заглянет он в сердце нсевидящим оком. Как всякий из людей, он подвержен слепоте человеческой и может не рассмотреть в виновном безвинного.

Месяц же возразил:

– К чему придет отечество, ведомое слепцом?.. Да пускай бы слепец! Великие творения оставил после себя ослепленный Гомер… Зверь правит Россией.

Но Сильвестру не пришелся по душе такой ответ. Он сказал:

– Не вся правда на твоей стороне: ты озлоблен и через свою злобу многого не видишь. Ты не видишь времени своего и своего народа, Месяц Иван, и не видишь России в этом времени среди ее врагов. Откуда же тебе видеть государя этой России? Сидя под столом, знаешь ли, что на столе?.. А Иоанн – царь! Он творит кесарево: и казнит, и милует. И за все с него спросится на суде высшем, как с кесаря, и все взвесится, и воздастся по делам кесарским. И не нам его судить, ибо не мы судьи, ибо каждый из нас слеп своей слепотой. С тебя же, Месяц Иван, спросится втройне за то, что злобу свою столько времени бережешь. Человек для любви создан, а не для злобы. Ты покаяния не ищешь и тем вредишь себе в глазах Всевышнего. Он Пантократор, Он Судья в небесах, а человек на земле должен верить Ему, любить и прощать. Человеку – человечье. Никому не проходило даром нарушение этого закона: рано или поздно наказывалось. И ты, синица, не поднимайся выше синичьего…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю