Текст книги "Рыцари моря"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Сергей Михайлович Зайцев
Рыцари моря
Труд примечательный для чтения нескучного людей,
считающих себя разумными. Для тех, кто молод и
желает набраться знаний; для тех, кто стар и
хочет освежить свой жизненный опыт; для
тех, кто любит и готов поделиться любовью; для тех,
кто жизнь свою просидел дома и не видел мир; равно как
и для тех, кто объехал весь свет и насмотрелся чудес;
а также для тех, кто верит, что не потускнело
еще золото старых книг; и для тех, кому надоело
дурацкое чтиво, для тех, кому претит чтиво пустое,
увы – и того и другого тяжкое. бремя терпит бумага;
но главным образом для тех, кто вознамерился прожить
легкую жизнь, не сходя с пути чести, – эта книга...
Часть первая
ЛОВЕЦ В ЧЕЛОВЕКАХ
Глава 1
Не может быть назван разумным человек, неверный своему слову. И у разумных он не найдет приязни, как и не заслужит любви слабейших, потому что слабейшие не увидят в нем поддержки – однажды обманутые им, больше не положатся на него. И не будет веры его словам. И не будет сочувствия его усилиям… Эта истина – не лишнее напоминание. Приведенная здесь, пусть она послужит нам зачином в большом деле, тем более, что всякое хорошее дело стоит на твердом слове, стоит на истине…
Неверность слову – одна из черт образа малодушного. Не украсит и самого черного простолюдина, от которого не зависит даже его черный путь; но, что во сто крат хуже, черта сия обезобразит и царя. Тогда пострадают многие, ибо каков царь – таково и царство. А неверность царя его слову – это только начало той великой неверности, какую сотворят в государевой тени его слуги. Не следует царю бросать слов на ветер, а то подхватит ветер легковесное царское слово и унесет куда подальше, и бросит в почву; а из той почвы слово вырастет в людскую молву – не в пользу и не во славу государеву.
Вот такую неверность слову и проявил царь Иоанн при взятии Полоцка у Литвы. Здесь российского государя можно было бы заподозрить в малодушии, если б не знали наверное о его коварстве… Это было в начале шестого года Ливонской войны. После двух недель изнурительной осады царь обещал полочанам, что в случае добровольной сдачи города ни сами жители, ни имущество их нисколько не пострадают. Измученные поло-чане понадеялись на данное им обещание и поверили московскому царю; придя к своему воеводе по имени Довойна, они просили его сдать город. Полочане думали, что православный царь не будет чинить вреда жителям города, искони православного и тяготеющего к православию, и потому были настойчивы в просьбах. К тому же полочане имели примеры из войны Ливонской, когда московский государь, захватив новые области, старался добрым отношением расположить к себе и к россиянам жителей тех областей; и так поступал не только царь, но и польский король, и король шведский, и датчане – все, кто рвал куски от ливонского пирога. А Довойна и сам подумывал о сдаче: Полоцк был уже много выжжен, стены на большом протяжении разрушены, силы воинов иссякали, помощи же от Литвы не ожидалось. И воевода согласился. Полочане отворили порота и пустили московское войско в город.
Но Иоанн не сдержал слова. Он разорил всех, кого еще можно было разорить после двухнедельной осады, он много золота и серебра отнял у купцов и знатных полочан, дома их разграбил, храмы католические осквернил, а епископа, польскую и литовскую шляхту и многих иных людей, вместе с самим злосчастным Довойной заключил в железа и велел доставить всех в Москву. Жидов же полоцких царь частью обратил в православие, а строптивых утопил. И после этого долго пировал Иоанн, ничуть не мучась тем, что не сдержал свое высочайшее слово, что прибегнул к гнусному обману; в тени же царской праздновал великую удачу cонм Иоанновых любимцев…
Пиршество царь устроил в большой латинской церкви, поставив в ней многие столы. И гулял там с дворянами-московитами, боярскими детьми и с некоторыми перешедшими к нему на службу королевскими наемниками. Здесь же за чарами зелена вина, за сытыми пирогами да за хвалебными речами вершил Иоанн скорые суды. По десять, по двадцать человек осужденных подводили к нему. Царь решал: кого высечь, кого в Двине утопить, кого посадить на кол, кого сослать во Псков или в Великие Луки, а кого сразу в Москву, в подвал-пыточную. Быстро двигалось дело у государя – не составляло тяжкого труда правосудие, творимое сразу над толпами. Сам царь Соломон мог бы позавидовать той редкой проницательности, какой обладал московский монарх, ибо Соломон был человек, а Иоанн ставил себя выше, восклицая в храме-судилище: «Аз есмь Алфа и Омега, начало и конец; жаждущему дам даром от источника воды живой; побеждающий наследует все, и буду ему Богом, и он будет мне сыном; боязливых же и неверных, и скверных и убийц, и любодеев и чародеев, и идолослужителей и всех лжецов – участь в озере, горящем огнем и серою»[1]1
Из Откровения Иоанна Богослова.
[Закрыть]… И ставил государь тех, что казнить, по одну сторону от себя, а тех, что миловать, – по другую.
Но на третий день суда случилась у Иоанна маленькая заминка. Привели к нему всего одного человека, россиянина, из своих же ратных, и сказали, что повел он себя не так, как подобает истинному мужу, покорителю иноземных городов, – будто бы вступился этот человек за одного полочанина, хлебопека, которого наши, московские татаре разложили нагого на снегу и истязали его, и спрашивали о спрятанной кубышке. Еще сказали, будто бы в горячности своей сей юный россиянин хватался рукою за меч, потом кулаком бил в подбородок крещеного татарина Епифашку, бил несколько раз, а Епифашка, всякий раз падая, голосил и сквернословил – вид вышел не мужественный. Другие же татары вступились за своего, но прибежавшие ратники наддали им за русского, и началась затем великая свалка на глазах у униженной оружием шляхты. Еще так сказали: не в том вина этого человека, что учинил в Полоцке шум и переполошил ратников, и не в том его беда, что татарину Епифашке рожу перекосил, а в том беда его, что за этим делом он во всеуслышание хулил царя, от бранных слов его даже шляхта оторопела… Сказав все это, царские слуги упали перед Иоанном на колени. А россиянин, ими приведенный, не пал – как стоял связанный, так и стоял. Дерзок был и, видно, упрям: открыто смотрел в серые глаза Иоанна, хорошо понимая, что смотрит он в глаза своей смерти. Дерзость эта более удивила царя, чем разозлила. И спросил Иоанн у своих слуг – кто он таков.
– Из детей боярских ростовских князей, Месяц Иван, – ответили слуги и добавили: – Дом на Арбате.
– Не вспомню его, и дом не вспомню, – речь царя была медленной, а глаза торопились, сверлили судимого. – Много синиц в небе, много ростовских у меня. Чем он еще известен?
Ответили любимцы из правого нефа:
– Молод очень этот Месяц, не выделился еще. Но на полоцкие стены в числе первых лез. И раньше примечали: смел сверх меры – как в погоню, так впереди лошади бежит, со смертью спорит, как отступать, так лошадь его едва пятится, но спину не кажет. Смелость же юная проста – он еще иглой не укололся.
– Не выделился, значит, – процедил Иоанн. Из левого нефа напомнили любимцы:
– Государя хулил. Царя российского при побежденных сквернословил! Вот он как выделился.
Замолчали все за столами, ссутулились, нахохлились голуби-воробьи, головушки попригнули, видя, что лицо Иоанна стало таким же серым, как его глаза.
– Что же говорил он про меня? Здесь сам Месяц сказал:
– Когда на стены приступом шел, я государя славил, и было мне легко, а когда государь от своих слов отказался, и я отказался от славы. И шляхтичам полоцким о том кричал, и сейчас говорю: нужно полочан миловать – хотя бы тех, кто остался еще…
Не сдержался здесь Иоанн, ибо больше всякой хулы терпеть не мог возражений. Прорвался его гнев – зашипело в горле. Царь бросил в судимого тяжелый серебряный кубок и угодил прямо в голову – кожу рассек над правой бровью и окровавил ему половину лица. Месяц, сын боярский, так и рухнул на каменный пол как будто замертво, звука не издав. Слуги подхватили его под руки и выволокли из церкви на двор; по пути же приговаривали: «Поделом тебе, поделом!…». А сами, видно, жалели молодого Месяца.
Тем временем государь, стряхивая с рукава вино, сказал своим любимцам:
– После решим, как поступить с этой синицей, – если, конечно, выживет синица. Прости меня, Господи!…
Он наспех перекрестился и продолжил суд.
Выжила синица. Сын боярский Месяц, оставленный в снегу, скоро очнулся. Ночь провел в подвале той же латинской церкви, а наутро вновь предстал перед грозным властителем – грязный, окровавленный, нераскаявшийся.
– Молод очень, – сказали царские любимцы. – Упрямый.
– Не умом живет – меднолобый, должно быть, – заметили иноземцы-наемники. – Покаялся бы, в ноги Иоанну пал, как мы, да жил бы до ста лет. А так сам себя погубит за ничто – за слово.
Но притупился уже гнев царя. Утомился от судов Иоанн и не искал судимому скорой расправы. Однако Месяца не простил. Как видно, не считал государь, что слово – ничто, хотя и отказывался бывало от своих слов. Велел заковать удальца-упрямца в цепи и, принимая во внимание его храбрость в ратном деле, придумал государь оказать Месяцу честь – сослать его в монастырь Соловецкий. И все Иоанновы слова, касающиеся сего приговора и дальнейшей судьбы судимого, были немногочисленны и тверды: надлежало Месяцу содержаться в тех Соловках от прибытия до государской милости, – что означало, скорее всего, до сгноения костей.
Не стал бы, конечно, Иоанн возиться с какой-то мелкой синицей, со столь малым чином, с сыном боярским, не стал бы посылать с осужденным провожатых в такую даль, удавил бы его петлей в здешних подземельях или голову лихую неподатливую, роскошь такую, отсек да закопал без домовины, – если бы не обоз с многоразличным имуществом и дорогими подарками, какой он посылал из завоеванного Полоцка в Соловецкий монастырь к игумену Филиппу, в миру Федору Колычеву, бывшему своему наперснику. Так, с оказией, решил царь и опального отправить в ссылку – любил Иоанн разнообразие в судах и расправах… А может, здесь следует и иначе подумать, – что не в разнообразии дело, а дело в божественном покровительстве. Другого кого царь не стал бы миловать Соловками, и даже высокие дворянские чины, не синицы уж, а орлы да павлины, многажды, бывало, подставляли шеи свои под топор – и рады бы в Соловки, да дальше плахи не пускали. О Месяце же самое время сказать, что с рождения отличила его Богородица от других младенцев. Мать, родившая Месяца, в родах же умерла, чада своего не увидев, тельца его не приласкав и не поцеловав в грудку, – то сделала за умершую Пресвятая Богородица: теплым материнским дыханием овеяла младенца, над сердцем поцеловала его, и поцелуй сей, знак своей любви, пометила тут же родимым пятном – отпечатком прекрасных губ… Видеть тот знак Иоанн, конечно, не видел, и тех баек, что рассказывали о явлении Богородицы в семействе Месяцев над умирающей дщерью, не слышал государь, однако дерзкого юнца пощадил, хотя других отправлял к праотцам и за меньшие провинности. Любил порядок… Из Полоцка обоз вышел в конце февраля – вместе с царем, свитой и со всем войском. И так шли до Великих Лук. Здесь Иоанн распустил свое войско, обозу указал дорогу на Псков, а сам отправился в Москву. Тогда обозные вздохнули вольнее и говорить стали громче, без оглядки. Путь их был прям и накатан, небо ясно. С плеч своих будто сняли груз – не давил на них более тяжелый государев взор. Ехали, радовались жизни… Во Пскове долго не задерживались. Пополнили запасы хлебами, салом и рыбой, помолились в церквях. Также Месяца, закованного в кандалы, ставили пред иконостасом. И еще, не сходя с саней, говорили псковским слово о взятии Полоцка и о своем пути к Белому морю. Нашлось среди псковитян несколько человек, желающих также отправиться в Соловецкий монастырь для поклонения святым его камням. Другие принесли подарки для монастыря – иконы, вино, книги греческие и латинские, просили, чтоб не забыл про Псков в своих молитвах преподобный Филипп, настоятель монастыря, старец, известный добродетелями, смиренномудрием, душевностью, набожностью и трудолюбием далеко за пределами России. С тем и отправились в Новгород. С последней вьюгой вступили в него и с первой весенней оттепелью остались в нем – дальше продолжать путь было невозможно, так как все дороги расползлись, а ручьи, реки и озера переполнились талой водой и разлились. Ждали тепла и сухости. До самого мая сидели обозные при государевых дарах в Великом Новгороде, сидели на Софийской стороне за кремлевскими стенами. А уж тогда, отдохнувшие, двинулись дальше. Но перед тем, как и во Пскове, приняли подношения для Соловков от граждан Новгорода, от монастырей и от самого архиепископа. Здесь тоже были иконы, разная церковная утварь, ткани, краски, воск. Сани сменили на подводы. А новгородцы остались довольны, поскольку ни в чем не уступили псковским.
Только к середине лета обоз достиг Вологды; оттуда Сухоной вышли в Двину; Двиной же спустились к порту Святого Николая, что уж стоял близко к Белому
морю. На малом коче с восемью поморами послали в монастырь человека с вестями. А вернулся этот человек через много дней с тремя парусными ладейками, управляемыми иноками из монастыря. Иноки сложили в ладейки царские щедрые дары, взяли паломников и обозных, среди которых, воинов в кольчугах, было немало людей богобоязненных, от самого Полоцка чаявших лицезреть достославного Филиппа и услышать его, и вышли в Белое море.
Дивное чудо!… Месяц видел в своей жизни много рек, но море – впервые. И оно захватило его – красотой своей, простотой, необъятностью, силой неизмеримою, величавым безмолвием. Это были те же черты, в каких Месяц видел образ Бога. В понятии его отныне море и Творец стали очень близки. И море, разливанное по земле, Месяц восприял такой же твердью, что и Бога на небесах…
Тот день, когда увидели Соловки, был пасмурный и тихий. Поэтому ладейки шли более на веслах, нежели под парусами. Голубовато-серые тучи стояли низко над водой, а поверхность воды была гладкой, молочно-серебристой и даже как будто светящейся в несветлый день. Море это было действительно белое.
Многие обозные и паломники дремали под скрип уключин, под всплески вод. А Месяц сидел среди этих дремлющих людей и любовался открытым со всех сторон простором. И еще он, томимый грустью, вздыхал ежечасно, ибо простор, какой он видел, был не для него – а был он для птиц, для ветра, для паруса, для волн, для этих паломников. У него же на руках кандалы были так тяжелы, что он, дабы не причинять себе новых страданий, избегал держать их на весу. За время пути кованые железные кольца в кровь стерли ему кожу запястий, и всякое движение руками доставляло ему боль. Так Месяц сидел, сложив кандалы себе на колени, и думал, что если б не гнет этих железных уз, то, кажется, ничто не помешало бы ему вместе с птицами, вместе с ветром пасть в сей простор и стать частицей его, и объять его не глазами, но крыльями. Мысль эта высокая, однако ж, не несла ему утешения. Еще более, чем кандалы, угнетала другая мысль – что ждет его впереди, какое унижение, какое поругание. В сердце колола обида: государь слеп – окруженный сонмом нечестивых грехолюбцев, трусов и льстецов, воров, убийц, криво-верных наушников, он внимает им и оттого становится подобным им, и отдаляет от себя и казнит людей честных и преданных, и на плечи безвинного возлагает тяжкий крест. Но тут же, припомнив глаза Иоанна и неправедный гнев его, припомнив все, что ему доводилось слышать о царе и чему он сам был свидетелем, подумал Месяц иначе: не слеп государь, и трижды ошибется тот, кто понадеется отыскать в нем простосердечие, милосердие и добромыслие. А тот сонм, что возле него вьется, не венец ему, а блюдо, в коем подают воду для омывания рук, – он же сам и подобрал тот сонм по образу своему и разумению, и правит им – кому еще тлеть, кому уже гаснуть. Нет, не от Бога сей государь – чурается правды, разумных гонит от себя, обложился дурнями, с которыми спокойней, льет невинную кровь, потворствует распутствам, из царских палат, как из той латинской церкви, устроил вертеп… Но Бог ему судья… Меж тем не все паломники и обозные нежили свой разум в праздности-дремоте; были среди них и лучшие – умы пытливые, предпочитающие расслабленности бодрость, предпочитающие трижды вопросить, прежде чем единожды ответить. И прилепились эти люди к инокам-черноризцам, чтобы от их любомудрия взять себе некоторую часть. Иноков тех не нужно было упрашивать, говорили внимающим с охотой – что вкратце, что в подробностях. Тем, кто не был еще в Соловках, рассказали об основателях монастыря Савватии и Зосиме Соловецких, пришедших на острова сто лет назад с лишним. Еще поведали о первых монахах, истинных великанах, которые поселились возле святых и возводили первые храмы и скиты, и, благоустраивая дикую землю, валили лес и ворочали каменья такой величины, что им более подобало бы название скал. Не забыли также чернецы упомянуть о первых каменных постройках монастыря: об Успенском соборе с Трапезными палатами и о новом соборе – Спасо-Преображенском. Но с особым удовольствием рассказывали монахи о чудесах, творящихся в монастыре, о явлениях святых, о тайных узниках, содержащихся в подземельях, об игуменствующем Филиппе, исполненном добродетелей и обладающем такой силой веры, что и сам он мог запросто сотворить чудо. Слово за слово, из чернецов кто-то похвалился преданием: есть, дескать, на островах еще чудо преславное и преединственное в свете – икона-заступница. Здесь и другие монахи оживились и наперебой заговорили о Соловецкой Богоматери.
Один из обозных, тот, что более других жалел и сочувствовал Месяцу, дернул его за рукав:
– Послушай, брат, что иноки говорят.
Монахи же крестились и божились в том, что все, сказанное ими, правда: бывает, многих узников на зиму выпускают из подземелий и келий, дабы не забыли они, что есть, кроме гроба их, небо и земля, и чтобы имя свое человеческое не забыли в черном теле, не сдвинулись разумом. Выпускают их без опаски, ибо об эту пору даже не всякая птица достигнет большой земли, а уж человек и подавно не убежит. Но на деле случалось – убегали. Не без помощи, конечно. И не только зимой. Пробовали многие, однако удавался побег лишь безвинно осужденным, потому что сама Богородица заступалась за них. Явится к узнику босая, простоволосая, одетая во все серое, возьмет его за руку, будто малого ребенка, и увлечет за собой – хоть из леса или с горы, хоть из церкви, хоть из-под замка или из-под земли, хоть из железа, через огонь и лед. Ей нет преград… И приведет избранного на берег, и вдруг обратится там большой иконой – более человеческого роста, и, подхватив узника, увезет его за море. Ни бури не устрашится, ни плавающих льдов-торосов, ни водоворотов – плывет себе заступница, ладья-икона, чудо из чудес!… Так, говорят, и Артемий убежал, бывший настоятель Троицкого монастыря, осужденный собором за еретичество. Но не еретик, видно, был Артемий… Еще сказали монахи, что уже лет пять как работают в Соловках лучшие новгородские иконные доброписцы – Гаврило Старой, Илья и Крас. И икон написали они многое множество, искус большой имеют в сем деле – каждая икона их дорого стоит. А тут прошел слух, что и им, изографам-умельцам, довелось Богородицу Соловецкую увидать, – где и как, неизвестно, но явилась та икона новгородцам. И это правда, ибо вдруг попритихли, приуныли знаменитые новгородцы и три недели не притрагивались к кистям. Удивлялась братия, видя такое дело, подумывали иноки – не прихворнули ли живописцы, да Крас ихний однажды обмолвился – видели! Богородицу видели! И в умении своем засомневались, так как та икона, что им предстала, была вроде бы и не икона, а сама собой живая Богородица. С другой стороны присмотрелись – вроде, икона, только очень тонкой кистью писана, и велик творец мастерством и любовью вдохновил ее, дал жизнь и отошел. Потрогать захотели икону живописцы, а она не далась в руки, исчезла…
Паломники-псковичи сказали Месяцу:
– Слышали мы, царь без вины тебя услал. Так и жди Заступницу. Даст Бог, встретимся – тогда и расскажешь, что видел.
А тут воскликнули монахи:
– Смотри-ка, кто здесь не бывал!…
Все поглядели, куда указывали иноки, и увидели прямо перед собой удивительную картину единения небес, камня и воды. Большой Соловецкий остров был сокрыт в этот час тучами. Тучи же отражались в гладкой поверхности моря. А между тучами и их отражением на тонкой грани стоял монастырь, твердыня твердыней, и с моря представлялось, что поднимается он сразу с морского дна. Не окруженный обычными для монастырей каменными стенами, состоящий все более из деревянных построек, коих тут было совсем не богато после пожара, случившегося четверть века назад, монастырь сей более напоминал бы небольшое поморское сельцо, и ничем бы не изумлял, если б не возведенные в последние годы, при игумене Филиппе, каменные храмы его. Монахи уже называли эти чудеса и теперь, при случае, указали их с моря – церковь Успения с Трапезными одностолпными палатами и Спасо-Преображенский собор, недостроенный еще и не освященный, однако же завершенный снаружи – собор-исполин, диво-собор, храм-крепость, один из самых совершенных и мощных храмов России, великое творение рук человеческих, могущее стать гордостью человеческого разума, – собор этот пятью простыми своими главами венчал не столько монастырь и не острова Соловецкие, а самоё далекое северное море и всю сию российскую окраину от Двины до Колы, от Онежской губы до Мурманского берега. И всякий узник, увидевши столь суровую крепость впервые и представив себя возле этой горы мышью, тут же должен был уверовать в то, что бежать отсюда без помощи сил небесных он не посмеет. Так и Месяц подумал и решил, что в иных местах ему уже не бывать до самой государевой милости. Иноческим же речам про икону-заступницу он не верил, несмотря на то, что был юн, доверчив и искал надежды…
Чем ближе подвигались к монастырю, тем явственней видели немалую высоту и подавляющую массивность Спасо-Преображенского собора, неприступность его стен и величавость башен. Храм-крепость был построен на высоком подклете, и даже при взгляде со стороны не трудно было представить, сколь невероятно толсты и прочны его стены. Редкие узкие оконца собора были одновременно бойницами его. Храм этот при необходимости мог бы выдержать длительную осаду.
Наконец рассмотрели и берег Большого Соловецкого острова; здесь он был низкий, изобилующий большими камнями. Монахи, ожидающие ладеек, стояли на этих камнях и скрашивали свой досуг тем, что кормили чаек. Монахи бросали в воду у себя под ногами мелкую рыбу и хлебные корки, а чайки, которых здесь было несметное множество, белым облаком кружились вокруг них. Чайки кричали, ссорились, выхватывали друг у друга корм, и оттого был большой шум.
Скоро причалили к высоким деревянным мосткам. Иноки сразу взялись за разгрузку ладей, им помогали паломники. Люди государевы, увидев возле пристани стоявших в ожидании монахов, направились к ним, поскольку полагали, что среди них должен был находиться сам игумен Филипп. Ивана Месяца также сняли с ладейки и потащили за собой; но оковы мешали ему, и он шел последним. Он видел, что там, чуть впереди толпы встречающих, действительно стоял какой-то человек невысокого роста, худой, кроткого и смиренного вида. И хотя бородка его заметно разбавилась уже сединой, стариком назвать этого человека было как-то не с руки. Наверное, это и был знаменитый настоятель. Другие, что стояли позади него, истинные старцы, некоторые очень преклонных лет, также были преисполнены целомудрия и смирения, и облик имели благородный. Оказались среди встречающих и послушники, розовощекие молодцы с глазами цепкими, полными любопытства. И с любопытством этим не умели совладать – процессию, направляющуюся к ним от мостков, обсмотрели от начала до конца, как общупали, – что несут в руках гости московские, во что одеты и обуты, что за выражение на лицах их и кого это там в железах ведут… Филипп же, заметил Месяц, являя братии и пастве пример скромности, напротив, все то время, что обозные шли к нему, стоял, опустив глаза к земле. Лицо настоятеля было бесстрастно, в руках же его, перебирающих костяшки четок, обнаруживалось беспокойство. И это было последнее, что видел Месяц, потому что от этих пор свет для него надолго погас – чьи-то сильные руки обхватили его сзади за плечи и накинули ему на голову мешок.