355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Львов » Гражданин Города Солнца. Повесть о Томмазо Кампанелле » Текст книги (страница 5)
Гражданин Города Солнца. Повесть о Томмазо Кампанелле
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:00

Текст книги "Гражданин Города Солнца. Повесть о Томмазо Кампанелле"


Автор книги: Сергей Львов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)

Глава VIII

На протяжении года послушнику Джованни трижды прочитали монастырский устав и бессчетно повторяли: подняться к нему можно только по ступеням смирения. И каждый раз он отвечал, что хочет войти в лоно святой обители смиреннейшим ее братом. Ему снова и снова напоминали, что, приняв сие решение, он лишается права в будущем отказаться от монашества под угрозой вечного осуждения. Обычай требовал, чтобы он за время, предшествующее пострижению, много раз оставлял на короткое время обитель и стучался потом в ее стены. Прошел он и через это. Для него привычными стали рассуждения: «Мир – тлен, и все блага его – тлен, и вся жизнь – тлен!», но порой, когда он слышал или произносил эти слова, перед ним возникали горы вокруг Стило весной, когда на склонах цветут миндаль и дикие олеандры. Да, цветы отцветут! Но новой весной все возродится! А здесь поучают: «Разве можно назвать земную жизнь, которая вся – лишь ожидание смерти, жизнью? Она – жалкое прозябание. Живет лишь тот, кто упивается светом истины в стенах святой обители, вкушает радость слияния с богом, готовится к жизни вечной и уверен, что обретет ее».

Джованни слушал, повторял, затверживал. Но как судить ему о земной жизни, как отвергать ее, он ведь еще не жил?

В ночь накануне посвящения Джованни не спал. Терзался. Он так молод, так мало прожил за стенами обители, так мало земных радостей изведал. И завтра от всего отречься? Отречься, не имея возможности потом ничего изменить. Отречься навсегда. На-все-гда, какое тяжелое слово! Ему представлялись сверстники, избравшие другой путь. Почему он здесь? Верно ли он поступил? Был бы рядом наставник, который направил его на эту стезю, выговориться бы… Но того нет. «Сегодня я в Гефсиманском саду», – подумал Джованни и ужаснулся дерзости этого уподобления. Но память подсказывала строки Евангелия об Иисусе, который, зная о том, что его ждет, пришел на место, называемое Гефсиманией, сказал ученикам: «Душа Моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте со Мною». Потом отошел в сторону, упал на землю, начал молиться и плакать: «Отче Мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия».

Да минует меня чаша сия! – так мог бы воскликнуть и Джованни, которому наутро предстоит распрощаться со своим именем, со своим прошлым, со своими близкими. Его не ждет смерть, как того, кто, плача и томясь, молился в Гефсиманском саду, его ждет всего лишь умерщвление плоти, всего лишь подчинение суровым заветам. Его ждет жизнь не человеческая, но иноческая. Да минует меня чаша сия!

Джованни уснул с трудом. Его разбудил громкий, торжественный благовест колоколов.

Пострижение в монахи нового брата – событие!

В назначенный час Джованни предстал перед братией в благоухающей ладаном церкви. На полу были разбросаны розовые лепестки. Прозвучало торжественное оглашение: «Обитель готовится восприять в свои стены нового брата!» В ответ Джованни смиренно произнес:

– Я прошу принять меня в лоно вашей святой обители и позволить мне стать ее иноком и слушать каждый день животворящее слово божественного откровения.

Настоятель сурово напомнил, сколь тяжки обязанности, кои возлагает на себя тот, кто выразил желание принять иноческий чин.

Джованни помедлил, это последняя возможность отказаться от пугающей его судьбы, но затем подтвердил свою решимость стать монахом. Мысль о науках, которые он надеялся постичь в монашестве, поддерживала его слабеющую волю. Джованни торжественно поклялся перед братией, богом и всеми святыми, что навсегда отказывается от прежней жизни, будет во всем послушен старшим. Под угрозой вечного осуждения. Произнеся клятву, он назвал имена всех святых, реликвии которых хранились в обители, потом написал собственноручно расписку, заверяя ею свою решимость, и все монахи трижды воскликнули: «Слава Господу!» Посвящаемый обошел церковь по кругу, становясь перед каждым из братьев на колени и прося смиренно помолиться о нем. Настоятель велел подать ножницы. Джованни, стоя на коленях, протянул их настоятелю, поцеловав его руку. Настоятель оттолкнул ножницы. Это повторилось трижды: так проверялась твердость духа постригаемого. Лишь в последний раз настоятель принял ножницы и выстриг в густых волосах Джованни кружок – тонзуру. Для инока той ступени, которым становился он, тонзура была маленькой – величиной с гостию [1]1
  Освященная облатка, заменяющая при причащении хлеб, символ тела Христова.


[Закрыть]
. Выстриженный кружок напоминал о временах, когда кающиеся грешники стригли головы наголо. Монах надел на нового собрата монашеское платье – длинную тунику с капюшоном-куколем, пояс и наплечник, покрывающий плечи и грудь и ниспадающий до колен. Кожаный пояс – знак умерщвления плоти. Тесная туника, облегающая тело, знак, что все члены монаха отныне мертвы для мира. Хор пел длинную печальную молитву. Один из братьев унес в кладовую прежнюю одежду посвященного. Он ее больше никогда не наденет, никогда не увидит.

Настоятель провозгласил, что новый инок нарекается именем Томмазо. Прозвучали слова торжественной молитвы: «Veni, creator spiritus!» – «Приди, дух животворящий!» Свершилось!

Глава IX

Трудны были первые дни молодого монаха, непривычно облачение. Он не сразу стал откликаться на новое имя – Томмазо. Когда в первый день после пострига шел по двору и крестьянин, который привез в монастырь муку, подошел к нему под благословение, Джованни – нет, уже не Джованни, а брат Томмазо – растерялся. С трудом проговорил полагающуюся формулу.

Пострижение отделило его от вчерашних товарищей, но не сделало своим среди монахов. Мешала разница лет. Мешала его порывистость. Хоть и сковывали ее монашеское одеяние и предписанная неторопливость движений, его характер, горячий, нетерпеливый, прорывался резким жестом, стремительным движением, страстным восклицанием. Едва такое случалось, он ловил на себе укоризненный взгляд кого-нибудь из братии. Если свидетелем вспышки оказывался один из начальствующих, Томмазо выслушивал поучение, а иногда и наказание принимал.

Монахи много времени проводили вместе в церкви, в трапезной, встречались в коридорах, переходах, во дворе, однако были разобщены. Общая беседа не возникала никогда, разговор двоих-троих был редкостью. В чем причина? Может быть, в различии мирских судеб этих людей. Здесь не принято расспрашивать о жизни в миру. Считалось, что каждый истребил прошлое в себе, похоронил. Но все-таки монаха родом из деревни, когда в монастыре появляются крестьяне, тянет к ним – расспросить об урожае, погладить лошадь, пощупать зерно. У него в речи нет-нет да проглянет деревенский говор. Его сразу отличишь от некогда богатого, обласканного судьбой дворянина, принявшего постриг после несчастья, разорившего его дом. Одинаково их одеяние, общим правилам покорствуют они, но это – разные люди.

Разными делали иноков их обязанности. Монах, ведавший библиотекой, не похож на того, кто распоряжается приготовлением крепкой настойки на сорока горных травах. Собирать их полагалось в тот день и тот рассветный час, когда в них начинается движение соков. При изготовлении настойки учитывалось положение небесных светил. Почтенный инок, занимавшийся этим делом, был немного алхимиком, немного астрологом, но сие не считалось греховным. Все свои действия брат-дистиллятор сопровождал молитвами. На бутылках было изображение святого покровителя обители, на сургуче, которым заливалась пробка, выдавливалась монастырская печать. Чего больше! У бенедиктинцев свои настойки, у картезианцев – свои. Почему и доминиканцам не иметь своих?

Совершалось сие в отдельном домике в саду. Томмазо влекла туда его любознательность. Хотелось поглядеть на небесный календарь, с которым сверяется приготовитель настойки. На календаре обозначено положение светил в их небесных домах и в соответствии со знаками Зодиака. Хотелось спросить, почему одни травы набирают целебную силу в полнолуние, а другие, напротив, когда небо безлунно?

Ему было о чем расспросить и брата-пасечника. Загадка пчел издавна занимала Томмазо. Признать, что у них есть разум, подобный человеческому, грешно. Не признав, как объяснить столь разумное устройство их жизни? Людям есть чему у них поучиться!

Вопросы обступают его со всех сторон. И чудо улья, и чудо ночного неба, и отпечаток то ли листа, то ли животного на гладкой гальке, и сверкание молнии, и грохотание громов – все порождает у него поток мыслей. Заставляет сочинять стихи. С тех пор как у него своя келья и есть время, когда он предоставлен самому себе – оно предназначено для молитв и размышлений, Томмазо может писать стихи. Не писать – записывать. Потому что стихи приходят ему в голову неожиданно. Во время прогулок по монастырскому саду. Во время долгого стояния на молитве (великий грех!). Вечером, когда он засыпает. Иногда во сне. Вначале начинают звучать слова, странно связанные некоей музыкой. Обрывочные, неясные, они влекут за собой другие, подчиняя их той же музыке. Он уже знал – она зовется ритмом и следует правилам, о которых можно прочитать в книгах. Но он еще не ведал этих правил, а ритм уже пел в нем. В конце строки вспыхивала рифма, сплавляя эту строку с другой. Хотелось повторять строки на разные лады, менять местами, переделывать, дополнять новыми или вовсе придумывать другие. Он записывал стихотворение только тогда, когда оно целиком складывалось в нем. Где? В сердце, в уме, в душе? Он не знал, где обитает в человеке поэзия. Но он уже чувствовал, что не может жить без нее. Стихи, еще не занесенные на бумагу, покорны, как незатвердевшая, необожженная глина. Их можно все время лепить по-новому.

Когда Томмазо с отрешенным видом беззвучно шевелил губами, братия думала – молится. Он же сочинял стихи. По-итальянски и по-латыни. Различие и сходство двух языков было тоже одной из тайн, которые влекли и мучили его. Способность мысли выражаться на двух языках, оставаясь той же, но обретать разную окраску, волновала его воображение. Но и итальянский не един. И калабрийцы, и флорентийцы, и генуэзцы – все считаются итальянцами, и язык у них – итальянский. А как по-разному говорят!

Стихов своих он никому не показывал и не читал. Да и кому? Впрочем, даже своему первому наставнику Томмазо не смог бы прочитать всего написанного. Есть у молодого инока такие стихи, которые он записывает нарочно самым неразборчивым почерком и сокращая слова. В стихах этих – тоска по любви, по женской ласке. В них гудит и звенит кровь, в них неровно, тяжело, глухо бьется сердце. Греховные стихи, Томмазо знает это, но не может не писать их, как не может победить своего любовного томления. Его влекут все тайны мира, среди них и тайна любви.

Глава X

С тех пор как он принял постриг, многое изменилось в его жизни. Уже не нужно высиживать на занятиях в монастырской школе, где ему давно нечему учиться. Обязательные службы полагалось отстоять, на общих трапезах присутствовать, но остальное время он проводил в своей келье или в тенистом саду. И это благо. Он открыл для себя книгу, которая надолго заняла все его мысли. Ее, поколебавшись, дал ему монастырский библиотекарь. Она называлась «Божественная комедия» и содержала огромную поэму, сочиненную два века назад неким Данте Алигьери.

Библиотекарь пояснил, что «Божественной» назвали поэму восхищенные потомки. Конечно, грешно создание человеческого ума называть божественным, но не озари ум и душу Данте свет божественной мудрости, он не смог бы написать своей поэмы.

– Ради всех святых, обращайся с книгой бережно, – закончил библиотекарь. – Не закапай страниц ни маслом из светильника, ни свежим воском. Не клади книгу на траву, чтобы не зазеленить страниц. Не загибай углов. Не пиши на полях. Я не дорожу непрошеными маргиналиями! [2]2
  Пометки на полях книги.


[Закрыть]

Томмазо долго не мог вчитаться. Строки показались ему чересчур размеренными, слог тяжеловесным, смысл темным.

Прошло несколько дней. Ранним вечером между двумя утомительными службами он вышел в сад. Было душно. На небе собирались тяжелые облака. Над землей тревожно носились ласточки. Все предвещало грозу. Сердце билось с перебоями. Он наудачу раскрыл том Данте. И прочитал:

 
Я увожу к отверженным селеньям,
Я увожу сквозь вековечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям.
Был правдою мой зодчий вдохновлен:
Я высшей силой, полнотой всезнанья
И первою любовью сотворен.
Древней меня лишь вечные созданья,
И с вечностью пребуду наравне.
Входящие, оставьте упованья.
 

У него от волнения пересохло во рту. Руки стали ледяными. Слепец! Как мог он так постыдно заблуждаться! Какие стихи! Сердце теснил восторг. Но порой его охватывал жар стыда – он не понимал смысла некоторых строк.

 
Италии он будет верный щит,
Той, для которой умерла Камилла,
И Эвриал, и Турн, и Нис убит.
Свой бег волчица где бы ни стремила,
Ее, нагнав, он заточит в Аду,
Откуда зависть хищницу взманила.
 

Господи, сколь жалки его познания, если он не может понять того, что написал поэт, живший за двести лет до него! Он вчитывался в строки, надеясь, что они откроют ему свой смысл, и часто запоминал их наизусть прежде, там понимал. Терцины Данте звучали в нем, и собственные мысли обретали облик терцин.

Надолго все остальные книги были оттеснены этой. Он не разлучался с ней, как другие монахи с бревиариями [3]3
  Католический молитвенник.


[Закрыть]
. В книге Данте было все: горькая история родины, терзаемой усобицами, судьбы ее сыновей – великих и несчастных, осуждение ее врагов, сокровенные тайны бытия. Грозные предостережения о каре за земную грешную любовь и пронзительная жалость к бедным влюбленным. Вся жизнь человеческая, вся мудрость небесная! Читая Данте, Томмазо чувствовал себя то беспредельно счастливым, то слабым и ничтожным. Ему еще было далеко до половины земного срока, о котором писал Данте, но его поэма поселила в душе Томмазо нетерпение и тревогу. Ему стало тесно в стенах обители Плаканики.

Томмазо вымолил разрешение перейти в монастырь дель'Анунциата в Сан-Джорджо. Там библиотека богаче и монахи более сведущи в науках богословских и философских. Настоятель колебался: он видел – брат Томмазо скоро станет знаменитостью его монастыря. Кто хочет купить целебную настойку, спешит к брату, творящему чудеса в своих перегонных кубах, бочонках и бутылях, кто хочет просветить свой ум беседой о книгах, обращается к брату-библиотекарю. Есть исповедники, к которым кающиеся идут особенно охотно. А к брату Томмазо скоро можно будет послать того, кто нуждается не в бесхитростных словах увещевания, а жаждет спасительной беседы, чтобы в ней содержались ссылки на отцов церкви, на решения вселенских соборов, опровержения еретических лжеучений. Настоятель понимал – недалек день, когда он сможет поручить брату Томмазо проповедь, и она будет отличаться от тех, что звучат здесь обычно. Соблазнительно! Но всего соблазнительного следует избегать. Для его скромной обители в Томмазо всего слишком много – ума, огня, таланта. И все слишком горячо и ярко. «Никто не вливает вина молодого в мехи ветхие, – подумал настоятель словами евангельского поучения, – иначе молодое вино прорвет мехи».

И получил Томмазо от настоятеля placet – соизволение перейти в другую обитель.

Глава XI

Дорога ошеломила Томмазо. Он любил ходить подолгу и быстро. Прекрасно, когда перед глазами открытый простор – взгорки, холмы, рощи, ручьи. И люди, люди, люди! За долгие месяцы в обители не видел он столько лиц, сколько за один день в пути. Ручьи пели, рощи смеялись, но невеселыми были лица встречных.

Когда он мальчиком совершал паломничество с наставником, он глядел на все глазами учителя. Он не замечал того, что теперь ранило его душу: земля щедра и богата, а люди, живущие на ней, те, что возделывают сады, окапывают виноградники, пасут стада, бедны. Ужасно бедны. Оборвана их одежда, скудна еда, рано старятся их женщины. Почему?

Справедливо ли это? Столь краток срок земной жизни, отпущенной людям. Почему же они должны так маяться? Почему? Крестьяне, которые годились ему в отцы, почтительно снимали шляпы, низко кланялись, подходили под его благословение, целовали ему руку, называли «святой отец». Он знал, иначе и быть не может, и все-таки испытывал смущение. Носить бы ему крестьянскую куртку, трудиться бы на земле от зари до зари. Может, это и есть счастье? Но дала бы такая жизнь ответы на вопросы, которыми томится душа?

В селении, куда он пришел, постоялого двора не было. Приют ему дали в крестьянской хижине. Хозяйка вынесла ломоть ноздреватого серого хлеба, несколько стручков сладкого перца, кусок овечьего сыра, хозяин принес из погреба глиняную флягу вина: налитое в стакан, оно казалось черным и на вкус было смолистым. Как непохожа эта скромная трапеза в деревенском дворе, где пахнет землей и только что привезенным со скошенного луга сеном, на обед в сумрачной монастырской трапезной под непрерывное чтение житий, где и от слов и от еды одинаково пахнет ладаном.

Поев, Томмазо уснул под тенистой шелковицей. Внезапно его разбудили. Темнело. Вокруг него толпились встревоженные люди, о чем-то просили его. Умирает женщина! Порезала на покосе руку, рука воспалилась. Все, что делали сведущие в лечении старухи, не помогло, и сейчас она, по верным приметам, кончается. Священник отправился вчера в город, скоро его не ждут. Женщина умоляет, чтобы ее исповедали и причастили.

Отказаться невозможно. С тяжелым сердцем пошел Томмазо за провожатым. Нищей оказалась хижина, тяжелым воздух, ужасным ложе, на котором лежала умирающая. Его оставили наедине с ней. Тяжкая работа иссушила женщину. Сколько ей лет, понять было невозможно. Малодушная мысль мелькнула у Томмазо. Обойтись бы глухой исповедью! Она разрешена, когда покидающий этот мир не может говорить. Но женщина была в сознании и нетерпеливо жаждала рассказать все о своих грехах. Томмазо произнес простые слова утешения, сожалея, что не находит более сильных.

Женщина жадно внимала им. И вот – исповедь. Как ничтожны ее грехи и как горько она в них каялась! Скорбела, что долго не была на исповеди, – хворал муж, потом, заразившись от него, один за другим – дети, порча напала на виноградник, и она не успела в срок пойти в церковь. Она вспоминала, как случалось ей нарушить пост: была беременна, не смогла побороть искушения – захотелось ей в пятницу мясной похлебки, оставшейся от четверга. Случалось ей и побожиться, и позавидовать соседке, и поссориться с ней. И в церкви, вместо того чтобы слушать проповедь, вздремнуть.

Томмазо, жалея бедную, темную жизнь, в которой было так мало света и радости, отпустил умирающей ее грехи и помолился с ней. Она повторяла за ним: In hora mortis meae voce me. Jube me venire ad Те! – слова, смысла которых: «В смертный час призови меня. Прикажи мне прийти к тебе!» – не понимала. Томмазо сказал ей все, что мог, о бесконечном милосердии божьем. Святых даров у него не было, их принесут из церкви, если священник вернется раньше, чем она умрет. Теперь можно уйти, но он стоял, не решался покинуть умирающую: бесконечная жалость томила его душу. Он вышел, когда соседка сказала: «Отходит!» Другие, громко переговариваясь, готовили смертное одеяние. Муж умирающей благодарил Томмазо, хотел заплатить ему, Томмазо отдернул руку, будто монеты были раскаленными.

Уснуть он не смог и, хотя час был поздним, отправился дальше. Белая от каменной пыли дорога хорошо была видна в темноте. Он знал все, что сказано в Евангелии о бедных и сирых, которые непременно войдут в царствие небесное. Женщина, грехи которой он отпустил, должна спастись! Разве может быть жизнь беднее, скуднее, проще, горше, чем та, которую прожила она, надрываясь в работе, недоедая, страдая, когда рожала детей, страшась, когда они болели, оплакивая их, когда они умирали? Случалось ли ей улыбнуться? Разве что в молодости, которая пролетела так быстро, что она и вспомнить ее не может. Неужели для такой жизни была рождена она? Неужто заслужила муки антонова огня, тревогу о жалком доме, о семье, которых оставляет без хозяйки? И вечную муку, если бы не успела исповедоваться? Томмазо понимал – его мысли грешны, но не мог остановить их. Неужели это и есть божественная справедливость? Почему? Он шагал, погруженный в невеселые размышления. Дорога была пустынной. Кто в этот час отправится в путь? С одной стороны тянулись тихо шелестящие оливковые рощи, с другой – черными свечами поднимались к небу кипарисы. Вдали между ними угадывался темный лес. Было так тихо, что он слышал собственное дыхание.

И вдруг вдалеке кто-то завопил, завыл, захохотал. Он вздрогнул и крепче сжал в руке тяжелый посох: никогда прежде не слышал он вопля ужаснее, хохота отвратительнее. Томмазо осенил себя крестным знамением и торопливо проговорил слова молитвы. Но воющий хохот не замолк. Значит, это не нечистый, а живое существо. Над кем оно хохочет? Почему воет? Ночная дорога сразу показалась зловещей. Но не возвращаться же назад, где сейчас уже, верно, распрощалась с жизнью та, которую он так неумело напутствовал. Вперед! Мрачна безлюдная дорога, вязнут сандалии в пыли, и неизвестно еще, долго ли ему шагать. Но вперед, вперед, вперед. Ни в милое его сердцу Стиньяно, ни в тихую Плаканику нет для него возврата…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю