Текст книги "Кружево"
Автор книги: Сергей Черепанов
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Недаром Спирька Кожавин остолбенел, когда, проходя мимо огорода проулком, Ульяну увидел. В иную пору бросил бы ей в обиду насмешку, а на этот раз прислонился к пряслу и оторваться не мог.
Обернулась Ульяна, но и бровью не повела.
– Ступай, куда шел! Не то возьму коромысло, огрею тебя по спине, так будешь знать наперед, сколь горько обиды сносить! Нечего торчать возле нашего прясла!
– Дозволь слово молвить!
Не запосвистывал, как прежде бывало, не сдвинул картуз на затылок, а тихо и мирно повинился перед Ульяной, дескать, озорничал по дурости, заране не догадался, что такой, как она завлекательной, по всей округе днем с огнем не сыскать.
– Пришлю сватов, не отказывай!
Покуда они меж собой сладятся, Еленка дожидаться не стала и под вечер вернулась к старику Луговику на Баскую поляну.
С той поры напала на нее забота-тревога. Вздумалось про Федьшу-матроса. Ежели-де он у Фомы Фомича пашню отымет, тот со зла может его порешить. Такого-то парня!
Этой тревогой перед Луговиком не открылась, посовестилась признаться, сколь ей дорог Федьша-матрос, зато за новые кружева принялась.
По старому обычаю, девки своим ухажерам кисеты для табака и платочки дарили. Иные делали с гарусной вышивкой, с бисером, а иные с кружевными оборками.
Еленка не надеялась когда-нибудь в своем прежнем виде повстречаться с Федьшей-матросом, а уж тем более назвать его своим женихом. Положилась на подружку Ульяну. Та передаст подарок, как бы в благодарность от своей семьи.
С тем и задумала сплести из семерик-травы кружевной платок.
Начала первый узор с приговоркой:
– Как сказка, плетись мое кружево: быль с небылью вместе! Злую руку прочь отведи, от увечья спаси, от разной хвори обереги!
Проговорила это негромко, но слова до Луговика донеслись.
Добрый старик от себя добавил:
– Так сбудется! На то моя воля!
Уж чего-чего только не было в узорах на этом платке в подаренье Федьше-матросу. Прямо взглянешь – дуб вековой, за ним небо полуденное. Влево повернешь – зимний куржак на деревьях. Вправо – все поле белыми цветками осыпано. В пору зажмуриться и стоять так, долго стоять.
В то утро, когда Еленка собралась снова в деревню передать платочек для Федьши, на Баской поляне Фома Фомич появился. За ним Фотька из кустарника вышел. Остановились они на опушке, вблизи от пенька, где Луговик проживал. Огляделись вокруг. Еленка напугалась, дескать, не ее ли они тут разыскивают, и притаилась в траве. А вскоре услышала:
– Дальше этого места к моей пашне Федьша-матрос не пройдет! Не допущу! Ты сзади на него налетай, а я спереди встречу...
Фотька забоялся, захныкал. Фома Фомич ему кулаком пригрозил:
– Не смей перечить!
У Еленки аж в глазах затуманило. Не успела с платком-то! Сгубят они Федьшу-матроса, а она не в силах даже в малости оказать ему помощь. Хотела закричать, хоть голосом его остеречь и тоже промедлила. Вот он, Федьша-то, уж на поляну вышел, грудь нараспашку, тельняшка видна, бескозырка лихо сдвинута набок. Вот уж и Фома Фомич на него топором замахнулся.
Без ума, без памяти кинулась она между ними и так-то ли закричала на Фому Фомича, что тот оробел, топор выронил. Фотька сбежал, а с ней самой-то снова чудо случилось: прежний вид обрела.
Той же осенью Еленка и Федьша-матрос справили свадьбу.
А Фома Фомич долго икал, так его страхом пронзило.
СЕРЕБРЯНКИН КЛАД
У снежной бабы, коя каждую зиму сугробы наметает, велит в избах печи топить, без пимов и шубы на улицу не выходить, было пятеро дочерей и парней: Сиверко да Буран, Пурга да Метелица и еще младшая дочь – Серебрянка.
Снежная баба наготовит снегов, по всем полям и лесам накидает, а Буран с Пургой почнут ими играть, вверх бросать – белого свету не видно.
Потом, после них, Метелица низко стелется, гонит снега, пути-дороги заметает, бугры оголяет. Сиверко по ночам в окошки стучит, в трубах воет и уж так-то морозит, навстречу не попадайся!
А напоследок Серебрянка на стеклах в окошках узоры наводит, леса, избы, заборы куржаком одевает, сугробы серебром осыпает – это чтобы и у зимы, как у лета, была своя красота.
Посреди парней и дочерей Снежной бабы Серебрянка – самая приветная к людям.
После зазимья, когда потекут талые воды, уходит Снежная баба со всем семейством в холодные края, где наши Уральские горы кончаются.
К той поре Серебрянка успевает все серебро со снегов собрать и спрятать в потаенных местах: ищи – не ищи, не отыщешь!
И не случилось бы чеботарю Недреме такой клад отыскать, кабы сама же Серебрянка ему не дозволила.
Тогда, при старом времени, была у Недремы худая избешка, и та ему не по росту. Встанет – головой потолок подопрет. А в избе – печь и полати, ухват и лопата, кадушка с колодезной водой да голый стол, на котором мясные щи появлялись всего два раза в году, и то без навару.
Зато далеко в за полночь, когда уже и дворовые собаки не лают, окошко у Недремы не переставало светиться.
На столе лучина горит, подле нее Недрема на поседушке ссугорбился: волосы под ременным обручком, рукава рубахи по локти засучены, перёд ниже колен фартуком прикрыт.
Сапоги не то простые обутки дратвой тачает, молотком каблуки приколачивает.
И утром раным-рано, покуда бабы в соседних дворах еще коров не доили, квашни не месили, он опять начинал дело справлять.
Иной при его-то старании давно бы новый дом себе сгрохал, в нарядную одежу оделся да был бы в чести, но он никогда спросить настоящую плату за свой труд не умел.
Стачает сапоги любо-дорого: не кособочат, не жмут, пятки не трут, да и в носке надежные – до старости не износить.
Только не у всякого хозяина хватало желанья, как положено, за них уплатить. Иной еще и разжалобит:
– Ох, Евсей, у меня кругом непрохват. Положил бы больше за труд, а взять неоткуда, нету прибытков.
Недрема всякому верил.
– Ладно уж! Носи на здоровье! Понадобится, еще приходи!
За экую доверчивость и неуменье поставить себя Макариха, жена-то, изо дня в день ругала Недрему.
– Недотепа ты! Голова без толку! Кабы я смолоду догадалась, каков ты по уму недомерок, одним глазом не взглянула бы в твою сторону, а взяла бы мужика, пусть рябого, хромого и косоротого, но только к добыче ухватистого.
Лежит на печи, давит спиной кирпичи и до тех пор мужа строчит, пока не умается.
Недрема с ней в спор не вступал.
– Эх, надо бы тебя с печи согнать и пострашней постращать! Хоть бы в избе пол подмела, окошки чистой тряпкой протерла.
Так и свековал бы он свой век на квасе, на воде, на черствой горбушке, с Макарихой не в ладу, кабы не случай.
Зимние ночи долгие, не скоро их скоротаешь. В ту ночь сначала буранило, все небо было обложено тучами, потом погода прояснилась, в вышине звезды зажглись. Месяц посреди них появился.
Полюбовался Недрема в окошко, покуда ужинал за столом, и снова на поседушку. Кожу намочил, дратву насучил, шило на бруске наточил, взялся голенища тачать, когда дверь избы вдруг открылась, вошла с улицы незнакомая женщина. Лицо белым-бело, глаза большие и светлые, под пуховым платком внакидку – круглая шапочка из горностаева меха, и овчинная шубейка враспашку. Экая модница! Ей зима – не зима, мороз – не. мороз.
Покуда Недрема незнакомку разглядывал, Макариха с печи заругалась:
– Кто такая? Пошто за собой дверь неплотно закрыла? Сколь холоду напустила! И чего тебе в позднюю пору понадобилось? Если с дороги сбилась, так сама ищи, нам идти показывать недосуг. И переночевать у нас негде. Ступай-ко прочь из избы!
– А ты не слушай ее, молодушка! – приветно молвил Недрема. – Бабешка она нелюдимая, сама себя только по субботам уважает, когда в бане попарится. На лавку садись. И сказывай: чем могу услужить?
Гостья усмехнулась, легонько в сторону Макарихи рукой повела. Там, на печи, потолок и труба сразу заиндевели. Макариха от холода съежилась, зуб на зуб не попадает. Рада бы еще поругаться, да язык застыл. Зато возле Недремы окошко оттаяло, лучина в таганце ярче стала гореть.
Попросила молода напоить ее свежей водой.
– Может, квасу желаешь? – предложил Недрема. – Он хоть не шибко хлебный, но потеплее, чем вода из колодца.
От квасу она отказалась, дескать, сроду не пробовала.
Зачерпнул Недрема из кадушки полный ковшик воды со льдом.
– Пей на здоровье, только не застудись.
Пожелала ему гостьюшка доброго здоровья и удачи в труде, потом скинула с себя сапожки, бисером изукрашенные, и подала посмотреть.
– Неминя постигла к тебе забежать. С улицы в окошко увидела, сколь ловко ты чеботаришь, ну и решилась свои обутки дать тебе в починку.
Подметочки поистерлись, один каблук оторвался. Да и малы сапожонки – на колодку не надеть, дратвой изнутри не пристрочить. Но Недрема пораскинул умом и нашелся:
– Ладно! Посиди покуда. Эвон с припечка мои пимы достань. Босиком-то холодно в избе.
Сама молодуха о себе ничего не сказала, а он посовестился расспрашивать. Может-де, у нее тут в деревне какая-то родня проживает, небось, из города прибыла понаведаться. Ну, видать, богатющая! Платье на ней из белого атласа, все сверкает, вдобавок зеленым гарусом вышито, горностаевым мехом кругом оторочено.
Когда кончил починку, так даже сам остался доволен. Не опорочил свое мастерство! Сделал все без изъяну.
– Не ошиблась в тебе, в твоем уменье-старанье, – похвалила его молодуха, когда обулась и по избе прошлась. – Только денег у меня не бывало. Расплатиться нечем за труд.
– И не надо! Лишь бы ты осталась довольна, – молвил Недрема и тем же временем на Макариху взглянул: та аж застонала на печи и заругалась.
А молодуха ему посочувствовала:
– Кажись, худо тебе живется? Пошто так?
– Фарту нет, – пошутил Недрема. – Дети не родятся. Рубли не плодятся. И сам неуправный: в избе не метено, печь не топлена, корова не сыта, Макариха не бита. Кругом непорядок...
– Складно сказано, да горьким маслом помазано, – поняла его молодуха. – Баба у тебя неприветна. Как ее поправить – посоветовать не могу. Но тебе сделаю снисхожденье, заради твоей нужды и доброты одно потаенное место открою.
Вынула она из-под шубейки живого снегиря, ладошкой погладила, к Недреме на лавку посадила. Снегирь сразу туда-сюда – вроде не поглянулось тут оставаться, но коль приказано, надо службу справлять. Крылышками взмахнул, на плечо Недремы уселся, а молодуха тихим голосом пояснила:
– Поутру птичку на волю отпусти. Куда полетит, туда и ступай. Она место покажет. И в меру бери, лишь для надобности. Станешь без меры карман набивать да на чужой труд посыкаться, а свой забросишь, тогда уж пеняй на себя...
И поспешно ушла. Хотел Недрема ее проводить и втайне от Макарихи выспросить, какое-де это место, чего там лежит, но опоздал, она сразу из виду скрылась.
Макариха с печи слезла, ухватами загремела, со зла горшок разбила и пуще прежнего на Недрему взъелась:
– Не стану жить с тобой, в холоде замерзать, есть невдосыт. Иной умудрился бы с этой прохожей бабешки урвать, а ты, недотепа, задарма отдал. Куда теперича ее птичку девать? Ни сварить, ни зажарить!
С женой ссориться, что из дыма веревку вить.
Переждал Недрема, покуда на улице развиднелось. Месяц с неба скатился. Звезды погасли.
Снегирь забеспокоился, начал по лавке бегать, на волю проситься.
Не шибко-то верилось, будто правду сказала ночная гостья. Недрема даже сам себе попенял: «Подшутила, наверно, надо мной, озорница!» Однако вынес снегиря на улицу, отпустил.
– Лети, куда надобно! Тебе в лесу зиму зимовать, мне опять чужие обутки чинить.
Взлетел снегирь в небо, порезвился там, потом кинулся вниз, крылышком Недремы коснулся, позвал за собой: иди, мол, иди, не стой!
В огороде за баней береза росла. Жалел ее Недрема, на дрова не рубил, вокруг траву не косил. Дерево было матерое, в один обхват не взять.
Снегирь по нижним сучкам березы пробежал, сережки поклевал, куржак сворошил, а напоследок ударился грудкой об ствол. Береста раскололась. Дупло открылось. Снегирь туда юркнул, серебряное зернышко достал, клювом на ладонь Недреме его положил, почирикал и опять в небо взвился.
Подивовался Недрема, просунул руку в дупло, а там таких зерен полным-полно, как у богатого мужика пшеницы в сусеке.
– Так это же Серебрянкин клад, – сразу догадался Недрема. – Значит, ее повидал, ейные сапожки чинил. Что же мне теперича делать, как поступить: то ли в купцы податься, то ли барином стать?
А так и этак неладно: никакое званье простому мужику не под стать. Пропащая жизнь, когда свои руки станут от безделья скучать. Не велика радость весь век на дармовщине жить.
Испугался даже. Потом мало-помалу одумался, вспомнил, чего Серебрянка велела: коли в меру брать, себе на нужду да кое-кому на подмогу, то ничего худого ведь не случится!
Достал из дупла две горсти серебряных зерен, положил в карман, а дупло надежно мохом прикрыл.
И Макарихе о кладе слова не молвил. Узнает – покою не даст. Захочет богатой хозяйкой стать: не стряпать, не пряжу прясть, не корову доить, а только на перине валяться, в шелка наряжаться.
Днем сходил в лавку к купцу Толстопятову, сбыл ему серебро, купил муки, соли, керосину для лампы, себе новые шаровары, рубаху ситцевую, а Макарихе шаль кашемировую, батисту на кофту, серьги с камушками и две печатки красного мыла, каким она отродясь ни лицо, ни руки не мыла.
Макариха-то думала, что приснилось ей, когда он покупки принес. Села на лавку, принялась глаза протирать, сама себя под бока подтыкать.
А как уверилась, что ей не поблазнило, поназдевала на себя все обновы, поохорашивалась в них, даже спросить забыла, где Недрема деньгами разжился.
В тот день напекла шанег и пирогов, до отвалу натрескалась и только тогда ее снова прорвало:
– Эх ты, тумак-недотепа! И схитрить не умеешь! Я ведь еще вечор догадалась: не попусту ты за бабешкой во двор выбегал. Сколь же она за твой труд положила?
– Ни много, ни мало, а все, сколько есть, – увильнул от ответа Недрема. – С толком – хватит надолго, без толку – зубы на полку!
Макариха осердилась на него, опять забралась на печь и ворчала там, покуда ее сном не сморило.
Купленые припасы она за одну неделю извела. До икоты наедалась, до седьмого поту чаю напивалась.
Недрема снова тайком достал из дупла две горсти серебряных зерен, купил в лавке припас для домашности, а сверх того пряников печатных, но домой их не понес, а по дороге угостил малолетков, кои на катушке катались. То-то было любо смотреть, как эта игручая орава пряники уплетала и радовалась!
На другой раз подсмотрел он, у кого из парнишек справных обутков нет, привел в лавку и купил им все новое.
После того Макариха совсем ошалела.
– То ли. ты последний разум потерял? С чего это вздумал чужих детишек одаривать? Коль капитал завел, так давай хоть новый дом купим...
Такими злыми словами его поносила – повторить невозможно.
Сам Недрема в городе никогда не бывал, настоящей цены серебру не знал: сколь Толстопятов оценит, не спорил.
Тот принимал серебро по дешевке. Наживался. Потом стал догадки строить: «Откуда же мужик серебро берет? Неужто на клад натакался?» А уж известно: чем каши больше, то и жадный рот становится шире. Задумал Толстопятов Недрему дочиста обобрать. Стал у него всяко выведывать, неужто-де и в нашей местности самородное серебро появилось и пошто-де ты о том не объявишь, такой капитал в большое дело не пустишь? Завел бы свой магазин, торговлей занялся. Но ничего не добился. Недрема ухмыльнется, а слова не вымолвит.
Толстопятов после того начал к Макарихе приставать. Бабешка ленивая, глупая – с ней быстро сладился. Заманил ее в лавку:
– Честь и место дорогой покупательнице. Давно жду, когда ты сама придешь за покупками. Любой товар выбирай.
Велел приказчику примерить на нее суконную шубу на лисьем меху, шаль пуховую на плечи накинул, кружева достал, разное шелковье, сапожки с подковками. Закружил Макариху, с толку сбил. Напоследок увел в горницу, сладким чаем напоил, попотчевал пряниками с изюмом. Та наелась, напилась и совсем разомлела. Какой ей почет, уважение! Навсегда бы так.
– За всяко-просто в гости ко мне приходи, – поклонился ей Толстопятов. – Мужик твой богатый стал. Пудами, поди-ко, гребет серебро. Только, что-то утаивает. Гляжу на тебя и дивлюсь: при таком богатстве, а одежка на тебе вся худая.
У Макарихи дух перехватило. Пуще прежнего на Недрему озлилась. Ту прохожую вспомнила. Ну, и призналась:
– Не видала, не слыхала, куда Недрема припрятал клад. Хитрит он. Обманывает. Мне на расход даже пятака не дает.
– А ты что же: схитрить не умеешь? – упрекнул Толстопятов. – С коих это пор повелось от жены секрет заводить? Коли Недрема клад утаивает – догляди за ним и заставь поделиться. Довольно проживать в его курной избе. Пора барыней стать. Не управишься с кладом – меня позови. Завсегда приду к тебе на подмогу.
А Недрема продолжал чеботарить день-денски и ночь-ноченски и даже во вниманье не взял, чего-де Макариха редко стала на печи лежать, ухватами не гремит, не ругается, а с него глаз не сводит.
Снова понадобилось ему прикупить в лавке кожевенного товару. Сходил в огород, взял из дупла серебряных зерен, а не приметил, как Макариха подглядывала за ним из-за плетня.
В тот же день указала она Толстопятову потайное место.
Тот вмиг ее надоумил:
– Истопи баню пожарче и, покуда в ней будет угарно, пошли Недрему попариться. Угорит он в бане, занеможет и нам помешать не поспеет.
Попарился мужик, нахватался угару, еле живой вышел оттуда.
В избе лег на лежанку, маялся-маялся и уснул
Принялись Макариха и Толстопятов из дупла серебро выгружать. Три ведра набрали. Потом Макариха сундук притащила, Толстопятов дубовую бочку прикатил. Каждый для себя стал стараться. Оба разохотились побольше добыть, себе выгадать, ну и подрались: Толстопятов вцепился в Макариху, а та схватила его за сивую бороду.
Потом порешили березу срубить, чем всякий раз в дупло руку просовывать.
Ударил Толстопятов по комлю березы топором – топорище сломалось. Притащил пилу. Ширк-ширк пилой-то, и пила не берет.
Вдруг теплый ветер подул, зашумела береза, а из дупла талая вода ручьем хлынула, и все серебро, что в ведра, в сундук и в бочку было накидано, тоже растаяло.
Макариха в голос запричитала. Толстопятов глаза вылупил: сплыло богатство! Везде вода, ступить некуда!
Обернулся, хотел убежать, а позадь него, на срубе сама Серебрянка оказалась. Схватилась за бока и ну-ко хохотать над ним:
– Попляши, чтобы этот день не запамятовать!
Ударила в ладошки, у Толстопятова ноги сами ходуном заходили, от сапог во все стороны брызги полетели, борода и брови закуржавели.
Так он и добрался до своего дома вприсядку, а дома хватился в шкатулку заглянуть, куда складывал прежнее серебро, и в ней вода.
Макариха, покуда ревмя-ревела и ругалась на Серебрянку, к месту пристыла. Ладно, что Недрема вышел из избы и помог ей из наледи выбраться.
В избе он ее упрекнул:
– Не хотела по-людски жить в чести, вот снова лежи на печи, дави спиной кирпичи!
ДВЕНАДЦАТАЯ СЕСТРА
Было лихоманок двенадцать сестер: Трясуха, Ознобиха, Утриха, Полудниха, Вечериха, Жаруха, Холодиха, Желтуха, Суставиха, Ломиха, Худоба и самая младшая – Охохоня.
У всех глаза лягушачьи, носы вострые, волосья на голове схожи с осокой болотной, ноги кривые, руки когтистые. И одежу они на себе никогда не меняли: у каждой зеленый сарафан и кофта зеленая, сроду не стиранные.
Одна Охохоня выродилась чудной красавицей: лицом белая, синеглазая, русая коса чуть-чуть не до пят. Верба в вешнем цвету и то, поди, краше ее не бывала!
Любой бы парень пал перед ней на колени, не то взял бы на руки и понес на край света, кабы она посреди людей могла жить.
Осенью лихоманки убегали вслед за перелетными птицами. Не глянется им в холоду. Но едва минует зазимье, сойдут снега, стают льды, а на болотах забунчат комары – сестры снова возвращались на людей хворь наводить.
Заночует мужик в поле, где комарья полно, не то из болота воды напьется, и лихоманка уже тут как тут.
Если нападет на него Жаруха – мужик весь в жару мается, если Ознобиха – согреться не может, если Трясуха – почнет трястись, хоть к постели привязывай.
Бывало, вместе с Трясухой и другие сестры робить мужику не давали: Утриха с утра, Полдниха в полдень, Вечериха после солнцезаката.
Потрясут, прознобят хворого, остальных сестер призовут: Суставиху, Ломиху, Желтуху, Худобу.
Надо мужику-то пашню пахать, хлеба сеять, к сенокосу и жатве готовиться, а он желтущий, худющий на горячей печи под овчинным тулупом отлеживается и сам не в себе.
Охохоня была нравом помягче, только тоской изводила. Днем от людей сторонилась, зато ночью подкрадется к иному сонному молодому мужику или неженатому парню, погладит его рукой по лицу, и станет тому свет не мил, дорогая жена опостылит, сладкая шанежка во рту загорчит, а холостой молодец уже не спешит к подружке на свиданку, сколь бы та его ни звала.
Самой-то Охохоне еще не приходилось испробовать, что это такое – любовь? В лесах ее сестры вели знакомство только с Лешаками-уродами, у коих вся радость – по пенькам скакать, в траве валяться да в болотах воду мутить. Соберутся с ними в круг, вертятся, визжат, хохочут, всяко кривляются. Ночные совы с испугу плачут, филины ухают. В другой раз Лешаки на мужицких полях спелые хлеба ногами помнут, лежбищ наделают или ради озорства, вместе с лихоманками, нагонят в деревню тучи комаров и мошкары.
И никто ее ничему доброму не наставлял. Старшие сестры Трясуха и Ознобиха беспрестанно меж собой похвалялись, сколь уж людей погубили, а у Желтухи было одно на уме:
– Ты, Охохоня, никого не жалей: мы всякому человеку зловредные!
Стала Охохоня их гульбища избегать. Присядет у болота на кочку, при свете ясного месяца посмотрит на свое отражение в стоячей воде и в одиночестве запечалится.
Начала людям завидовать. У них день на день не похож. Всяко живут: и в горе, и в радости, в трудах и заботах, но ничего им не в тягость. Куда ни повернись, в кою сторону ни взгляни – ни у кого на лице неприметно унылости. А поют-то, поют-то сколь душевно и мило! Век можно слушать – не надоест!
Довелось ей однажды неподалеку от деревенского игрища притаиться. Когда свечерело, парни и девки собрались тут за околицей на поляне. Все нарядные, умыты, причесаны. Сначала попели, потом под гармонь топотуху сплясали, кадриль сыграли и так-то ли закружились в разгулье – хоть гром греми, хоть молния в небе сверкай, не стали бы разбегаться.
И стало с ней твориться что-то неладное: от гармониста не могла глаз отвести! Глядела и глядела на него. Шибко он казался приглядным. И статен собой, и кучерявый, удалой и сильный. Развернет гармонь, крутым плечом поведет, запосвистывает, так будто жаром обдаст!
Совсем ей тошнехонько стало, когда приметила, что девушка, которая рядом с гармонистом сидела, припадала к нему головой и ласково чего-то нашептывала.
Не умолкало игрище допоздна. Погасло вечернее зарево. Темнота навалилась. Гармонист пошел провожать свою девушку.
Охохоня не утерпела, тайком проследила за ними.
Возле ворот, прощаясь, девушка печально промолвила:
– Кажись, разлюбил ты, Паша, меня? За весь вечер даже не обнял...
– Что-то было мне сегодня не по себе, – сказал гармонист. – Там, на игрище, чудилось, будто кто-то неотрывно смотрел на меня...
– Неужто тебя изурочили?
– За что, про что? Я ни с кем не дрался, не ссорился.
– Не захворал ли?
Мало-помалу успокоил подружку, а потом, уже в одиночестве, еще долго сидел у себя во дворе на крылечке и думал о чем-то...
А Охохоня так и не догадалась, что же с ней сотворилось? Начала тосковать пуще прежнего. Порой страшилась: сама-то не захворала ли? Насмотрелась на парня, а может, и ему тоже дано хворь наводить? Но отчего же от этой людской хвори такое томление: то горько, то сладко, то радостно, то хочется слезами улиться?
Три дня и три ночи провела она в камышах на болоте. Не пила, не ела, на себя в тихую воду смотрела.
Сестры пробовали у нее допытаться, с чего, мол, она так запечалилась, уж не досадил ли ей кто-нибудь из Лешаков? Не добились и отступились; ведь никакое горе им было неведомо.
Помаялась этак-то Охохоня и покинула их, в другую местность за сто верст убежала. Надеялась там, вдалеке, от людской хвори избавиться, а стало еще того тяжелее. Не пощадила бы себя, в огонь бы кинулась, лишь бы с Пашей свидеться снова.
Так и вернулась обратно.
Сестры принялись ее ругать, насмехаться:
– Ты бездельница и лентяйка! Небось, на ворожбу Старой Кати поддалась и супроть нее не умеешь управиться?
Сами они тоже Стару Катю избегали. Та от лихоманок знала множество снадобий.
Проживала она в дальней дубраве, в избешке на одно окно, под крышей дерновой, подле чистого родника.
Уже давно старуха изжила свой век, сгорбатилась, но к людям оставалась доброй и входчивой. Пользовала хворых мужиков взваром из разных трав. Могла к девушке милого дружка присушить, нелюбимого напрочь отвадить.
Вот к ней-то втайне от сестер и обратилась Охохоня.
Прикинулась простой деревенской девкой, гостинцев в узелке принесла и, хоть парня по имени не назвала, начистоту повинилась.
– Никак, баушка, в толк не возьму, пошто мне покою не стало?
Та только взглянула в ее глаза и все разгадала.
– А ничего плохого с тобой не содеялось. Полюбила ты парня! Ну и не противься тому. Покорись. И чем печалью себя изводить – завлеки его, свое счастье не упускай!
– Не знаю, как... Да и любить нельзя...
Не могла признаться, что она лихоманка.
– Пошто нельзя-то? – попытала старуха и подала ей ковшик с родниковой водой. – Испей, освежись, на девичье дело решись!
Выпила Охохоня эту родниковую воду, враз взбодрилась, как от долгого сна пробудилась.
– Как же, баушка, к милому подступиться? Как ему знак подать, что он моя сухота, чем ответную любовь его вызвать? Подружек у меня нет, петь я не умею, на игрища показаться не смею...
Стара Катя не стала выпытывать, отчего, мол, не смеешь-то, не урод ведь ты, не замарашка, а усадила ее за кросна холстину ткать.
– С места не вставай, не ешь, не пей, назад не оглядывайся, покуда льняное полотенце не выткешь!
Весь белый день и всю ночь при лучине ткала Охохоня на кроснах. Наутро Стара Катя отрезала ей холстины:
– Полотенце вышивкой изукрась, а потом отдай миленку в подарок. Возьмет он его в руки, с устатку лицо утрет и уже краше тебя никого не найдет!
Заодно и вышивке научила: как нитку в иголку вдевать, как крестом и гладью узоры класть.
Не столь уменьем, сколь терпеньем изготовила Охохоня полотенце. Забралась в самую глухомань, поодаль от сестер и Лешаков, целую неделю спины не разгибала. От края до края вышила на нем голубые цветочки-незабудки, посредине – красные маки: вот-де такая будет у нас любовь – неизбывная и неугасимая.
Только о том не подумала: если полюбит ее гармонист, а дальше-то, дальше что же случится?
Дождалась Охохоня, приехал Павел в поле сено косить.
Телегу под березой поставил, коня стреножил, литовку отбил и взялся робить без отдыху.
Охохоня из-за кустарника долго на него любовалась. На гармони он ловко играл, а косил траву того ловчее и краше: ворот рубахи расстегнут, лицо и грудь в жарком поту, спина чуть присогнута, литовка в траве ширк-ширк, будто молния, мечется туда-сюда по земле.
Иной бы от этакой косьбы устарался, а Павел загрустил, что ли, не то от раздумья начал слегка напевать:
Где же ты, где, моя ухажерочка?
Скоро ли свижусь с тобой, ненаглядная?
Охохоня даже чуточку назад подалась: это-де он, наверно, про ту девушку вспомнил? И сгоряча-то чуть полотенце не порвала, да вовремя успела опомниться. Горевать в одиночку никогда не поздно, а прежде надо испробовать, чью любовь он дороже оценит?
Положила свое заветное полотенце на телегу, сама снова затаилась. Покуда ждала, когда Павел кончит косить, вся исстрадалась: не попусту ли столь стараний потрачено?
Но все загаданное так и случилось. Перед обедом Павел достал из полевого колодца ведро воды, умылся и пошел к телеге чем-ничем утереться. Увидел полотенце, развернул его, осмотрел, по сторонам огляделся:
– Эй, кто это подсунул мне такую диковинку? Ну-ко, отзовись!
Догадался сразу – неспроста оно тут появилось! Деревенские девушки нередко одаривают своих парней поделушками: возьмет – долго не забудет, невестой назовет, а не возьмет – так из сердца вон!
Никто Павлу не отозвался. Утерся он Охохониным полотенцем, как хмельного и сладкого снадобья выпил. Зажмурится.
Охохоня метнулась к нему.
– Ой, прости! Это я виновата! Неужто сгубила тебя?
Думала, вовсе не любовь, а лихоманкину хворь на него навела. В вышине небо чистое, в березняке всякая птица день прославляет, а тут вдруг экое горе...
Ведь не знала Охохоня, что у людей такое бывает; иной парень из-за любви свету белого не видит, ночей не спит, покуда своего часу дождется.
Павел услышал ее голос.
– А ты кто такая? Откуда родом? Не заблудилась ли? И не твое ли это полотенце?
Сам рад-радехонек: экая невидаль перед ним! У Охохони от души отлегло.
– Мое! Ткала и вышивала тебе в подаренье!
Не умела таиться и, как деревенская девушка, ждать, когда он ей первой слово промолвит: любит или не любит?
Павел шагнул к ней, руки протянул, и Охохоня тоже подалась ему навстречу, да вдруг отшатнулась: коль обнимет ее – захворает, а поцелует – жить перестанет!
– Нету мне доли на любовь с тобой!
А тому невдомек:
– Пошто это нет? То ли ты уже просватана?
– Не бывало у меня жениха и не будет, – потупилась Охохоня. – Я не таковская!
Он пристал: говори-де по правде, не утаивай про себя ничего ни хорошего, ни плохого!
– Любую, всякую стану любить!
– Хворь на мне, – нашлась Охохоня.
– Не велика беда! Возьму даже хворую. Сам за тебя стану стряпать, корову доить, по домашности управляться.
– Ведь люди тебя осудят...
Никакие отговорки не помогли. Павел одно твердил:
– Не разойтись нам, не разлучиться вовек! Надумаешь убежать – на краю света найду!
Только три шага разделяло их, но будто пропасть глубокая.
Вскоре сумерки наступили. В эту пору лихоманки выходят из чащоб и гнилых болот и принимаются свое зло сотворять. Охохоня поопасалась вместе с парнем попасть им на глаза и волей-неволей принудила себя с ним попрощаться.
– До свиданьица, дорогой! Захочешь со мной повидаться, полотенцем утрись!
Хотел он ее удержать, но догнать не мог.
Не считано и не меряно, какое горе она в ту ночь испытала. Спряталась в камышах на болоте, чуть не извелась. Утопиться не удалось – вода не взяла. Решилась с вершины высокой березы броситься – береза закачалась и не пустила.
Раным-рано, еле рассвет забрезжил, прибежала она к старухиной избе сама не своя, кинулась перед Старой Катей на колени:
– Прости, баушка! В прошлый раз не повинилась тебе, кто я такая. Лихоманкам сестрой довожусь. А вот содеялась со мной такая беда, любовь людскую познала и не могу дальше свое назначенье справлять. Куда мне теперичь деваться? Как разлюбить, за прежнее зло с людьми добром поквитаться и хоть время от времени любимого видеть...