355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Черепанов » Кружево » Текст книги (страница 2)
Кружево
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:17

Текст книги "Кружево"


Автор книги: Сергей Черепанов


Жанр:

   

Сказки


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

ПОЛУНОЧНОЕ ДИВО

Ежели ты в позднюю пору возле горного утеса не бывал, то и Полуночного дива не видел...

Жил когда-то гончар Фома. А у него сын был Санко. Избешка у них от ветхости на подпорках держалась. Сам-то Фома робить уже не мог. Весь свой век месил сырую глину, на гончарном кругу горшки и крынки готовил да обжигал их в яме, в огороде, ну, а вместо богатства только хворобы нажил: то у него почнет спину ломить, то пальцы крючить. И осталось под старость на печи лежать, под тулупом греться.

Санко отца заменил, но один раз выказал недовольство:

– Скукота это, батя! Неужто, кроме горшков и крынок, мои руки ни на что не способны?

– Ведь кормиться нам надо, – сказал Фома. – Кажин день хлебушка пожевать охота, щей похлебать, чаю попить.

– А может, руки мои дела иного просят!

Появилось у Санка мечтание. Места он себе в избешке не находил, покою лишился. Сидит, бывало, за гончарным кругом, вертит из мягкой глины посудину и вдруг остановится, глаза в окошко уставит. А там, за окошком-то, пролегли меж пшеничными полями дороги проезжие, перед тихой речкой хороводы белых берез расступились, в вышине небо сияет, и такая-то в нем глубокая синева, аж голову кружит!

Поначалу Фома думал, дескать, Санко из-за Стешки страдает. Парень молодой, лицом-то весь в мать, добром будь помянутую! Те же волосы кучерявые, тот же из-под темных бровей взор пронзительный, лоб крутой и складка вокруг подбородка упрямая. Все девки в деревне заглядывались, но только Стешка его покорила. И чего он в ней нашел – трудно понять. Так себе деваха, встретишь на улице – не обернешься. Ростом мала, тонковата, не бойкая, на песни не голосистая. «Э-хе-хе! – кряхтел Фома. – Хорошо еще не горбатенькая! И управляться-то в хозяйстве поди-ко не сможет. К чему мне такую сноху?»

Отбить от нее Санка не удалось. Так и поставил тот на своем. Да еще попрекнул: ты-де, отец, по себе не суди. Ведь вот-де, прожил с матерью тридцать лет, а на уме-то у нее ни разу не побывал. Она до самой старости с тобой горе мыкала, но тебе и невдомек было. Наробишься за гончарным кругом допоздна, поужинаешь, чем попадя, и скорее спать завалишься, ласкового слова не вымолвишь матери. Как чужой!

Догадывался Фома – без Стешки все же не обошлось. Это она растравляла. Как-то вечером нечаянно подслушал их разговор.

– Какая, Санко, я буду счастливая, ежели тебе твоя задумка удастся...

Посылал Санко к ней во двор сватов, а те вернулись ни с чем. Стешкин отец, Никанор Чижов, на сговор не согласился. Мы-де кормили-поили девку, а коли вы взять хотите, то коня предоставьте да пять овечек, воз зерна веяного, ведро браги хмельной и деньгами сто рублей. Непосильная плата! Да и неоткуда ее взять-то было.

Пока Фома этак сам с собой судил-рядил, Санко совсем затосковал. Только на один обжиг наформовал горшков, а больше к гончарному кругу близко не подходил. Слонялся из угла в угол по избе и все чего-то думал и думал.

Фома уж не вытерпел, шумнул на него:

– Ты чего это, парень? Посуду давно пора в яму сажать да обжигать. Ведь испортится! Поди-ко, у тебя все Стешка из ума не выходит?

– Есть еще кое-чего! – отмахнулся Санко. – Стешка слово дала, а ее слово надежно. Не отдаст ее Никанор задарма, так убегом уведу, в другой деревне поженимся. А вот охота мне, батя, такую посудину сформовать и обжечь, какой ни один мастер не делал.

Вот куда гнул Санко-то и к чему его Стешка толкала! Все хорошо: и любовь, и достаток в доме, но мечтание всего превыше! Без него душа остается пустой, в великой печали, как вспаханное, но не засеянное поле. Так прожил свою жизнь он, Фома Рябой. Вчуже жил-то, холодно, оглянуться не на что, сердцем приложиться не к чему.

Спросил однако:

– Что за невидаль сделать задумал?

– Как придется, – сказал Санко. – Может, корчагу узорную, а уменья и терпения хватит, то кувшин какой-нибудь дивный.

– Ладно, попробуй, сколь силы хватит, – одобрил Фома и даже по-стариковски всплакнул.

Вскоре Санко ушел в сторону Каменных гор подходящую глину искать. Та, что он у себя в огороде добывал – желтая глина – для тонких работ не годилась. Ну, и поприглядеться хотелось к цветкам полевым, как на них разные краски играют и нельзя ли те краски собрать да к гончарному ремеслу приспособить.

Проводила его Стешка за реку, попрощались они до поры до времени.

По низовью река у нас шибко широкая, а ближе к горам совсем как ручей. Попадала на угорьях всякая глина. Пробовал ее Санко мять и на костре жечь, но бросал. И зоревых красок со цветков не набрал. Сгорали цветки в огне. Однако не попускался он и в обратный путь не поворачивал.

Пришлось как-то ночевать на становище. Давненько оно было заброшено и оставлено хозяевами. Балаган уже развалился, с навеса солому всю разметало. Тут рудознатцы старались, золотишко, не то камни-самоцветы промышляли.

Поужинал он, лег в траву. А время уже к полуночи близилось. По всей округе тишина глухая. Сосны замерли. Река остановилась на бегу и тоже уснула. Чуть-чуть показался из-за гор месяц, нехотя постоял в вышине и скрылся. Небо после него темнотой налилось, выгнулось дугой в глубину, высыпали по нему звезды.

Между тем к утесу, у подножия коего становище ютилось, вроде бы тучка примчалась. Ночи чернее. Сразу от нее прохлада хлынула. Зашумел лес в вершинах. Зацепилась тучка о каменный гребень, закружило ее, взметнуло, и начала она вырастать вверх, под самое небо. Потом пала на нее изморозь, во всю ширь и высь подол иголками ледяными осыпало, куржачком пуховым припорошило. И вдруг под изморозью, сквозь туман разноцветные огни появились. И вот уже нет на той тучке ни черноты, ни куржака, засияла она, как елка новогодняя, да так и остановилась, кружиться-то перестала.

Поднялся Санко, чтобы получше все рассмотреть и запомнить, но тучку располоснуло. Он даже отшатнулся и рукой заслонился. Там, на гребне, молодица оказалась. Во мгле лица ее было не знатко, затенили его косы или какой-то венец, что ли. Зато на белой шее и на кофте нарядной бусы сверкали, а ниже пояс широкий в узорах и будто лунным светом весь озаренный. И вовсе не тучка ее укрывала, а накидка такая диковинная.

Принялась великанша с неба звезды брать и на свое платье навешивать. На рукава – звезды крохотные, по всему подолу – самые крупные.

И свершилось это все в один миг. Как окошко в чудный мир приоткрылось и сразу захлопнулось.

Но и то Санко враз осчастливел: пало ему на ум, если уж не целиком повторить виденное, то хоть в малости сделать что-то похожее. Глаза увидели, голова придумает, а руки исполнят.

Он еще стоял и смотрел на темную вершину утеса, когда из-за ближней сосны вышел к нему старичок:

– Здорово, молодец! Дозволь вместе с тобой ночь скоротать.

По виду вроде бы странник: в худом армяке, веревкой подпоясан, на ногах лапти лыковые.

– Рад буду, вдвоем веселее, – приветил Санко. – Видал, какое чудо появлялось эвон там, на горе?

– Да уж доводилось не раз, – промолвил старик. – Это Полуночная тут побывала.

Присел он на пенек, из кисета трубку достал:

– Хорошо, что она тебя не приметила, не то забыл бы ты, Санко, куда шел и зачем.

– А ты откуда знаешь, как меня зовут и какая надобность заставляет время здесь проводить?

– Все про все знать мне положено: кто и куда по тайге идет, чего ищет, чем промышляет? Доброму да старательному я путь укажу, а хитника закружу. С пути он собьется, с пустыми руками вернется. Тебе ведь не золото надо, не камушки самоцветы. Хочешь ты в своем деле большим мастером стать.

– Цветную глину хочу раздобыть. Надоело простые горшки и крынки лепить. О другом меня мечта одолела.

– И про это я знаю, – кивнул согласно старик. – Коли силу мастерства в себе чуешь – не отступайся!

За разговором просидели они до рассвета. Собрался Санко дальше идти, но перед уходом пшенную кашу сварил, сам поел и старика накормил.

Вытер старик свою деревянную ложку, Санку ее подал:

– Это тебе за угощение.

– Благодарствую, – сказал Санко. – Да ведь у меня есть, ни к чему две-то.

– Бери, она тебе помощницей будет, – засмеялся старик. – А вот теперича отправляйся-ко в обратный путь. Дойдешь до Мокрого лога и увидишь полевую дорожку. Подымешься по ней на угорок и меж двух берез камень-валун найдешь. Обойди его со всех сторон, осмотри, но где мох на нем и прозелень, пальцем не тронь. Сторона та холодная. А дождись, когда солнышко на полдень встанет, да в том месте, куда жаркий свет на камень уляжется, осторожно постучи. И помни, однако: из-под камня голыми руками брать ничего нельзя, только вот ложкой этой, да и то не спеша.

И еще раз напомнил: не забывай, мол, в точности все соблюди.

Санко в ответ рта раскрыть не успел, как убежал старик. Вот его армяк на прогалке мелькнул, эвон на гребне утеса, там же, где Полуночная была, и уже на другом берегу реки.

Сложил Санко всю снасть и припасы в мешок, знакомой тропой в обратный путь повернул. До Мокрого лога добрался, нашел полевую дорожку, поднялся на угорок и тут, верно ведь, между двух берез камень-валун нашел. Лежит этот камень сыздавна один-одинешенек, ветрами обточенный. И полуденный свет на нем жаром пышет.

Постучал Санко. Валун-то отодвинулся в сторону, а под ним белая, словно тесто из муки крупчатки, глина открылась. И не просто лежит она, что бери лопату и копать начинай, но вроде наплывает из-под земли и растекается снаружи тоненько, как блин на сковородке. Обрадовался Санко:

– Ай да старик! Такой-то глины я вовек не сыскал бы!

Набрал он дареной ложкой полное ведро, обождал, пока глина чуток остыла, и в мешок опрокинул.

Тем временем солнышко уже к вечеру стало клониться. Зной кончился. Свет поубавился, пожелтел вроде бы. И глина тоже сменила цвет. Ее будто золотой пылью пронзило. Еще ведро Санко набрал. А при вечерней заре заиграла она всеми цветами, что расплеснулись вполнеба после заката. Без устали черпал Санко: то бирюзовую, то густо-малиновую, то зеленую, схожую с промытой дождями травой. В сумерках уже, когда надвинулась темнота, собрал он ведро глины исчерна-синей, с легкой изморозью и куржачком.

А посреди ночи снова из-за сосны старик-старатель появился, сел на камень, трубку закурил.

– Доволен ли тем, что здесь добыл?

– Лучше уж некуда, – ответил Санко. – Теперича скорее бы до гончарного круга добраться да поробить всласть.

– Приду, погляжу посудину, когда ее сделаешь, – пообещал старик.

На второй день вернулся Санко домой. Тяжело было тащить мешок с глиной на плечах, аж спину гнуло, но зато на душе было легко, всю дорогу только и блазнило дело задуманное. Каким же сформовать, чем изукрасить кувшин? Да как обжечь? То виделся ему он темным, наподобие ночи звездной, то насквозь чистым и светлым, вроде струи родниковой, то зоревым, когда все цвета породнились между собой и слились в теплую радугу.

И дома он еще долго маялся: с чего начать, какую форму кувшину придать, как его изнутри высветить?

Вот неделя прошла, месяц миновал. Не получается ничего! Сядет Санко этак на лавку, голову рукой подопрет и целый день с места не сходит.

А припасы в амбаре быстро на убыль шли. Купить не на что, взаймы у соседей хлеб и крупу просить было совестно.

Последний раз сходил Санко в амбар, набрал в сусеках муки на квашонку да крупы на одну кашу. Тем и заговелись.

– Ну, а дальше-то чем станем кормиться? – спросил Фома.

– Не знаю, батя, – расстроился Санко. – Я-то, может, и выдюжу, перебьюсь на алябушках из лебеды да на картошке, а тебя мне жалко, но и от задуманного дела не могу отступиться!

Слез Фома с печи, надел суму.

– По миру пойду, а ты пробуй, коли уж иначе нельзя.

С тех пор жить стало им шибко трудно. Только Стешка часто наведывалась. Прибежит в сумерках, чтобы отец не заметил, с Санком словами перекинется, вдобавок калачик свежий, не то пирожок с морковью оставит.

А как-то ночью, уже после второго петушиного пенья, вскочил Санко с постели, засветил каганец, глину достал и принялся на гончарном кругу робить.

Фома свесил голову с печи:

– Ты чего это, парень! Или тебе дня не хватает?

– Молчи, батя, молчи, – зашептал Санко. – Не то думку спугнешь.

И даже двери в избу закрыл на засов.

Поутру перетащил он круг и глину в банешку, что стояла у них в огороде, заперся там. С той поры каганец в бане круглыми сутками мизюкал. Когда Санко спал, когда ел – было неведомо. Просунет ему Фома через оконце хлеба да воды, спросит: жив ли, здоров ли, – и больше ничего. Стешка, бывало, в дверь бани постучит, пусти, мол, хоть на минутку повидаться, но и ее не впускал Санко. Сквозь двери всякий раз один ответ:

– Обожди еще малость!

Так вся долгая зима прошла. Метелями снежными баню до крыши замело. Лишь весной, когда уже талица началась, вышел Санко на волю, худющий, но шибко довольный, веселый. Обнял сначала Фому, потом Стешку в обе щеки расцеловал:

– Ну, дорогие мои, ступайте теперича, смотрите...

Время было уже позднее. Фома и поленился: ладно-де, завтра посмотреть не опоздаю. А Стешка побежала. Не терпелось узнать, за ради чего ее милый друг столько маяты перенес.

Открыла она дверь бани, перешагнула через порог и зажмурилась:

– Ой, диво, диво!

На полу и на полках еще остатки глины валялись, в каменке, где Санко посудину обжигал, угли курились, а на гончарном кругу в банной темноте стояло это диво-дивное, какое и во сне не приснится.

Теплый свет шел изнутри кувшина, из далекой глубины, словно набрал Санко звезд и ночным небом их обернул. И блуждали по тому небу туманы мглистые, сыпалась пыль золотистая, изморозь тонким кружевьем повсюду ложилась. А звезды рвались оттуда, тесно и жарко им было, они рвались и сталкивались одна с другой, тогда вспыхивали то красные, то желтые, то лазоревые искры и тотчас же в узком горлышке кувшина начинали пылать восходы утренние. Потом вроде бы сразу же день наступал, и вот уже нет ни черно-синего покрова, ни звезд, а синева и марево, и разнотравье – все в ярком цветении

Когда Стешка ушла, Санко взялся было в бане все прибирать и в порядок приводить. Вдруг дверь сама собой открылась, а на лавке в углу тот старик старатель-то оказался. В прежнем армяке, в лапотках лыковых и трубка в зубах.

– Здорово живешь, Санко! Вот, как обещал, поглядеть явился.

– Гляди, знай!

– Все хорошо, однако, берегись теперича, не показывай кувшин никому, не то большой беды себе на живешь.

А как же это так – не показывать! Уж на следующий день разлетелся слух по всей ближней и дальней округе. Не только свои деревенские, но из других сел мужики приходили. Поглядят, перемолвятся между собой, экая-де радость на душе появилась! Вот ведь чего мастер своими руками сотворить может! Стешкин отец, Никанор-то, даже ладонями кувшин дивный погладил. Осторожный он был мужик, расчетливый, слова на ветер не кидал. Зато, как взволновался, Санку-то низкий поклон положил:

– Бери дочь, ничего мне с тебя не надо!

Отгуляли они в ту же неделю свадьбу. А между тем уж собиралась над Санком беда неминучая, о коей старик-старатель предупреждал.

Прослышал о диве губернатор. Барин он важный, богатый, за версту к себе мужиков-то не допускал. Тут в губернии его сам царь посадил и велел править так, чтобы народу-то продыху не было.

Прислал губернатор к Санку гонцов, велел отдать кувшин, а за то сулил сто рублей. Этот-де диво-кувшин в царский дворец предоставим и всяких там французов удивлять будем.

Понятно, Санко деньги не принял и кувшин не отдал:

– Не для царя старался.

За такие вольные речи приказал губернатор Санка в кандалы заковать и в Сибирь на рудник отправить, а кувшин силой отнять.

И пропал бы, наверно, мастер, да деревенские мужики успели губернаторских стражников опередить:

– Уходи, Санко, пока не поздно!

Он в ту же пору и скрылся. Унес с собой диво-кувшин, да и Стешку увел.

Дня два перебыли они в лесу, как раз подле того утеса, где Санко прежде Полуночную видел. Не мог он решить, куда же все-таки дальше податься.

А потом уж Стешка его надоумила: давай, дескать, кувшин этот на утесе спрячем, все равно его на виду-то не сохранить, ну, а сами у заводчан поселимся, покуда неволя не кончится.

Так и уговорились. Поднялись они оба на утес, разыскали выступ над обрывом, выдолбили пещеру и туда, в пещеру-то, диво-кувшин замуровали.

Но когда уже ушли они от утеса и с этим местом-то попрощались, тот старик-старатель, что лесными горными кладами ведает, снова объявился. Махнул полой армяка вправо-влево, и поднялась у подножия утеса чащоба непроходимая.

Многие годы миновали, а молва о дивном кувшине еще и теперь не умолкла. В народе-то называют его Полуночным дивом.

Каждую ночь, в ясную погоду, когда наступает самая глухая пора, вдруг вспыхивает на Горном утесе тихое сияние, и останавливается тогда пеший ли, конный ли путник и долго стоит зачарованный.

ВАСИЛИСА ВЕСЕЛАЯ

Деревня построилась от подножья бугра до реки. Берег тут ровный, земля черная, к водопою гонять коней близко. А на бугре никто не селился, для постоянной жизни неловко: дорога наверх крутая, летом в ненастье с груженым возом туда не заехать, зимой по наледи даже пешему не взобраться.

По другую сторону бугра начинается ложбина, а посередь нее ручей протекает. Вода в нем ключевая, коль вскипятить ее в самоваре, то можно чай без сахару пить.

Обочь ручья травы всякие, даже душица, уж сколь привередливая, а растет тут и нежится. За ложбиной подлесок березовый. Но пуще всего красит место старая ива. Комель у нее обеими руками не обхватить, кора темная, вверху на развилке сорочье гнездо.

В кои-то давние годы, посадила иву одна молодуха, по прозванию Василиса Веселая. С той поры повелись тут деревенские игрища: девки назначали парням свиданки, под гармонь плясали с ними кадриль, пели проголосные песни и зоревали в летние ночи до поздней поры. Любо-дорого, что творилось! А драк и ссор здесь никогда не случалось. Еще при Василисе был у молодяжника уговор: кто худое слово промолвит, или кто-то осердится и губы надует, или вздумает деваху обидеть, того близко к игрищу не пускать.

То ли Василиса наговорное слово ей напоследок сказала, то ли вокруг нее черту обвела – никто иву не мог топором срубить, пилой спилить или с иным злым помыслом к ней подступиться.

Да и траву подле ивы никогда не вытаптывали, в светлом ручье ключевую воду не мутили.

В молодости Василиса была девка верткая, сноровистая, по всяким делам мастерица, а счастья для жизни ей не досталось. Выдали ее родители замуж за мужика Неулыбу. Сроду он ни с кем из парней не якшался, по улицам с гармошкой не хаживал, бороду не стриг, глядел нелюдимо, будто злился, что на свет появился.

Повенчалась сдобная кралечка со ржаным сухарем!

Не успела молодуха в доме мужа оглядеться, как он начал подглядывать за ней и ругаться:

– Ты пошто без спросу свежий калач надломила? Пошто квасу выпила много? Ну-ко, положи справную одежу в сундук, не перед кем тут выбадриваться!

Точил бабу походя, попрекал, мытарил, один раз даже вздумал побить, ну, Василиса не стерпела, шваркнула его скалкой в лоб.

Одним поздним вечером попросилась к ним на постой старушонка прохожая. На ногах обутки сильно поношенные, и всей-то клади при ней – узелок. Из Верхотурья шла, путь дальний, дорога не гладкая.

Василиса пустила ее в дом, а Неулыба принялся гнать.

– Ступай прочь! К суседям просись. У нас ни хлеба, ни чаю, ни сахару для тебя не припасено.

– Хлебушко у меня свой есть, чай и сахар тоже имеются, проговорила старуха. – Надо лишь обогреться, обсушиться да ночь скоротать.

Тогда за постой плати!

– Пятачка нету, в Верхотурье потратилась. Зато могу тебе одну тайность поведать.

– А на что она мне пригодится? Да и обманешь, поди?

– Хочешь, верь или не верь, но заране знай: никакая тайность без приложения ума не откроется. Я начало скажу, а ты уж дальше смекни...

Неулыба на себя понадеялся, дескать, у него хватит ума любую тайность постичь, и соблазн-то был уж больно велик – задарма проведать, чего другие люди не знают.

– Только ничего не утаивай, – пригрозил он старухе.

– Скажу, словом не погрешу, – побожилась та. – Стоит гора, под горой вода, а меж ними два клада: один в землю зарыт, второй снаружи стоит. Тот, что в земле – добыть легко, но тяжельче им пользоваться, зато с тем, что снаружи, живется привольно...

– Небось, в земле-то золотой самородок, – сразу подскочил Неулыба.

– Ну, а про тот, что снаружи – не догадался?

– Никакой клад с золотом не сравнится. Вот кабы мог я его заиметь, так сразу бы в купцы записался, приструнил бы всех мужиков и баб, они бы мне сыздали кланялись и всяко бы меня навеличивали!

Старуха горестно на него поглядела:

– Экой ты!

– Давай, сказывай, то ли эту тайность понарошке придумала, то ли укажешь место, где клады хранятся? – подступил к ней Неулыба. – Иначе тебя на улицу выброшу да еще собак напущу!

– Ну, коль уж ты так разохотился, слушай и помни: место отсель не далеко – не близко, не высоко – не низко, можно за один день хоть сто раз там побывать, а можно век потратить и до него не дойти. Ничего само собой не бежит человеку навстречу.

Достала старушонка из своего узелка гальку-окатыш, каких полно на речном берегу, и подала ему в руки.

– Она тебе место укажет. Смотри, где появится внутри нее крохотный огонек, там и копай землю...

Весь вечер, лежа на полатях, Неулыба обдумывал – верить старухе или не верить, пыхтел от натуги, сам с собой чего-то шептался, а близ полуночи соскочил, наскоро оделся-обулся, велел Василисе приготовить ему в дорогу припас и выбежал во двор запрягать лошадь в телегу.

Напоследок приказал жене:

– Ты, баба, покуда я буду в отъезде, двор на замок запри, сторонних никого не впускай, лишку не пей, не ешь!

Василиса пробовала его образумить:

– Куда же ты на ночь-то глядя? И ведь не мужицкое дело – золото промышлять.

– Не мешай, баба, не сглазь!

Проводила его Василиса и попеняла старухе:

– Не гоже так, баушка! Зря ты на него соблазн навела. Он ведь уже не отступится. И придется мне в одиночку век вековать.

– А ты сама свою судьбу попытай, – молвила старая. – Как погляжу – жизнь-то у тебя тараканья: в темноте да за печкой.

– Робить я не ленива, в гостях не спесива, завсегда охоча попеть-поплясать, да из мужниной волн выходить нельзя.

– Он теперичь не скоро воротится.

– С ним было несладко, а без него еще, поди, хуже, – запечалилась Василиса. – Ведь даже детишков нет. Не хотел он их заводить, чтобы лишний рот не кормить.

Старуха и на это нашлась:

– Посадила баба в огороде два цветочка лазоревых: один на грядке, под солнышком, а второй в тень, за плетень. Тот, что на грядке взрос, да расцвел – мило поглядеть, зато тот, что в тени, за плетнем, посередь сорной травы, еле-еле поднялся, потом засох и погинул.

– Поняла тебя, баушка! Схоже, как я зябко живу.

– Ну, а коль поняла, то дам я тебе тростинку-живинку. Сбереги ее, сохрани, да еще и людям оставь.

Порылась у себя в узелке, достала завернутый в тряпочку саженец.

– Эта ивушка в добром месте живучая, свет и солнышко любит, завсегда тебя приголубит.

– Да она уж повялая...

– Свое место найдет, там отойдет, на долгий век прирастет. А ты помни, однако: стоит гора, под горой вода, меж ними два клада. Один-то в землю зарыт, другой снаружи стоит. Который из них тебе больше поглянется?

Дальше слова не молвила. Наутро чуть свет отгостилась, с Василисой простилась.

Попробовала Василиса саженец на берегу реки посадить. Хорошо тут казалось: тихо, дремотно, рядом кусты чернотала, на излучине по мелководью мелкая рябь и рыбешка играет, неподалеку в лесу кукушка кукует. Но саженец еще пуще повял. Отнесла его Василиса подальше в лес, выбрала поляну, где солнечно и безветренно, приготовила в земле уютное гнездышко, каждый комочек руками размяла, а саженец и тут вершинку склонил и поник.

Пошла Василиса из лесу домой, притомилась за день-то и у подножья бугра, в ложбине, у ручья, присела отдохнуть. Не подымалась у нее рука бросить совсем уж повялый саженец. Как хилого, шибко хворого младенца вынянчить захотелось. Ополоснула она саженец-то в ключевой воде и положила в траве обогреться. Глядь, он сразу ожил. Вершинка взбодрилась, листочки расправились. Да и в рост пошел.

Подивовалась на него Василиса и ласково молвила:

– Ну, и живи тут, миленок! На своем месте – любо, а не на своем-то и человеку тошнехонько...

С тем и взялась ямку для посадки копать. Не глубоко и взяла-то, только верхний пласт земли подняла, и тут нежданно-негаданно наткнулась на чугунок с золотым песком. Еле взглянула на золото, так похолодела вся. И поблазнило вдруг, будто мчится она на тройке коней, а куда гонит, зачем – память отшибло. Бросит пригоршню золотого песка – вся даль в дыму и чаду, а люди от нее разбегаются. Неулыба вслед бежит босиком, хочет догнать и обратно в свой двор запереть. Потом соседка Маланья остановила ее и давай-ко стыдить: «Что ж это, Василиса, с тобой? Уж и родня – не родня, и суседи тебе не суседи! То ты в ремках ходила, а то, на-ко, как вырядилась и уж не знаешь, поди, в чем квашню месить, с коей стороны корову доить!»

Мало-помалу Василиса одумалась, а тут кстати прилетела к ручью пичуга, хвостиком повертела и вроде бы тихо промолвила: «Живи! Живи!»

От золотого песка руки стыли, а вокруг-то светло от солнышка, и зелено от травы, и небо чистое, что в пору встать, поклониться всему живому и доброму.

– Нет уж, не по мне даровым-то пользоваться, – ободрила себя Василиса. – Пусть Неулыба потешит себя, коли чего-нибудь сыщет.

Достала она чугунок из земли, унесла от деревни подале и весь золотой песок в реку разбросала.

В ямку, взамен чугунка, саженец посадила, обтоптала его, ключевой водой полила, а себя почуяла вольно.

– Живи! Живи! – опять пропищала неподалеку пичуга.

Вот и ноги сами собой в пляс запросились. Топ да топ – никакого удержу нет! Травка-муравка голые пятки не колет, теплынь да свет – хоть купайся в нем, заботы и печали враз сгинули.

Сбросила с себя Василиса бабью шашмуру, кою носила на голове после замужества, волосы распустила, девичью косу заплела, подбоченилась, как бывало, и дала себе волю.

 
Я пойду погуляю,
Белую березу заломаю,
Высеку два пруточка,
Сделаю два гудочка,
Третью – веселу балалайку.
Стану в балалаечку играти,
Хмурого мужа будити:
«Встань-ко, хмур-муж,
Пробудися!
На тебе лоханку – умойся!
На горшевик – утрися!
На тебе ковригу – подавися!»
 

Покуда пела, даже не успела приметить, что пичужка взлетела, покружилась над ней, потом опустилась в подлеске, а мало времени погодя вышла оттуда старушонка со своим узелком.

– Живи! Живи! – молвила она, но Василисе не показалась.

Уж к вечеру выросла ивушка – вершинку рукой не достать. На второй день в толщину раздалась, широко ветви раскинула.

В ложбине, подле ивы, построила Василиса себе плетенуху, изнутри и снаружи ее глиной обмазала, дерновой крышей накрыла. Ивушка в окошко ветками шебаршит, светлый ручей беспрестанно журчит, с поляны дух сладкий наносит.

К зиме заколотила Василиса мужнин двор и переселилась туда. С прежними подругами снова дружбу наладила. Те, тоже замужние, но дорогу к ней проторили. Находили заделье, чтобы мужья не ругались. Одна захочет вроде бы для вышивки рисунок списать, другой вроде надо чего-нибудь из холста скроить, а на поверку выходило – надо было с Василисой чаю из ее самовара попить, сообща песню спеть, потому как без песни голимая скукота. Потом надумали бабы супрядки проводить. Соберутся в плетенухе у Василисы с прялками, по лавкам рассядутся, пряжу прядут и песни играют, не то в пляску ударятся. Мужья даже довольны бывали: не отставали бабы от дела, но и кукситься перестали, удобрялись.

На другой год, когда ивушка уж совсем повзрослела, начал подле нее молодяжник устраивать игрища. Как свечереет, со всей деревни собирались парни и девки. Допоздна, бывало, тут не умолкала гармонь.

На месте Василисы любая нелюдимка принялась бы гнать их, дескать, шибко шумите тут да топчете ногами траву, ну-ко, ступайте прочь. А Василиса наловчилась гармонисту подыгрывать: возьмет в руки железный таз вверх дном и как почнет по нему ладонями дробь выбивать!

Не зря, поди, сказано: чем веселее, тем добрее, чем добрее, тем счастье полнее!

В то лето в деревне беда приключилась. Осиротело большое семейство Падериных. Сам-то хозяин, Ферапонт, худо-бедно добывал пропитанье: то плотничал, то рыбу на ближних озерах ловил. Да и Фетинья чем-ничем ему помогала: половики ткала, шалюшки шерстяные вязала. Было у них семеро ртов: Спирька да Кирька, Андрюшка, Катюшка, Степка и Гришка и на придачу к ним Мишка. Старшому-то, Спирьке, стукнуло только десять годов, а Мишка еще на коленочках ползал.

По утрам часто туманило. Сплоховал Ферапонт, когда в озере сети снимал, перевернулся с лодки и утонул. Вскоре Фетинья на ходу задохнулась.

Остались дети, как птенцы в разоренном гнезде. Близкой родни не нашлось. Взялся Спирька сам верховодить. Чем попадя кормил младших брательников и сестренку. Один объелся, другой не наелся. Не умыты, не причесаны. Когда припасы поели, Спирька и Кирька наладились в чужих огородах варначить, Андрюшка, Катюшка и Степка по миру пошли подаяние просить. Разутые, неодетые. Началась осенняя непогодь, мокреть и стылость на улице. Испростыли все. В избе печь не топлена. По ночам и осветиться-то нечем.

А Василиса, как узнала, в ту же пору к ним бегом прибежала. Вывела их из холодной избы и к себе домой повела. Они так и прильнули к ней: пятеро за подол уцепились, Гришка на загорбок взобрался, а Мишка к груди припал. И все в один голос: «Мамка наша! Мамка наша!» Она, глядя на них, мало ума не лишилась: то ли плакать от жалости, то ли порадоваться, что экую семью завела.

У себя в плетенухе рассадила их по лавкам, прежде накормила-напоила, потом в баню сводила, переодела в чистое и спать уложила.

Вечером сходила в пригон, подоила корову и решила с устатку хоть часок посумерничать у окошка. Появилась ведь забота немалая: немудрено ребятенок-то обиходить и досыта кормить, а то мудрено, чтобы не случились из них шатуны-болтуны-лежебоки.

На дворе погода буранила, но вскоре прояснило, по всему темному небу звезды зажглись, а на ивушке под окном, от комля до вершины, появились крохотные огоньки-попрыгунчики. Осыпали ее всю, скакали с ветки на ветку, в догонялки играли, не то вниз падали на сугроб, и уж не знатко было – снег ли горит, ивушка ли, стоя на месте, кружится?

Не одета, не обута выбежала Василиса на улицу, но на ивушке все огоньки враз погасли. На ветках снежный куржак да стылая изморозь, и сугроб накрыт густой темнотой.

– Наверно, вздремнула я у окошка-то, – молвила сама про себя Василиса и хотела уж обратно в избу уйти, как вдруг упали подле нее семь шишек кедровых.

Огляделась она вокруг – поблизости никого не видать. Только жулан[1] 1
  Жулан – большая синица.


[Закрыть]
вспорхнул с прясла, сделал над ней круг и скрылся из виду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю