Текст книги "Дворянские поросята"
Автор книги: Сергей Хитун
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Он подбивал, не жалея своих модных парижских ботинок, футбольный мяч выше всех, чем сразу завоевал себе уважение спортсменов Пансиона.
Его новорожденный сын от русской жены был крещен в русской церкви, в присутствии всего 3-го Отделения. Самый великовозрастный из них был крестным; он же и объяснял отцу французу значение "холостых" плевков, которые он должен был продемонстрировать во время крещения, отгоняя злых духов от его первенца.
Очевидно из-за скудного знания русского языка, Шовэн не мог удержать за собой место воспитателя к юношам приближающимся к умственной и физической зрелости и требующих помощи и советов по предмету русской литературы, истории и искусства.
Высокий, худой брюнет с козлиной бородкой и печальными темными глазами на аскетическом лице, Виктор Петрович Лаголев был следующим воспитателем Третьего Отделения.
Окончивший Историко-филологический Факультет Петербургского Университета, новый наставник обладал изумительной памятью: не было вопросов у воспитанников на которые они не получили бы ответа от Виктора Петровича.
Его дружба к молодежи доходила до привязанности. С мягким податливым характером склонным к болезненной эмоциональности, он переживал все успехи и неудачи своих воспитанников, выслушивая их любовные проблемы с гимназистками и принимал участие в их романах, сам влюбляясь в какую-нибудь гимназистку о которой шла слава, как о непобедимой обольстительнице.
Один из "смекалистов" пансионеров выпросил у местного фотографа пробную незафиксированную карточку одной из таких красавиц и продал ее Лаголеву за 50 копеек, уверяя, что это та, которая писала ему любовные послания по "Летучей Почте" на прошлом пансионском балу. Послания писались, конечно, самим воспитанником.
Новый воспитатель часто цитировал отрывки из поэзии своим преувеличенно восторженным голосом, немного заикаясь, часто соединяя отдельные слова звуком "э".
Он раздражал юношей своими многими "мягко" – мягкосердечием, мягкотелостью, мягким голосом, своей влюбчивостью (он был женат).
Среди других слабостей была одна "тайна" тщательно скрываемая, как воспитателем так и воспитанниками: его поклонение Бахусу.
Воспитанники любили и жалели своего Витю, но вместе с тем разрешали себе некоторые вольности: курили в его присутствии, угощаясь его же папиросами (курение строго воспрещалось вообще), подсмеивались над ним; озорники "э-экали" ему в лицо, подражая его прерывающейся речи; уговаривали подписать отпускной билет в неотпускные дни, уверяя доверчивого воспитателя, что гимназистка грозила отравиться, если, дон-Жуан, пансионер не придет на свидание;
неотступно просили отправить мнимого больного в пансионскую больницу с сопроводительной запиской, чтобы спасти его от верного провала по письменной работе в тот день в Гимназии. За все эти качества, скорее присущие женщинам, и за высокий опять таки мягкий тенорок в разговорной речи, воспитанники прозвали Лаголева "Машкой".
Воспитатель Четвертого Старшего Отделения Пошанский – высокий, медленный в движениях, с длинным носом и походкой в развалку – был в то же время и учителем географии в Гимназии. Его кличка была слон. Он создал своим спокойствием и умом дружественную атмосферу и взаимное уважение между собой и юношами на пороге их вступления в самостоятельную жизнь.
В первое время существования Пансиона, место Эконома занимала Экономка, единственная женщина Пансионского персонала. С приездом нового Директора, она, предчувствуя недолговечность своего пребывания на этой должности, часто жаловалась изредка забегавшим малышам, что ей скоро придется уступить свое место мужчине, Эконому выписанному Директором из "своих глуховцев". Мальчишки, думая больше о себе, мало вникали в ее тревогу о потере работы, но старательно выпрашивали сладкие булочки хранившиеся в буфетной – "чтобы они не достались прибывающему Эконому.
Приехавший Эконом, с седеющими усами и бородой протравленными табачным дымом смотрел напряженно, сквозь толстые стекла очков, немного вытаращенными глазами. Говорили, что он был из обедневших крупных землевладельцев дворян.
Было ли у него достаточно времени работать над экономикой Пансиона неизвестно, но его можно было видеть большую часть его делового дня набивающим папиросы, которых он выкуривал, по его же словам, сотню в день. С его вселением весь вестибюль, где была его комната, пропахнул никотином.
Его очень быстро сменил тоже "глуховец", бывший военный писарь, он же и каптенармус полка. Он быстро и ловко вошел в обязанности Эконома. Холостяк средних лет, с претензией на франтовство при отсутствии вкуса и умения одеться, он выглядев смешным в своем новом сюртуке чуть ли не до пят и при галстуке цвета гриба-мухомора. Вдобавок он, очевидно, считал "тонным" вращать головой при походке. Это выглядело так, точно он пытался освободить шею из тугого воротника.
Во время Великого Поста, пансионеры целую неделю ели нелюбимые ими постные блюда по меню составленному Экономом. Недовольство пищей выражалось в "Бенефисе Эконому".
Война начиналась Старшими. Сидя за обеденным столом они каждый раз при виде Эконома молча ставили на локоть свои 12 правых рук и вращали кулаки, как на шарнире, имитируя его "галантерейной" манере походки.
Иногда, чтобы подкрепить "бенефис", кто-нибудь метко бросал рыбкой или куском грибного пирога в спину проходящему Эконому. После чего все вызывающе глядели в его рассерженное лицо: "Попробуй, докажи – кто?".
В прямом подчинении Эконому были буфетчик, два повара, судомойка (опять таки единственная женщина среди прислуги) и дворник.
Низкорослый, с большой головой, густыми бровями "ад немного выпуклыми серыми глазами и носом формы картошки, буфетчик Алексей вел хозяйство столовой ревностно: скупо нарезал хлеб, зорко следил за тем, чтобы не выложить лишнюю булочку, кубик масла или кусок сахара. Он чуть не крестился убеждая сладкоежек-пансионеров требовавших добавки третьего блюда, что "оно все вышло". Когда порция крема, желе или мусса исчезла со стола на стул задвинутый под стол за подол скатерти, на лице Алексея появлялась тревога.
На его вопрос, куда девалась порция сладкого, следовал хоровой ответ: "Суворов в отпуске и порцию разыграли!". С нескрываемым страданием на лице, буфетчик нес новую добавочную порцию сладкого, которое только что "все вышло".
Чувствуя скрытые насмешки, Алексей не успокаивался. Он торопливо "цокал" своими сапогами с подковками через столовую и вверх по лестнице, в кабинет дежурного воспитателя, где в книге отпусков он не находил имени Суворова в числе отпускных.
За время его отсутствия из столовой, край скатерти поднимался, стул выдвигался и спрятанное сладкое ставилось назад на стол. Вернувшись с победоносным видом, буфетчик неприятно изумлен, но остановить уже "заработанный" розыгрыш порции не в силах.
Старшие пытались "культивировать" Алексея, требуя от него доклада о меню перед началом обеда. На это он, отводя немного в сторону от штанов свои руки-крюки в белых, уже запятнанных соусом, перчатках, покорно рапортовал, переделывая французские слова на свой лад: "Суп с пуррей, (суп-пюрэ), "желя" (желе) и тому подобное.
За его добродушие, искреннюю преданность долгу охраны интересов Пансиона и за вечную тревогу о возможном нарушении их, пансионеры прозвали его:
"Ассейчик, человек Божий".
Дядька Ларион (он же Ларивон), бывший санитар Глуховского Городского госпиталя, главным врачом которого был Дорошенко, получил должность дядьки Старшего Отделения Пансиона и в то же время продолжал свои обязанности лакея Директора.
Воспитанники этого отделения, подозревая Лариона, как доносчика своему барину о вкусах, настроениях и поведении доверенных ему "хлопцев", не очень доверяли ему, хотя и нуждались в нем.
Лысоватый, круглолицый, с карими безбровыми глазами, с редкими усами, низкорослый дядька говорил шевеля толстыми губами – мягко, вкрадчиво, почтительно. Воспитанники любили слушать его рассказы о забавных случаях в Госпитале во время его работы там санитаром и помощником фельдшера. Он рассказывал, как густо был заполнен больничный двор крестьянскими телегами привезшими больных для лечения. Об ужасных запущенных порезах, ранах, нарывах и, как они были еще ужаснее после попыток деревенских знахарей их вылечить.
Естественно большинство вопросов юношей в закрытом воспитательном заведении, так недавно достигших половой зрелости, вращались "вокруг да около" женской анатомии.
Умный старый слуга, знал отлично свои границы, удовлетворяя любопытство молодых слушателей с горящими щеками. Он рассказывал им о женских пациентках больницы, не внося в свое изложение ни сальностей ни намеков на разврат и о том, как было трудно заслужить доверие крестьян к медицинскому персоналу больницы. Он рассказывал, как однажды в приемную комнату больницы, пришла робкая и испуганная молодая крестьянка. Фельдшер был в операционной вместе с доктором. Ларион выпытал у дрожащей девушки, что у нее нарыв на ягодице. После того, как больная покорно нагнулась, задрав свою цветную юбку кверху, Ларион ткнул в чирей пропитанный йодом тампон.
Девушка ахнула, отпрыгнула в сторону со слезами на глазах и отказалась от дальнейшего лечения, заявив, что она не хочет, чтобы ее жгли каленым железом, как ее и предупреждали. Ларион постепенно успокоил ее. Он показал тампон и уверил пациентку, что нигде в комнате нет никакого каленого железа и упросил ее снова обнажить больное место. Наконец, горько плача, девушка снова нагнулась. Как только тампон был прижат к гноящемуся месту, юбка полетела книзу... Спиной к стене, с укором в ее заплаканных глазах, больная даже руки выставила вперед для защиты.
Вошедший в перевязочную доктор, увидев происходящее, приказал крестьянке снять юбку и лечь на стол. С искаженным от испуга лицом, она ринулась через комнату и в миг ее цветная юбка мелькнула в дверях к выходу...
Ее не нашли. Она умолила крестьян спрятать ее в одной из телег. Они ее не выдали.
ДЯДЬКА ДЕНИС
Когда Скурский, раздосадованный своей неудачей в больнице, (См. "Симулянты".) вернулся в здание Пансиона, воспитанники Третьего Отделения все еще были на уроках в Гимназии.
В рекреационном зале дядька Денис полировал паркет. Его голая правая ступня, продетая под ременную скобу на четырехугольной щетке, скользила влево-вправо по паркету в то время как обутая, левая нога, на которой лежал весь вес его качающегося потного тела, ритмично отступала назад. Пройдя таким образом через всю длину зала, он остановился, откинул назад висящие над глазами волосы, вытер пот с лица и стоял, тяжело дыша с полуоткрытым ртом.
– Польку танцуете? – зло сострил расстроенный Скурский.
Денис кисло улыбнулся.
– Трудно околпачить старого доктора, а? – сказал он иронически, все еще отдуваясь от полотерства и провожая взглядом проходящего пансионера. Он слышал утром, как Скурский упрашивал своего воспитателя отправить его в больницу.
– Не Ваше дело! – отозвался заносчиво Скурский, уходя в умывалку. Там он бросил слабительные пилюли в урну и спустил воду.
В углу комнаты, где кафельная печь делала небольшой выступ, была маленькая чугунная дверка к отдушине. Он закурил папиросу, затянулся и выпустил табачный дым в печурку.
Так он стоял покуривая, рассеянно поглядывая то на длинный умывальник с ярко начищенными медными кранами, то на открытый шкафчик разделенный на небольшие квадратные отделения с мылом, зубными щетками и прочими умывальными принадлежностями. Взглянул в окно из которого была видна Десна и маленький буксир тащивший две пузатые баржи.
Вдруг, звуки полотерства прекратились. Хромая на свою голую ступню, вбежал Денис.
– Директор идет... на обзор... помещения... Вы лучше спрячьтесь! – Он с беспокойством на лице махал полотенцем, разгоняя табачный дым в сторону открытых окон.
Скурский бросил папиросу в отдушину и поспешил в спальню, но остановился.
– Зачем мне прятаться? Я был послан в больницу воспитателем, – заявил он спокойно.
– Воспитателем! – повторил язвительно дядька. – Вы отлично знаете, что Ваш воспитатель сделает все, что Вы только ни попросите... Не подводите господина Лаголева... Вы не смогли провести одного доктора, не обманете и другого с Вашим красным, как свекла лицом... Залезайте! – Денис открыл один из пустых гардеробных шкафчиков вдоль задней стены спальни. Скурский протиснулся внутрь. Он слышал, как нога Дениса в ботинке отстукивала шаги в сторону зала, где снова возобновилось шуршание щетки о пол.
Внутри шкафчика было темно и тесно. Скурский вспомнил, как они прятались в гардеробках во Втором Отделении от обязательного посещения гимназической церкви по субботам и воскресеньям. Тогда они были меньше ростом и не было так тесно. К тому же в двери была просверлена дырочка для наблюдений. А если приоткрыть дверь, то щель пропускала достаточно света, чтобы прочесть весь, абсолютно запрещенный, свежий выпуск приключений Ната Пинкертона.
Звуки натирания паркета все еще доносились до Скурского. Очевидно Директор где-то задержался с своим обходом. Тронутый заботливостью Дениса, Скурский перебирал в уме другие достоинства дядьки: Денис помогал своими советами взрослого человека юношам, только что вступившим в половую зрелость и страдающим от влюбленности, неразделенной любви или измены их легкомысленных ветреных избранниц – гимназисток. Большинство советов были грубоваты, но практичны и правдивы. Они свидетельствовали о его достаточном знании психологии женского пола. Но на вопросы пансионеров, почему он до сих пор не женился, его всегдашний ответ был:
"У нас на селе нэма дурных... Булы да уси поженылысь".
Борясь с дремотой в темном шкафчике, Скурский вспомнил, как ему было трудно вставать сегодня утром. Как бы снова переживая свой предутренний сон, он видел себя лежащим на лужайке в имении своего отца на берегу Десны. Среди густой травы гудел мягкий пчелиный хор. Одна из пчел подлетела к лицу Скурского. Ее жужжание, сначала тонкое, постепенно усиливалось и, приобретя металлический оттенок, стало тревожным и наконец, невыносимым. Наполовину проснувшийся, Скурский засунул свою голову под подушку. Это приглушило звук.
"Дежурный дядька звонком будит младших наверху", – промелькнуло в его сонном мозгу. Вдруг резкий звон колокольчика раздался совсем близко и очень громко. "О-оо", – застонал Скурский. "Он тут... у нас... у спальни"...
– Эй-й... там-м... хва-а-тит!
– Бро-осьте!. К чер-р-ту!
– Убирай-тесь.. Ззз-амолчи-и-ите! Дово-о-ольно!
– Вв-о-он отсюда!
Орущий хор сердитых сонных хриплых голосов несся из спальни, хотя их владельцы продолжали оставаться под своими коричневыми одеялами.
Колокольчик перестал звенеть пока свирепые голоса не утихли; затем звон возобновился с удвоенной силой.
"Э-э-э-эй-й-й-и-и!" – Этот крик был долгий, громкий и враждебный. Полдюжины ботинок брякнулись о полуоткрытую дверь спальни.
С заспанным лицом, одной рукой поддерживая спадающие кальсоны, Заржевский ринулся в умывальную комнату. Схватив кружку из мыльного шкафчика и наполнив ее водой, он помчался за дядькой звонившим уже в рекреационном зале. Но хохочущий Денис, ловко увернувшись от брошенной в него воды, легко взбежал наверх.
Сон был прерван... Ворча, зевая, потягиваясь, почесываясь, воспитанники начали одеваться.
– Ему надо сказать прекратить это... Звонить, как сумасшедший.
– Он должен звонить только на лестничной площадке под часами.
– Нахальничает. Думает, если он брат Лариона, директорского лакея, то он может позволять себе вольности.
– Ему бы позвонить по голове этим же самым колокольцем.
Минут через пять, улыбающийся Денис, с стопкой чистых полотенец в одной руке и с пачкой носовых платков в другой, вошел в спальню.
– Ну, обсердились? – отвечает он на хмурые взгляды юношей. – Вы же знаете, что дежурный воспитатель требует От нас разбудить воспитанников вовремя. А трогать руками и трясти вас нам запрещено... Так как же вас? Вот колоколец помогает. – Он стоит улыбаясь и обводит глазами кровати.
– Вот смотрите, – продолжает Денис. – Господин Коломиец все еще спит! – Он берет сложенный носовой платок из пачки и с размаху довольно ловко шлепает им о подушку у самого носа Коломийца. Тот вздрагивает, открывает глаза-щелки.
– Оставь-те ! – крякает он сипло, но спускает ноги и начинает одеваться.
– Вот и другой. Уже четверть восьмого. – Денис идет и вешает чистое полотенце на железный прут в голове кровати, умышленно раскачав немного его в гнезде. Пансионер, до того момента спавший, как убитый с ногами в положении бегущего во весь дух, просыпается, протягивает руку за одеждой аккуратно сложенной на откидной металлической сетке в ногах кровати и тоже начинает одеваться.
– Уж такой упрямый и преданный дядька Денис, – заключает Скурский, еле преодолевая свою дремоту... И словно, как бы по его вызову, Денис открыл дверцу шкафчика.
– Вылезайте, Директора позвали к телефону. Сюда он не придет.– Щурясь от дневного света, Скурский снова пошел к печурке в умывалке возобновить прерванное курение. С наслаждением затягиваясь табачным дымом он лениво обдумывал программу действий на вторую половину дня. Уроки в Мужской и Женской гимназиях окончатся только через час и еще рано идти на "перелет" – сидеть на скамейке в аллее, по которой гимназистки, щебечущие, как ласточки, идут домой с книжками, группами, парами и в одиночку.
Обыкновенно Скурский встречал Наташу и нес ее книги, провожая ее домой. Но этого больше не будет... Не будет с тех пор, как случилось "Это".
Скурский перенесся мыслью к тому весеннему вечеру когда Наташа и он, поехали на велосипедах в Городской сад. Тенистый, полузапущенный, под вековыми деревьями, без освещения, вдали от главных улиц, сад был любимым местом свиданий для Черниговской молодежи.
Как бы витающий здесь дух любвеобильного старика гетмана Мазепы, очаровавшего молодую Марию и теперь покоящегося ( Согласно легенде Мазепа, изменив Петру и сбежав с Карлом, на смертном одре просил своего слугу отвезти его тело на родину. Преданный слуга, якобы выполнил его желание и вернувшись домой в Чернигов, тайно, без надгробной надписи, похоронил Гетмана в парке.) под зелено-серым камнем в средине сада – да чей-то сладкий, сочный баритон пел под мягкий аккомпанемент гитары:
А в старом парке вечерком,
Все пары шепчутся тайком.
Клянется он, молчит она,
И вот идет вол-шебница-а в-есна-а-а.
Все это накалило любовным жаром души и тела молодых влюбленных. Среди запаха ночной весны, в темноте, были слышны приглушенный женский смех, слова уверений, уговоров, шепот слабых протестов...
Скурский прерывал свои долгие поцелуи только краткими словами о его любви к Наташе. Ее дразнящее "неужели" постепенно теряло задор и она смолкла не уклоняясь от его настойчивых, ищущих горячих губ... и рук...
Потом они лежали рядом, молча, глядя в звездное небо в просветах между верхушек тополей.
Наташа склонилась над лицом Скурского и целовала его ниже глаза. Поцелуй был нежный и долгий. Такой же поцелуй она повторила под его другим глазом... Скурский лежал в блаженстве.
Потом он заспешил проводить Наташу домой. Ему нужно было до 11-ти часов сделать подлог: самому подписать на отпускном билете имя Платоновой в семью которой, он был отпущен дежурным воспитателем Пансиона и куда он не попал.
Утром, глядя на себя в зеркало после утреннего умыванья, Скурский заметил два небольших узких кровоподтека под глазами. Вглядываясь ближе, он увидел, что кровоподтеки состояли из ряда кровяных точек. В тревоге от неприятного открытия, он пытался их запудрить зубным порошком, за неимением ничего более подходящего. Порошок забелил кожу, но кровяные точки стали еще заметнее. Он вымыл лицо водой.
На вопросы других, он, отводя глаза в сторону, говорил, что что-то его покусало в парке.
Он еле дождался 3-х часов и помчался "на перелет". В аллее на скамье, уже сидел Тарновский. Взглянув в его лицо, Скурский вздрогнул... Под глазами Тарновского были точно такие же узкие кровоподтеки: на белой коже точки выделялись кровяным пунктиром.
Скурский глядел на Тарновского точно видел его в первый раз.
– Кого... кого... провожаешь – заикнулся он.
– Кого?.. Наташу. Мы сейчас едем с ней на лодке по разливу. В лозе у Красного моста едим бутерброды. – Он показал бумажный мешок. – А потом-потом, – он сверкнул белыми зубами в улыбке, – что бог Гименей пошлет.
Оба, одинаково заклейменные, словно сговорясь, не спросили друг друга о своих синяках под глазами.
Скурский, не в состоянии терпеть дольше присутствие соперника и связанные с этим страдания ревности, повернул в глубину аллеи.
"Так вот почему она так нежно, но так крепко... присосалась... заклеймила. И его тоже... Но когда?" – Все это мелькало у него в голове. Он всегда сомневался в искренности ее любви. Слишком она была хороша собою, чтобы не стать предметом настойчивых притязаний других мужчин. Но он не мог ее оставить, поглощенный чувством полной любви к ней.
"Мои глаза в тебя не влюблены, Они твои пороки видят ясно. Но сердце ни одной твоей вины Не видит и с глазами не согласно".
Чтобы как-нибудь сбросить тяжесть и муку ревности, негодования и злости, он, найдя Дениса в его подвальной комнате, рассказал ему все.
Денис пришивал пуговицы к своему пиджаку. Он, не прерывая своей работы, спокойно выслушал возмущенного семнадцатилетнего любовника. Потом поднял голову и откинулся на спинку стула, расправил свои усы вправо, влево и сказал:
– И чего же Вы на нее завелись и сами прикисли? Хотите указать, что Вы... лучше? А может он, другой, лучше Вас в любви. – Потом подумав: – Вы лучше отнесите ей букет сирени, вон там, – он махнул рукой в сторону забора гимназического сада. – Она махровая, только что распустилась. Поблагодарите ее за усладки и распрощайтесь. Вы увидите, как она ухватит Вас за рукав, не желая расставаться. А насчет печаток под глазами, то может тот другой пострадал еще больше Вас, натерев ссадины на локтях... от усердия, – Денис хохотнул.
После своей исповеди, Скурский повеселел. Он решил последовать совету Дениса. Ведь самая большая победа над женщиной – это уйти от нее. Он слышал это от кого-то. Он прошелся вдоль забора, где свешивалась сирень, но букета не сорвал.
Он решил сказать ей свое "прощай" гордо, без горечи, без сожаления и без букета... Сказать ей сегодня... сейчас. И он заторопился "на перелет".
Он опоздал... Он увидел их спины. Тарновский нес ее книги, раскачиваясь в своей "матросской" походке. Наташа закидывала свой улыбающийся профиль кверху, к его лицу и их локти были плотно прижаты друг к другу.
Бодрое настроение Скурского, внушенное Денисом, "как ветром сдуло".
***
Швейцар Пансиона, Марк (он же Марко), бывший унтер-офицер гвардейского пехотного полка, высокий, крепкого сложения, с круто вздернутым носом, с бородой и усами какого-то неопределенного цвета, был ответственным за порядок в вестибюле, в приемной комнате для посетителей и у вешалки около парадной двери. Он был одет в длинный черный сюртук с двумя рядами медных пуговиц, с синим стоячим воротником. На его груди висели три медали. Так как время отбывания его воинской повинности совпало с самым длинным мирным периодом в России, его медали были, в отличие от медалей за храбрость в бою, одна – в память столетия его полка, другая – в память коронации Николая Второго, а третья – об успешном завершении переписи народонаселения Российского в начале XX века.
Швейцар жил в отдельной комнате около главной лестницы, ведущей на второй этаж Пансиона. На столе, на видном месте, стояла фотография семьи Марко Черевко: Марк на стуле в форме младшего унтер-офицера; по обе стороны его два коротко подстриженных, курносых, веснушчатых сына, 10-ти и 8-ми лет. Старший держит в руке листок отрывного календаря с датой сделанного снимка, а младший смотрит горделиво с серебряным рублем зажатым между пальцами, чуть выставленной руки. Позади Марко, положив одну руку на его плечо, стоит скуластая, рослая женщина, его жена.
В эту же комнату почтальон приносил ежедневную почту. К этому времени, если оно совпадало с перерывом в занятиях, сбегались пансионеры ожидавшие вестей из дома.
– Марко, есть ли мне письмо? – спрашивал какой-нибудь из младших, скучающих по дому.
– Нет! Пишуть! – чеканил Марко.
– Как? – У мальца глаза становятся шире. – Пишут?
– Да, да, как раз сидят и пишуть... Как только напишуть, сразу же на почту и будуть, вместе с другими, спрашивать меня.
У маленького пансионера на лице растерянность:
– Почему Вас? Ведь письмо мне.
– На почте все только и спрашивают, – он с серьезным лицом, но с огоньком юмора в глазах четко отбивает каблуком о паркет, повторяя в такт: – марку, марку, марку.
Мальчуган весело смеется, а Марк, довольный своей шуткой, покровительственно улыбается и важно заложив руки за спину вышагивает вестибюль. Но у младших воспитанников бывал и на их улице праздник, день когда они подсмеивались над швейцаром.
В первые годы ХХ-го века, в таких небольших губернских городах, как Чернигов (30 тысяч населения), городская телефонная сеть была мало развита. Ответа от перегруженной работой барышни-телефонистки приходилось ждать долго, бесконечно крутя ручку для вызова. Чтобы звонок не звенел резко в комнате, приходилось молоточек придерживать левой рукой. Иногда, по каким-то неизвестным причинам, эта рука получала электрический ток и судорожно отдергивалась. В разговоре слуховая трубка трещала, голоса теряли свой тембр и звучали каким-то кваканьем.
Когда звонил единственный в Пансионе телефон, отвечать должен был швейцар. Очевидно у Марко были какие-то затруднения в разговорах по телефону потому, что всякий раз как он шел в приемную комнату отвечать на телефонный звонок, лицо его принимало определенно встревоженный вид.
Младшие пансионеры собирались у двери приемной слушать, как Марко "разворачивается" по телефону.
Сначала слышится его быстрое "Алко, альо, альо!" Потом уже попроще, "слыште... слыште, господин ветернар, дирехтурская курова не может упражняться".
Ветеринар отвечает довольно долго. Марко иногда вставляет, "Да, да... як пробка... брюхо... брюхо полное". Наконец Марко, с бисером пота на носу и на лбу, выходит из приемной.
– Марк, корова не может испражняться, а не упражняться, – поправляет его один из хихикающих юнцов.
– Н-ну, я же-ж сказаув ни можить упражняться, – упрямо повторяет, с побитым видом Марко, не уловивший разницы в глаголах. По вечерам, отбыв свои обязанности, Марк подкрутив усы и расправив плечи, шел через площадь в сторону города, крупным гвардейским шагом, как он учил молодых рекрутов в полку.
Старый служитель, дядька Первого Отделения Игнат, считавший, что его обошли наняв Марка швейцаром Пансиона, говорил:
– Етот кобель Черевко заховал жену у селе, а кажный вечор ходить к своей крале-удове. Думаеть, шо вона отдасть ему свою бакалею.
Воспитанники 2-го Отделения любили своего дядьку Василия за его добродушие, веселость и занимательные рассказы на разные темы.
Начищая 50 пар пансионерских ботинок на лестничной площадке под часами, на ночном дежурстве, он, иногда, должен был прекращать свою работу, чтобы участвовать в охранении "луников", как он называл лунатиков, ночные гастроли болезненно-впечатлительных младших пансионеров беспокоили Дорошенко.
Суворов, церковный староста гимназической церкви, очень религиозный юноша, часто отбивал поклоны в полночь перед иконой в углу большого зала. После чего спокойно возвращался в свою постель.
Корицкий, с полузакрытыми глазами и выставленными вперед руками, шел к наружной двери во двор, освещенный луной. Василий успевал забегать вперед и замыкать дверь. Пригара, утомленный вечерним приготовлением уроков, проникал в классную комнату глубокой ночью раскрывал книгу и, уткнувшись в нее щекой, мирно спал.
Все они – трое и некоторые другие немного смущенные своими ночными странствиями – пытались излечиться от них; они расстилали мокрые мохнатые полотенца на полу у своих кроватей. Ступив на них голой ступней ночью, сразу же приходили в себя и заваливались спокойно спать до утреннего звонка.
Василия неоднократно видели где-нибудь за углом Пансионского здания. Закинув голову к небу, он осушал "мерзавчика", издали походившего на стеклянную трубку. Поэтому он и получил прозвище "астронома". Этой его слабостью изредка пользовались ребята 2-го Отделения для потехи над их дядькой. Один из них, держа в одной руке пустую водочную бутылку, предлагал Василию полный стакан бесцветной жидкости выпить за здоровье Отделения. Расчувствовавшийся дядька, с мигающими ресницами замаслянившихся глаз, проникновенным голосом возглашал:
– Паничики, за усех вас. Дай Боже шоб усе было гоже, а що нэ гоже – нэ дай Боже. – Он пил из стакана и тут же выплевывал на сторону жидкость оказавшуюся чистой водой. Добродушный Василий смеялся сам вместе с довольными мальцами по своей "телячьей молодости" малоответственными за грубоватую шутку. Василий был трудоспособен и старался всем угодить. Он охотно делал постели мальцам-ленивцам, хотя пансионеры обязаны были сами пристегивать на пуговицы верхние простыни к одеялам, заправляя свои постели, согласно правилам Пансиона.
В Пансионе, табак и алкоголь были смертным грехом. Поэтому-то дядька Василий, "астроном", не смог долго удержать свое место.
В то время, как воспитанники Дворянского Пансиона были обуты, одеты и накормлены гораздо лучше их сверстников на стороне, свое образование они получали наряду с другими учениками в Гимназии.
В половине девятого утра, большой зал Гимназии заполнялся гимназистами для утренней молитвы. Входил священник и Директор. Регент давал знак и пели все. Звуковая волна хора из пятисот голосов, заполняла не только зал и коридоры, но и разносилась далеки вдоль улицы, особенно когда юноши последних трех классов, с установившимися голосами, щеголяли друг перед другом мощью своих басов и заканчивая "Спаси Господи люди Твоя", "трубили" во всю мочь.
После молитвы ученики расходились по своим классам в двухэтажной старушке Гимназии, построенной до нашествия Наполеона, напротив действительно древнего Черниговского Кафедрального собора.
Старшие шли с серьезными, озабоченными лицами, взвешивая в уме свою подготовленность к возможным вызовам преподавателями для проверки и оценки их знаний. Младшие разбегались по классам, по дороге задирая маленьких пансионеров, дергая их за хвосты белых парусиновых косовороток. Дразнили их складывая губы дудочкой:
– У-у порося! У-у п-орося, купила баба пидсвин-ка. – Или вместе с обижаемыми окружали маленького сына Губернатора и повторяли хором, мстя за Гаврюшку: (После успешного приема Царя в 1911 г. в Чернигове, Губернатор действительно получил пост Министра Внутренних дел.)