Текст книги "След грифона"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Глава 13. Бывший
1941 год. Май. Томск
Весной 1941 года в Сибири необычайно сильно цвела черемуха. Даже в городе ее запах чувствовался повсюду. Бывший беззаботный молодой человек, бывший лихой драгун Первой мировой, бывший офицер сначала царской, а затем колчаковской армии, а ныне освобожденный из лагеря, вчерашний зэк, Александр Александрович Соткин медленно шел берегом Белого озера.
Нужно было как-то убить остаток дня. С лагерной справкой об освобождении в кармане ходить по Томску ему не хотелось. Прямо от озера начиналась улица Белая, название которой дала когда-то вытекавшая из озера речка под тем же названием. Там, в конце этой улицы, за высоким забором находились два трехэтажных купеческой постройки особняка. Но идти туда следовало вечером, а еще лучше ночью. Соткин вышел на Соляную площадь и отправился к чайной, находившейся на прилегающей улице. Взгляд его невольно скользнул вверх, где на фронтоне большого здания красного кирпича над входом красовалась статуя богини возмездия Немезиды. До революции здесь находился Окружной суд, а после революции здание принадлежало ВЧК.
Сейчас на крыше рядом со статуей находился молодой человек в форме сотрудника НКВД, который безуспешно пытался вырвать из руки богини возмездия металлические весы. Во второй руке Немезида сжимала занесенный к небу обнаженный меч. Соткин, наблюдавший снизу за происходящим, по-детски пожелал, чтобы богиня, вдруг ожив, со всего размаху врезала своим мечом по башке зарвавшемуся стражу революционной законности. Промучившись с полчаса с весами, чекист все же их оторвал и под смех стоявших внизу троих своих товарищей бросил этот лишний, по их мнению, атрибут правосудия на мостовую. Теперь крылатая богиня застыла над зданием с пустым, крепко сжатым кулаком левой руки, точно грозящим кому-то, и с мечом, занесенным для карающего удара, в руке правой.
Точно опасаясь выдать взглядом свои мысли, Соткин поглядел в другую сторону. Взгляд попал на цифры над парадным подъездом недавно построенного здания мукомольного института – 1937 год. Нет, от контрреволюционных мыслей ему сегодня трудно уйти, решил про себя Александр Александрович и быстро зашагал прочь.
Подобных мыслей стало бы еще больше, знай он, что на постройку здания института пошли кирпичи, оставшиеся от взорванного Троицкого кафедрального собора, когда-то знаменитого на всю Сибирь из-за абсолютной схожести с московским храмом Христа Спасителя.
Он зашел в чайную. Из-за буфетной стойки на него с интересом обратила свой взгляд средних лет буфетчица.
– Покушать? – то ли спросила, то ли предложила она.
– Я бы, красавица, и выпить не отказался, – улыбаясь, сказал он.
Если после Гражданской войны он с трудом избавлялся от военной выправки и уверенно-независимой манеры держаться, то теперь, в очередной раз выходя на свободу, он также с трудом отвыкал от уголовной манеры разговаривать и держаться особым настороженно-угрожающим образом. Женщина безошибочно почувствовала в нем недавнего заключенного. И заключенного не политического. Нагловатый и уверенный аполитичный взгляд посетителя отвергал всякие мысли о контрреволюции. Статная, высокая, широкоплечая фигура незнакомца говорила о силе и уверенности. Седые виски и четкие глубокие морщины на лице за несколько секунд рассказали женщине и о непростой жизни этого мужчины, и о сильной воле, и о жестком характере, а также об уме, который нельзя было скрыть в его серых глазах.
Как не раз бывало в России во время и после войны, теперь в мирные, казалось бы, дни женщин было несоизмеримо больше, чем мужчин. Война и была. Только мужчин убивали не на поле боя. Расстреливали их после скоротечных судов, гноили в лагерях, ломали им хребты на лесоповалах и увозили умирать голодной смертью туда, куда по своей воле человек никогда не поехал бы.
Сорокапятилетний, далеко не красавец, но крепкий и, по всем приметам, отличающийся хорошим здоровьем Соткин показался буфетчице воплощением мужской красоты и надежности. Не то что ее нынешний хахаль Лугинецкий, которого она давно отшила бы, не работай он в милиции! Тепло, начавшее копиться внизу живота у женщины, стало сладостной болью от одной только мысли о возможной близости с этим незнакомцем. Соткин, за четыре последних года тюремной отсидки истосковавшийся по женскому теплу, также невольно всем своим существом ощутил, что женщина уже сегодня может стать его любовницей. Но, опытный конспиратор, он сразу же сообразил, что на месте буфетчицы в таком заведении не может находиться человек, не связанный с органами или милицией.
Он выпил водки, прямо не отходя от стойки, и, поедая бутерброды с сыром, улыбаясь с видом знатока, как цыган лошадь, рассматривал женщину, чем буквально вогнал ее в краску. Посетителей в чайной почти не было. Наконец, съев последний бутерброд и аккуратно вытирая бумажной салфеткой рот, он многозначительно проговорил:
– Вот так и подмывает спросить. До какого часу вы работаете?
– Так и спросите, – подавшись к нему налитой зрелой грудью, произнесла женщина.
– Сдается мне, что такую красавицу, как вы, не могут не встречать после работы.
«Черт кудрявый, – с досадой думала женщина. – Все нутро переворачивает!» Точно знает, что к вечеру сюда, чтоб проводить ее домой, припрется Лугинецкий, будь он неладен. И затем поплетется к ней на квартиру. И потом в постели будет жаться к ней и тыкаться, как телок, в плечи и груди своей прыщавой рожей. И, наконец, войдет в нее. И в конце концов затихнет на ней. Так и не дав ей всей полноты самой обычной женской радости. А то и того хуже. Заголит прямо вот здесь, у буфетной стойки, и, как кабель сучку, оприходует в полминуты, да еще и скажет: «Мне на дежурство сегодня. Извиняй». «Вот такие, как Лугинецкий, пальцем деланные, и изничтожили почти всех нормальных мужиков!» – злилась она.
– Если хочешь со мной серьезно повстречаться, то приходи завтра часам к восьми сюда, – глядя ему в глаза, до краев наполненная желанием, вполголоса произнесла она.
– Приду, – так же глядя ей в глаза, произнес он. – Если не сами ноги, то все другое к тебе точно притащит. Как зовут-то тебя, красавица?
– Надеждой зовут, – широко улыбнувшись, представилась женщина. – А тебя как прозывают?
– При встрече на ушко тебе скажу, если ждать будешь.
– Буду. Как жениха, ждать буду, – сказала она и отвернулась. – Ступай, – добавила через плечо. – Не то с греха от тебя умрешь.
Соткин теперь увидел ее со спины. Вид стройной женской фигуры заставил сглотнуть скопившуюся в горле слюну. Ничего больше не говоря, он вышел из чайной, оставив на алюминиевой тарелочке, привинченной к стойке, мелочь сдачи. Женщина проводила его статную фигуру взглядом и стала думать, что нужно сегодня что-то придумать для Лугинецкого. Она мысленно была уже в завтрашнем вечере. Только бы пришел, не обманул ее новый знакомый. А что наврать Лугинецкому, как на завтра избавиться от него и о том, куда ей вести своего нового приятеля, имени которого она не знала, она пока и не думала. Она поняла, что при таком сильном желании встречи она все решит и преодолеет.
Выйдя из чайной, он еще раз взглянул на изуродованную статую крылатой Немезиды с кулаком и мечом и свернул в одну из улочек. Нашел знакомый магазинчик. Купил бутылку водки и небольшого вяленого подлещика. Сунув поллитровку во внутренний карман пиджака, а подлещика в карман широких брюк, опять проходя мимо чайной, подумал о буфетчице. Не эту женщину он хотел бы сегодня видеть, но та, которая все утро и весь сегодняшний день занимала его мысли, при всей географической близости была далека и недоступна. «Об Алине лучше не думать», – решил он.
Он прошел мимо макушинского Дома науки. За тридцать лет существования этого дома чего только в нем не находилось! Науку в нем, представленную женскими курсами, сменили военнопленные чехи, затем отделение Академии Генерального штаба, потом снова казармы, уже красных солдат-интернационалистов. Сейчас в нем был какой-то техникум. А в скверике рядом нашел свой последний приют сам Петр Макушин – книгоиздатель и просветитель, главный строитель Дома науки. Соткин через Суровцева был знаком со стариком, на чьей надгробной плите высечены слова: «Ни одного неграмотного». Креста на могиле не было. На некоем подобии фонарного столба сейчас горела тусклая лампочка. «Хрен-то с таким светом нашу неграмотность осветишь», – подумал Соткин.
Не останавливаясь, он прошел мимо могилы. Путь его лежал к другим, многочисленным покойникам. Остаток дня он собирался пересидеть на кладбище, посчитав его самым спокойным местом в городе. Кладбище было неподалеку. Миновав многочисленные разграбленные купеческие семейные склепы и могилы с тяжелыми надгробиями, он нашел скромную мещанскую могилку со столиком. Поставил на столик бутылку, расстелил газету, положил на нее подлещика.
– Стаканчик не нужно? – услышал он вкрадчивый голос за спиной.
Обернувшись на голос, он увидел старуху с испитым морщинистым лицом и с маленькими хищными глазами, впившуюся своим цепким взглядом в поллитровку. Крестясь, женщина приблизилась:
– Матушку пришел навестить, соколик?
Соткин бросил взгляд на дату смерти на деревянном крестике.
– Бабушку, – не моргнув глазом соврал он. – Помяни со мной рабу Божью.
– Пелагеюшку, – подсказала старушка.
«Принес тебя черт на мою голову», – подумал Соткин. Он взял из руки старушки стеклянную семидесятиграммовую стопку. Посмотрел на дно.
– Чистенькая, соколик. Чистенькая стопочка. А водочка, она еще больше очистит. Водочка, она сладенькая при всей горечи своей. Ты налей, не поскупись. А я уж отойду потом, помолюсь за бабушку твою. Я покойницу-то знала. Хорошая тетушка была. Смиренной покойница была, упокой Господи душу ее кроткую!
Нужно отдать должное этой старушке. Надоедать своим присутствием Соткину она все же не собиралась. Не поморщившись, она выпила стопку водки, закусила ее одной из двух карамелек, вынутых ею из небольшой наплечной сумы. Другую карамельку положила на столик рядом с рыбой. Угостила.
– Ну вот и хорошо, вот так-то оно и ладненько. Спасибо, соколик, что не пожадничал водочки. А я уж помолюсь. А стопочку и бутылочку ты уж вот тут у могилки оставь. Я не сегодня, так завтра утречком заберу, – проговорила она и исчезла, точно растворилась среди заросших деревьями могил.
Соткин выпил водки, зажевал ломтиком рыбы. Закурил папиросу. В который раз за последние годы стал размышлять: «Как жить дальше? Казалось бы, чего проще? Живи себе да живи! Ан нет. Простой жизни никак не получается. Умереть просто – это пожалуйста. Это в любой день и в любой час». В который раз он пытался определить тот день в своей жизни, который оказался решающим во всей его судьбе. Все же, наверное, это было его офицерство. Прав был его фронтовой друг Георгий Жуков...
Во время Брусиловского прорыва, в 1916 году, Мирк-Суровцев завел с ними речь о поступлении в военное училище, куда он рекомендовал поступать Жукову и Соткину. Три класса церковно-приходской школы с похвальным листом по окончании и полный курс городского училища у Жукова, а также полный курс реального училища у Соткина делали их потенциальными курсантами офицерских курсов или военного училища. Соткин уже дал свое согласие на учебу. Жуков же не сказал ни «да» ни «нет», но в разговоре с Соткиным не преминул заметить:
– Серьезно учить, один черт, не будут! А выйдем в офицеры, так и от солдат оторвемся, и в офицерский круг не войдем. Я так не хочу. Потом, говорят, училище сейчас вроде нашей учебной команды, только что погоны юнкерские. А попадется какой-нибудь дятел вроде нашего Бородавко?
Младший унтер-офицер Бородавко был первым командиром у приятелей. Еще до учебной команды в городе Изюм. Он буквально преследовал и Жукова и Соткина как «грамотеев» и «слишком умных». Мало того что они не вылезали у него из нарядов, так и под шашкой стояли почти ежедневно, и унтерского кулака тоже отведали. Зубы выбивать было у Бородавко любимым занятием, что он и пытался проделать с обоими новобранцами. Кончилось это для Бородавко плачевно. Он недооценил «грамотеев», полагая, что «слишком умные» не смогут постоять за себя. Соткин с Жуковым подкараулили Бородавко в темном углу и устроили ему «темную», набросив на голову обидчика лошадиную попону и избив его до полусмерти. Возьмись начальство серьезно расследовать это происшествие, и пошли бы приятели под военно-полевой суд. Но «слишком умные» предполагали, что начальство не захочет раздувать дело. Так оно и получилось. Избитого и посрамленного Бородавко перевели в другой эскадрон.
От солдат оторвался, а в настоящие офицеры все равно не вышел, продолжал размышлять Александр Александрович. Да и какой он офицер. Вот Мирк – офицер. Его хоть в нищего переодень – все равно их благородие из каждого грязного рукава торчать будет. Хотя Мирк-Суровцев тоже, если ему приспичит, и нищим прикинуться может. Ему, Соткину, не составило большого труда перекинуться в солдатское обличье. А их благородий стреляли сразу после Гражданской сотнями тысяч из-за того только, что развернутые офицерские плечи и осанку было за версту видно, что бы они с собой ни делали и во что бы ни рядились. Оно и понятно: кадетский корпус, военное училище да еще и академия. Все время в мундире да в строю. Вот и могли поставить на погон наполовину наполненный водой или водкой стакан и пройтись с ним на плече как ни в чем не бывало. Нынешние командиры все равно не такие. Взять того же Жукова!
Два года назад Соткин долго рассматривал в газете портрет своего бывшего товарища. Вроде все при нем, но все равно чувствуется солдатский корень. Может, потому и цел до сих пор. Но как он, Жуков, был прав, когда отговаривал его не идти в офицеры! Из-за своего треклятого офицерства он оказался у белых, что, в сущности, было недоразумением. Но как это считать недоразумением, если до этого несколько раз его чуть не убили красные? Вся Гражданская война оказалась сплошной борьбой за существование. Или ты, или тебя! А потом, что было делать после Гражданской войны?!
Он вспоминал, как голодные офицеры рыскали по тайге в окрестностях Томска. Как не раз и не два он чудом вырывался из чекистских засад, как затравленным волком прятался в таежных чащобах. Спасло его, как теперь он понимал, только то, что свела судьба с настоящими уголовниками. Таких же уголовников было полно в чекистских рядах в первые годы революции и после Гражданской войны. Потом уже сами большевики расстреливали их без счета. И это правильно. Потому как чекисты грабили и убивали так, как во время самой Гражданской войны не убивал и не грабил никто. До чего дошли? Троцкий добился того, что ЧК забирала в личное пользование до десяти процентов конфискованного добра, включая золото и ценности. Наличие этих ценностей и золота у кого-нибудь автоматически делало его жертвой и «враждебным элементом». И ведь не судили даже. Просто расстреливали как потенциального врага, уничтожая не преступников, а свидетелей собственных преступлений. А золотишко текло себе в шкатулочки и сундуки новых бар. Пока и им не размозжили головы ленинцы и сталинцы новых призывов.
Уголовный мир Российской империи также переживал революцию. Тюремный и каторжный институт бродяг уходил в прошлое еще до революции. Тогда уже стал формироваться институт воров в законе. Но даже видимость былого равновесия между законом и преступниками была сметена сразу же после семнадцатого года. В хаосе революционных лет сформировался бандитизм. Оружия не было только у ленивого. Вооружались уголовники, вооружались городские и сельские жители. Вооруженными возвращались с фронта солдаты. Крупные банды вырастали в партизанские отряды. Отряды самообороны перерождались в банды. Банды становились воинскими подразделениями и даже армиями. Черт сломал бы рога, разбираясь, кто против кого вооружается и кто против кого воюет. Каждый норовил подобрать свою, подходящую только для него политическую, а то и национальную вывеску. Так же часто готов был ее не раздумывая сменить на вывеску другую. Общим же было то, что все за редким исключением грабили и убивали людей безоружных. Разве только батька Махно под угрозой расправы не давал грабить крестьян. Да и то потому, наверное, что в стране еще было кого грабить, кроме них.
В первые годы после Гражданской войны уголовный мир стал откатываться на старые, выверенные столетиями позиции. Эти первые почувствовали и поняли, что новая власть церемониться не будет. Существовать в пространстве бандитизма можно было только во время войны. Соткин от души посмеялся и восхищенно вспомнил комбрига Григория Котовского. Одесских налетчиков – головную боль царского правительства на протяжении без малого пятнадцати лет – Котовский ликвидировал в 1919 году всего за три дня. Возникшие как отряды местечковой самообороны, эти отряды со временем превратились в огромное преступное сообщество. Царские чиновники глазом не успели моргнуть, как вооруженные молодые люди азартно заиграли на Одесской бирже и сладострастно обнялись с банковским капиталом. И все попытки разоружить их натыкались на неизменное увещевание либеральной прессы: «Люди боятся погромов». Вот на погромах и подловил их Котовский. В город рвались петлюровцы. Впервые не мифический, а реальный погром угрожал Одессе. Порядком навредив своей революционной репутации сотрудничеством с белогвардейцами и Антантой, налетчики были вынуждены оставить дорогую их сердцу патрульную службу на улицах города и, сбитые в полк полного состава, под звуки скрипок еврейских оркестров были отправлены на фронт. Не получив подкрепления, обещанного Котовским, не выдержав боя с настоящими фронтовиками, уцелевшие бандиты бежали. После короткого революционного суда оставшиеся в живых были расстреляны как предатели, трусы и дезертиры вместе с некоронованным королем Одессы Мишкой Винницким, более известным как Мишка Япончик. Даром что хозяин Одессы до последней минуты уверял своих судей в преданности революции и в искренней дружбе с Григорием Ивановичем Котовским. Григорий Иванович, наверное, впервые за многие годы в те дни вспомнил, что он дворянин, точнее шляхтич, и избавился от Япончика как от неприятного воспоминания из своей буйной молодости.
Этот случай на юге России многое объяснял Соткину в событиях после Гражданской войны. Он, как никакой другой пример, давал ключ к пониманию действий большевиков. Логика Котовского была логикой и Сталина. Потому-то Сталин и стал избавляться от таких соратников, как Котовский, как тот когда-то от Япончика. Сталин не собирался терпеть выкрутасы Троцкого или Котовского, у которого в бригаде солдаты на обращение к ним как красноармейцам жестко поправляли говорившего: «Мы не красноармейцы. Мы котовцы». В местах расположения особой бригады Котовского быстро образовывалась своя, милитаризированная республика, со своим законом, со своим правительством, со своими Министерствами обороны и иностранных дел. Эдакая самопровозглашенная Котовия. Также в то время, трудно теперь поверить, было немало коммунистов, с гордостью заявлявших, что они «троцкисты». А еще раньше стало позорным прежде гордое звание «махновец». А ведь какая сила была! У большевиков правды не найдешь, но по всему видать, что численность войска батьки Махно была никак не меньше шестидесяти тысяч штыков и сабель. По данным самих махновцев, шестьдесят восемь тысяч. Это уже никак не банда. Чтоб управлять таким количеством вооруженных людей, и идея нужна, и дисциплина требуется.
Был бандитизм и белогвардейский. Бандитизм, насквозь пронизанный отчаянием и злобой, горечью сокрушительного поражения в войне. Но этот хорошо обученный военному делу бандитизм был обречен. Если уголовники быстро сумели наладить преступную инфраструктуру с конспиративными квартирами – «малинами», с отлаженной еще с дореволюционных времен скупкой краденого, то бывшим офицерам лежал путь до ближайшей расстрельной стенки. Если уголовные умудрялись без труда сменить документы и при желании надежно спрятаться, то белым офицерам деться было некуда. Сама принадлежность к военной касте становилась смертным приговором. Каторжный и тюремный опыт большевиков подсказал им, что уголовный элемент по-прежнему враждебен элементам политическим. «Уголовник неминуемо должен будет признать силу власти, а потому обязательно станет ее союзником против контрреволюции», – рассудили коммунистические руководители. Так оно и получилось. Уголовный мир открестился от политики и стал всеми средствами избавляться от опасных конкурентов из числа бывших военных. Не брезговали и прямыми доносами, где дело касалось «контры».
Соткин снова выпил водки и снова закурил. Весенний вечер мая 1941 года выдался необычайно теплым. Соткину нужно было переждать еще часа два до темноты. Он мог бы еще днем уйти по надежному адресу в район Черемошников, но ему не хотелось общаться с уголовниками. Светиться на воровской «малине» он пока не хотел. Хотелось видеть нормальных людей и слышать нормальную речь. За последние четыре года блатных речей он наслушался вдоволь.
Тайна, которую больше двадцати лет он хранил в своей душе, опять начинала его терзать и мучить. В любое другое время он мог бы считаться богатым человеком. Два пуда золота, которыми он мог распоряжаться, лежали в надежных местах, разделенные на три равные части. Но какой с них толк в этой стране и в это время! Даже пропить и прокутить их здесь нельзя, если не хочешь быть тут же арестованным и расстрелянным. Да не сразу расстрелянным, а после пыток и мучений. И назначение этого, вроде как его личного, золота было особое. Оно предназначалось только для того, чтобы в случае необходимости защитить еще большую часть золотого запаса Российской империи, который вот уже двадцать с лишним лет ищут и не могут найти большевики. Знали генералы Степанов и Суровцев, кому можно доверить такую тайну. Взять хотя бы его, бывшего капитана Соткина. Будь он не крестьянского происхождения, а дворянского, да поднимись к чину капитана не через звание рядового драгуна и унтер-офицерские лычки, а напрямую, через военное училище! Может быть, тогда он бы и попытался взять свое золото и драпануть с ним за кордон. Нет, понимали и Степанов и Суровцев, что Соткин не убежит. Простой русский человек по своей воле за границу не поедет. Знали они и то, что у него, Соткина, хватит ума понять, что распорядиться таким количеством золота – дело совсем не простое. А сохранить его, однажды показав кому-либо, просто невозможно.
Теперь, спустя годы, ему было ясно, что и он, и Суровцев только потому и выжили, что не питали никаких надежд на пощаду со стороны большевиков. Они уже поняли, что бороться с властью не смогут, но и жить по законам, написанным этой властью, будут только до того предела, который определят себе сами. И им, надо признать, до сих пор это удавалось.
* * *
Быстро темнело. Водка была почти допита. Стали донимать появившиеся под вечер комары. Едва тронутого подлещика он завернул в газету и вставил в развилку цветущей черемухи, чтоб до него не добрались бродячие собаки. Завтра утром старуха нищенка поблагодарит его в своих молитвах и за рыбу, и за несколько глотков водки, оставленной в бутылке.
Проходя обратной дорогой около Дома науки, он подошел к могиле Макушина. Постоял в тени деревьев при свете могильного фонаря. Перекрестился.
Вспомнилась первая его встреча со стариком. Было это весной 1920 года на квартире у тетушек Суровцева, куда они пришли после того, как тайно уничтожили штабные документы армии генерала Пепеляева. В городе хозяйничали красные. Несколькими днями раньше томские чекисты без суда и следствия расстреляли Александра Васильевича Адрианова, часто бывавшего в этом доме. Оппозиционные взгляды редактора «Сибирской жизни» Адрианова не нравились ни царскому, ни колчаковскому правительству. Не пришлись они по вкусу и большевикам. И вот уже все здание типографии Сибирского товарищества печатников по переулку Ямскому, 9, которое «Сибирская жизнь» делила с газетой «Знамя революции», теперь целиком принадлежит последней. Как разросшийся кукушонок, большевистский печатный орган с главным редактором, бывшим ссыльным большевиком Вегманом, выпихнул из родного гнезда прежнего хозяина.
Семидесятишестилетний Макушин беззвучно плакал в тот вечер. Новая власть обошлась с ведущим сибирским издателем, по ее мнению, более чем гуманно. Она, власть, национализировала четыреста тысяч его состояния, чтобы не относить его к буржуям, реквизировала четырнадцать тысяч томов книг, ему принадлежащих, и растолкала их в руки «освобожденного народа». Новому строю стали принадлежать все открытые просветителем библиотеки и магазины, в одном из которых в знак уважения его заслуг в области просвещения ему позволили работать продавцом.
Подойдя к чайной, Соткин увидел лучи света, проникавшие из-за закрытых оконных ставней. Он не успел ничего подумать, как свет погас. На крыльцо вышли небольшого роста мужчина в форме милиционера и буфетчица. Соткин рванулся под тень деревьев. Было слышно, как женщина закрывает двери.
– Посвети, – попросила она милиционера.
Чиркнула спичка. Тяжелый амбарный замок защелкнулся на массивном кованом затворе.
– Провожать не будешь? – спросила женщина.
– Поди, уж сама дойдешь, – ответил мужской голос. – Какая-то ты бешеная сегодня.
– Завтра придешь?
– Завтра картошку едем всем управлением сажать. Послезавтра приду. Если что срочное будет, то звони в управление, – сказал он и пошел прочь.
Женщина посмотрела ему вслед и пошла в противоположную сторону.
Соткин отметил, что милиционер был при оружии. Опасная бритва в красивом костяном футляре напомнила ему о себе своей легкой тяжестью во внутреннем кармане пиджака. Потребуйся Соткину оружие, и лежать бы этому «гражданину начальнику» с перерезанным горлом на берегу Белого озера. Но оружие он мог найти и без убийства. Милицейский «наган» не стоил того, чтобы по всему городу прокатился ментовский шмон. «А эта-то, сучка, какова!» – продолжал думать Соткин. Все обстоит так, как он и предположил с первого взгляда на нее. Но хороша, черт бы ее побрал! И ведь точно завтрашний вечер освободила для встречи. Уже с ним – Соткиным. Продолжать знакомство с женщиной он не собирался. Теперь, после увиденного, тем более. Но мужское самолюбие было приятно тронуто. И о нем самом, и о своей встрече с ним женщина своему хахалю явно не сказала.
* * *
Через пятнадцать минут лай собак встревожил обитателей нескольких домов в конце улицы Белой. Из кованой двери в нижнем кирпичном этаже трехэтажного дома, сплошь украшенного деревянной резьбой, вышел пожилой человек с керосиновым фонарем в руке. С характерным татарским акцентом он стал успокаивать рвущихся с цепей собак:
– Што шумим? Кошк ругам?
Мощные рывки двух псов были направлены к небольшому сарайчику, на крыше которого, точно он и в самом деле кот, настороженно, выгнув спину, на корточках сидел Соткин.
– Эй, бабай лысый, может быть, лестницу подашь?
– Сашка, шайтан, – изумленно произнес татарин. – Ай-ай! Все скашь как козла!
– Сам ты старый козел! Ты, Ахмат, быстрее пошевеливайся, – вполголоса продолжал Соткин. – Всю улицу переполошим.
Почти беззубым ртом произнося себе под нос какие-то фразы на татарском языке, Ахмат приставил к сараю лестницу. Достаточно легко оттащив в сторону двух огромных псов, словно они мелкие дворняжки, он подождал, когда Соткин спустится вниз и проскользнет внутрь здания. Оглядевшись кругом, он также исчез за железной дверью. Собаки еще пару раз гавкнули, точно подали команду соседским псам. И сразу наступила прежняя тишина.
– Ты стареть мало-мало собираешься? – улыбаясь, спрашивал хозяин неожиданного гостя. – Башка седой вижу. Глаз дурной вижу. Лет не вижу.
– А ума-то! Ума-то сколько, – нараспев подхватил Соткин.
– Не вижу, – сказал, как отрезал, хозяин. – На руках тягаться бушь? – спросил он, засучивая рукав халата.
– Да ну тебя к черту, – рассмеялся Соткин и обнял старика.
Неожиданно старик легко оторвал своего гостя от пола и на вытянутых руках поднял над головой. Выяснилось, что не такой уж он и старик.
– Силу вишь?
– Иди ты на хрен со своей силой, – отмахнулся Соткин. – Я так тоже могу. Поставь на место.
– На руках тягаться бушь? – не унимался старик.
– Ну давай, давай, я тебя сейчас уделаю.
Ахмат расчистил стол, сел напротив Соткина. Мгновение – и оба крепко схватили друг друга за кисти рук. Они стали как каменные. Даже легкого дрожания нельзя было заметить. Дышали оба ровно. Со стороны могло показаться, что никакой борьбы между ними нет. Ахмат с удивлением посмотрел на Соткина. На секунду его рука чуть сдвинула руку Соткина. Последовал такой же короткий ответный взгляд на своего соперника, и снова руки замерли в прежнем положении. Они одновременно ослабили кисти и, отпустив друг друга, разулыбались.
– Теперь сила. Раньше не был. Теперь есть, – сказал Ахмат.
– А тебе пора на печи лежать да попердывать, а не на руках с молодежью тягаться.
Было видно, что они оба рады встрече. За столь своеобразной манерой общаться скрывалась давняя привязанность и уважение друг к другу. Мастер во всяких силовых штучках, много лет назад Ахмат взялся научать этим хитростям Соткина. Когда Суровцев также попытался примкнуть к занятиям, Ахмат неучтиво ему заметил, что способностей к этому у того нет. По крайней мере таких способностей, как у Соткина.
«Твоя сила – другой сила. Такую искать бушь – свою настоящую забудь помнить», – сказал Ахмат Суровцеву и продолжал передавать Соткину свои умения и знания.
Благодаря этим знаниям и навыкам и стал Соткин тем, кем стал. Силу уважают везде. Сильного и умного еще и боятся. А если сильный и умный не бахвалится своим умом и силой и всегда готов у всех учиться тому, чего не знает, то такой человек, как правило, руководит другими. Если, конечно, этого хочет. Но часто сама жизнь заставляет таких людей брать на себя ответственность за других. Но была еще одна черта в характере Соткина, которая при смелости и силе делала его человеком опасным. Он был еще и осторожен. Умен и осторожен. О трусости в его характере вообще говорить не приходится.
Ахмат накрыл стол. Угощение состояло из татарской конской колбасы – казы, которую Соткин очень любил, лепешек домашней выпечки и чая. Достал хозяин и поллитровку.
– Ты русский – ты пей. Тебе Аллах велит пить, чтоб хозяину приятно был. Я за дрова иногда водку платить.
Ахмат при желании мог разговаривать, не коверкая русские слова, но взял за манеру говорить таким образом после революции. Соткин называл это «включить дурака». Ахмат не опускался до придурковатого «моя твоя не понимай», но взял за правило играть роль бесхитростного восточного человека, что никого в его простоте не убеждало, но забавляло и настраивало на доброе отношение к нему. Он точно переключал кнопки, когда говорил с людьми малознакомыми или просто опасными. Отсюда и возникло соткинское выражение «включить дурака».




























