Текст книги "След грифона"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Часть вторая
Глава 11. Любовники-неудачники
1916 год. Декабрь. Томск
Прицепной вагон Москва – Томск курьерского поезда Москва – Владивосток стоял на станции Богашово, в нескольких верстах от Томска. Было солнечное морозное утро. Здание вокзала являло собой деревянный терем с башенками и с ажурными наличниками окон. Резное крыльцо с причудливыми балясинами, поддерживающими козырек крыши, вело в помещение станции. Среди заснеженной тайги терем казался сказочным. Морозный, насквозь пронизанный ярким солнечным светом воздух был пропитан хвойным духом сибирского леса. И если летом запах тайги тяжелый и густой, излишне перенасыщенный влагой испарений, то сейчас он был резким и до слез пронзительным от мороза. Над тайгой вставало солнце, оправленное ореолом из снежной пыли, что придавало светилу нереальный, фантастический вид. Причиной остановки поезда стали снежные заносы. Некоторые пассажиры первого класса вышли на перрон в ожидании, когда будут очищены железнодорожные пути. Два томских купца, уже успевшие посетить станционный буфет, в тяжелых распахнутых пальто до пят и в одинаковых собольих шапках, вели неспешную беседу, прогуливаясь вдоль состава. Они подошли к Мирку-Суровцеву. – Напрасно вы, господин подполковник, не изволили прогуляться с нами, – обратился один из купцов к Суровцеву.
Клубы пара из ноздрей и рта купца, как у сказочного Змея Горыныча, вились вокруг его головы.
– Мы тут со Степаном Петровичем рассуждаем, – продолжал он, – может, рванем до города на лошадях? Вмиг до Томска долетим!
Тот, который прозывался Степаном Петровичем, явно не одобрял предложение приятеля.
– Шалить стали по трактам. В прошлом году у Предтеченска семью купца Прохорова убили, – многозначительно проговорил он. – Тоже хотели побыстрее домой доехать. По весне нашли, когда снег таять начал. Нет, уволь Иван Леонтьевич, я лучше чугункой прокачусь.
– Ну ты сравнил! – не унимался выпивший в буфете самогона и изрядно захмелевший Иван Леонтьевич. – Прохоров в ночь поехал, а сейчас белый день.
В разговор вмешался кондуктор:
– Проходим по вагонам, господа. Из Томска телеграфировали, что путь очищен. Скоро двинемся.
– Так тому и быть. Поедем чугункой. Но прежде я бы еще разок в буфет заглянул. Может быть, вы компанию составите, господин офицер? – обратился подвыпивший купец к Суровцеву.
– Не сочтите за неучтивость, нет, – ответил Суровцев.
– Как знаете. А я все же схожу. Нет, вот вы мне ответьте сначала, – обратился он к офицеру. – На фронте тоже сухой закон ввели?
– Как и везде в империи, – ответил Суровцев.
– Везде в империи стали самогон гнать. И пить его. По мне, так самогон еще лучше водки будет. А на фронте! Это ж додуматься надо – русского солдата законной чарки лишить!
Сам непьющий Мирк-Суровцев, как большинство офицеров, не одобрял такое решение правительства. Много ли у солдата на войне радостей? Водка для воина скорее лекарство, чем средство для увеселения. Солдаты действительно стали злыми. И зло это обращалось не на неприятеля, а на свое начальство. Случаи неподчинения принимали уже массовый характер. И только военно-полевые суды со скорой расправой еще сдерживали зреющее недовольство политикой царского правительства. И на это недовольство накладывалось еще и раздражение от сухого закона. Как показывала практика русской жизни, введение сухого закона во время проведения реформ – первый признак того, что реформы провалятся. Народ всегда воспринимал обвинение в пьянстве как оскорбление. И с каким-то озлоблением начинал пить больше прежнего. Точно говоря: «Ах пьяница?! Ну так получите настоящего пропойцу!»
Со стороны локомотива раздался протяжный паровозный гудок. Ударил станционный колокол, приглашая пассажиров занять свои места.
– Прошу вас пройти в вагон, господа. А то выдумаете тоже – на санях ехать, – высказал свое мнение кондуктор. – По нынешним временам через тайгу ездить никак без нужды не следует.
– Да кто ж разбойничает на дорогах? – спросил его Суровцев.
– Беглые озоруют. Это до войны их быстро вылавливали, а теперь никому до них дела нет. Дезертиры опять же и те, кто от призыва прячется. Лихие времена настали. Того и гляди на самом деле революция будет.
Выйдя из купе, стоя у окна в вагонном коридоре, он любовался зимней тайгой. Но мысли его, опережая поезд, были уже в Томске. В свой предыдущий приезд, год назад, они с Асей условились встретиться тайно. Тогда он просил руки девушки и ему было отказано самым решительным образом. Отец Аси, Тимофей Прокопьевич Кураев, говорил весьма откровенно и нелицеприятно, но по-своему, конечно, был прав:
– Мне ли вам указывать, господин офицер, что идет война? И вам также следовало бы помнить, что вас могут убить. А не убить, так еще хуже – покалечить. До конца войны я отвергаю всякие разговоры о возможной женитьбе. Вы некоторым образом жених примечательный, в силу известных вам обстоятельств, и, несомненно, жених первый в глазах дочери, но своего благословения ни я, ни Анна Григорьевна на ваш брак с ней не дадим. По крайней мере до окончания войны.
Суровцев выслушал Тимофея Прокопьевича молча. В этот момент он был Мирком. Он не собирался переубеждать Кураева или доказывать ему очевидное. Он любил Асю и знал, что любим. Они давно были в самых близких отношениях, возможных между мужчиной и женщиной, и искренне не понимали, почему им не дают возможности быть рядом по законам Божьим и людским. Совсем уже некстати Тимофей Прокопьевич упомянул дворянское происхождение Сергея и купеческое – Аси. Но кто из дворян спрашивал по нынешним временам разрешение на брак даже с крестьянкой? Он был готов временно даже перейти в купеческое сословие, как это в свое время сделал отец Анатолия Пепеляева, Николай Михайлович, когда женился на купеческой дочери. Они могли обвенчаться и тайно. Но неожиданно для Сергея, более зараженная свободомыслием выпускница женских курсов Ася заявила:
– Не хотят – и не надо! Будем жить нецерковным браком. И вообще я хочу забеременеть и родить ребенка.
От такой смелости опешил даже Сергей. Он безумно любил ее. И любил все более и более, но чувствовал себя не готовым стать отцом. Однако, болезненно перебрав свои чувства и ощущения от такого заявления любимой, он робко признался себе, что хотел бы иметь ребенка, рожденного именно Асей. А что в этом удивительного? У Пепеляева, женившегося сразу после окончания военного училища на Нине Гавронской, уже родился сын.
Мать Аси, Анна Григорьевна, склонялась на сторону влюбленных, но была бессильна против воли мужа. Она в отличие от Тимофея Прокопьевича уже распознала в дочери влюбленную женщину, а не девушку. И она же поняла, что характер у дочери по крепости не уступает отцовскому. Умная и чрезвычайно женственная, Ася даже пугала ее какой-то скрытой и непонятной внутренней не женской силой. Да что говорить, когда она, будучи еще ребенком, бесстрашно бросилась спасать из горящего дома кошку! Асю уже сватали: она была богатой невестой. Прибавьте к этому природную красоту, образованность и ум. Женихи были разные. Были даже достойные вдовцы, ровесники самого Тимофея Прокопьевича, что неизменно вызывало у него негодование.
– Этот-то, старый черт, чего вздумал? – ворчал он.
– А я считаю, что такой жених для меня самый лучший, – подливала масла в огонь младшая дочь.
– Это еще почему? – спрашивал рассерженный отец.
– Ася! – повышала голос мать, понимая, что следует ожидать чего-то возмутительного.
– Такой по крайней мере не будет вас упрекать, что ваша дочь давно встречается с офицером.
Скажи нечто подобное любая из двух старших дочерей, правда, теперь уже замужних дам, и последствия могли быть самые плачевные, но Асе сошла с рук и такая дерзость. Она в отличие от сестер обращалась к отцу не на вы, как было принято в семье, а на ты.
– Папа, – уже жалея отца, мурлыкала его любимица. – Я же пошутила. Дай я тебя лучше поцелую. Вот если бы ко мне посватался такой мужчина, как ты, я бы ни секунды не раздумывала. Честное слово! А то сватается то какой-нибудь приказчик, то купеческий сынок, который на твоем капитале хочет жениться. А тут еще девицу с капиталом в придачу отдают.
Тимофей Прокопьевич понимал, что дочь как раз не шутит насчет серьезности встреч с офицером, но перспектива выдать ее замуж за Мирка-Суровцева, да еще в военное время, ему все равно очень не нравилась. «Золото на погонах и на груди не то золото, которое приносит в семью достаток и благополучие, – справедливо считал он, – а нашивки за ранения на рукаве мундира только лишний раз напоминают, что голова у этого молодца может в любой момент слететь с плеч. Нужно дождаться конца войны. Не век же ей продолжаться». Больше всего он боялся, что Суровцева могут на войне изувечить. «Мало их, безруких и безногих, за последние два года появилось? У каждого томского храма на паперти рядами стоят за милостыней». Зная характер дочери, он не сомневался, что она мужа-инвалида вовек не бросит, как повелось в последнее время сплошь и рядом. «О Господи, – думал Тимофей Прокопьевич, – в какие времена живем!»
* * *
На привокзальной площади станции Томск I было непривычно мало извозчичьих саней. Лошади подлежали военному призыву, как и люди.
– Скоро с городского герба коня момлизуют, – грустно шутили извозчики, нарочито коверкая слово «мобилизация».
Было заметно, как война изменила и состав извозчичьей братии. Остались только мужчины непризывного возраста. Появились извозчики-женщины.
Купцов встречали, и оба они предложили подвезти офицера. Суровцев не пожелал ехать с подвыпившим и разговорчивым торговцем и предпочел компанию более скромного Степана Петровича, что вызвало у другого купца явное неудовольствие.
– Ну и зря, – сказал он. – Экий вы, право! Будто и не офицер вовсе. Ни выпить, ни прокатиться с ветерком. Ну и телепайтесь со своим Степаном Петровичем, – бросил он напоследок и, не попрощавшись, пошел к широким саням, запряженным сытым и гладким каурым жеребцом.
– Ваше высокоблагородие, подайте, Христа ради, русским воинам, на поле брани ног лишенным, – обратился к Суровцеву, точно пропел, бородатый одноногий солдат на костылях, с Георгиевским крестом, приколотым поверх шинели.
Еще один, без обеих ног, инвалид сидел на маленькой тележке, на которой, видимо, и передвигался, и обыденно и плавно раздувал мехи гармошки. Он пел. Суровцева поразил не сам вид искалеченных людей. Немало он их видел. Гармонист пел о событиях прошедшего лета. Мало того, содержание песни было прямой иллюстрацией нынешнего состояния списанного с воинской службы инвалида:
Брала русская бригада
Галицийские поля.
И достались мне в награду
Два кленовых костыля.
Из села мы трое вышли,
Трое первых на селе,
И остались в Перемышле
Двое гнить в чужой земле.
Еще несколько калек в таких же солдатских тужурках приблизились к ним. У некоторых из-под шинелей виднелись кальсоны вместо брюк. По прошлогоднему приезду в Томск Суровцев знал, что в городе развернуто несколько госпиталей. Вот и сейчас на запасном пути станции стоял санитарный поезд, привезший с фронта тяжелораненых солдат и офицеров. Медицинские клиники университета и наличие медицинских кадров обусловили целесообразность открытия госпиталей именно здесь. А нахождение в городе психиатрической больницы, единственной на всю Сибирь, позволяло оказывать самую квалифицированную медицинскую помощь даже при черепно-мозговых ранениях. Находившиеся на излечении солдаты, как и выписанные из госпиталей инвалиды, не торопились покидать город, а попытки больных вырваться за пределы лазаретов медицинское начальство пресекало тем, что отнимало верхнюю одежду и брюки. Тем не менее скудное питание и госпитальная тоска влекли людей на томские улицы.
– Это откуда же такая песня, солдат? – поинтересовался офицер.
– Не могу знать, ваше высокоблагородие! Одно сказать могу: наш брат, солдат русский, сложил.
– Знаешь что, братец? Держи рубль на всех. Мельче денег у меня нет. Ты уж не обдели остальных.
– Благодарствуем, господин подполковник. Вы не сомневайтесь: все как надо сделаем. Тут мало того что на хлеб хватит, так мы еще и за ваше здоровье выпьем.
– Храни вас Бог, ваше высокоблагородие, за доброту вашу, – перекрестясь, с поклоном произнес другой инвалид.
– Дай Бог вам здоровья, – крестясь, повторили остальные.
Оставив инвалидов спорить о том, фронтовик он или не фронтовик, офицер отправился догонять своего попутчика. «Вроде молод для подполковничьего чина. Не иначе как штабной. Вон и форма заказная вся, – судили-рядили инвалиды, – однако от штабного милостыни не дождешься». «Видать, все же фронтовик», – авторитетно завершил спор одноногий.
Не доверяя никому столь ответственного дела, он сам отправился за самогоном, быстро ковыляя по привокзальной площади. Инвалид с гармоникой вслед ему заученно и обыденно продолжал петь:
Я вернусь в село родное,
Стану жить на стороне.
Ветер воет. Ноги ноют,
Будто вновь они при мне.
Как всегда после столицы, Томск казался просто крошечным городом. Предполагая несколько дней находиться в городе тайно, Суровцев, когда они выехали на Бульварную улицу, сразу же понял, что это будет не так просто сделать. Вид молодого, подтянутого, стройного офицера вызывал интерес у прохожих.
Два ряда елей и еще два тополей делали улицу необычайно широкой для сибирского города, где испокон веку климат холодом и ненастьем заставлял дома прижиматься друг к другу, чтобы избегать долгих переходов по морозу. Несколько знакомых лиц промелькнуло и среди прохожих, и среди проезжавших в санях.
– Куда прикажете вас отвезти, любезный Сергей Георгиевич? – спросил купец.
– Как я вам уже говорил, еду свататься. Дело почти безнадежное. Так что подскажите мне гостиницу поприличней.
– Так и не скажете, кто ваша избранница? Город наш невелик. Может быть, знаю.
– Тем более не скажу.
– Понимаю. Понимаю. А гостиниц всяких полно. Постоялые дворы мы отметаем. Приезжие среднего достатка предпочитают номера «Берлин» – и в центре, и не так уж дорого. Мне кажется, вам, по вашему чину, подошла бы гостиница «Россия». Роскошные номера, бильярдная, ресторан, оркестр, телефоны, электричество от собственной станции.
Суровцев знал эту гостиницу, впрочем, как и другие, но продолжал играть роль приезжего. Кадетом он несчетное количество раз проходил мимо здания «России», когда посещал находящийся рядом книжный магазин Макушина. Но именно эта гостиница меньше всего подходила для тайных свиданий. В двух шагах была улица Офицерская, на которой жили его тетушки, но обнять их он рассчитывал чуть позже.
– Самая фешенебельная – это гостиница «Европа». Она, говорят, отвечает даже европейским требованиям. Там все самое лучшее. Но, говорят, и цены соответствующие, – продолжал рассказывать Степан Петрович.
– Вот в «Европе» и остановлюсь, – решительно заявил офицер.
Сани миновали здание богадельни Михаила и Прасковьи Милюненок, где воспитателем работала его Ася. Сердце невольно забилось сильней. Тут же последовал поворот на улицу Офицерскую. Сергей не предполагал, что ему придется, подобно тому как год назад в Берлине, конспиративно передвигаться по родному городу.
Знали бы томичи, а если бы знали, то были очень удивлены тем, что гостиница «Европа» абсолютно превосходила большинство европейских гостиниц своим внешним и внутренним убранством. Здание в стиле модерн, выстроенное иркутским купцом Второвым, во всех отношениях было примечательным. Сделанное из кирпича, оно покоилось на лиственничном фундаменте, состоявшем из древесных свай и таких же лиственничных плотов, – на единственно возможном фундаменте при плавучих почвах устья речки Ушайки, впадавшей в Томь. Занимала она два верхних этажа, на первом же располагались магазины и лавки. Каждый этаж около восьми метров высотой. Огромные окна из толстого стекла, непонятно как только завезенные в сибирскую глушь, поражали воображение простых горожан. Полутораметровой толщины стены указывали на то, что внутри тепло зимой и прохладно жарким летом. Все это делало здание высотным и массивным на фоне других городских построек.
Суровцев вышагивал по просторному номеру люкс и не находил себе места. Роскошный номер стал вызывать раздражение. Он вспоминал многочисленные гостиницы в Германии, в которых ему пришлось останавливаться год назад. Если там ему не нравилась теснота и эти пробки в раковинах для экономии воды, то здесь злили и огромная ванная комната, и массивные люстры и светильники, и мебель дорогого дерева в стиле модерн, и даже огромная двуспальная кровать. Он вспомнил, как ему пришлось делить одну тесную кровать с Еленой Николаевной во время памятной поездки в Берлин. Более идиотского положения трудно себе представить. Наблюдая его смятение от сложившейся ситуации, женщина достаточно строго и серьезно высказала ему:
– Вот что, племянник, я не собираюсь вас совращать. Но тому, что вы мой племянник, не верит ни один служащий гостиницы. А здесь все состоят тайными агентами полиции. Так что извольте изображать неуклюжую ложь. Мне, знаете ли, тоже неприятно, что на меня смотрят как на бальзаковскую кокетку, но спать нам придется в одной постели.
Несколько раз во время той поездки ему приходилось просыпаться со стыдом. Во сне он обнимал и целовал женщину. Елена Николаевна не отстранялась от его ночных ласк, но, конечно же, понимала, что они предназначены не ей. Еще она была зла на Степанова, который не мог не предполагать, что неудобства такого рода обязательно возникнут. Иногда ей просто хотелось назло своему любовнику пойти навстречу бессознательным ласкам молодого человека. Но ей действительно не хотелось чувствовать себя стареющей женщиной, которой она пока не являлась. Если Степанов собирался устроить ей испытание, то она его выдержала. Она, которая прежде не задумывалась над моральной стороной многочисленных связей с мужчинами, вдруг оказалась воплощением верности любимому. И что еще больше поразило ее – материнские родственные чувства, которые она вдруг стала испытывать к Суровцеву, точно он действительно был ее племянником. «Старею», – решила она.
* * *
Сергей никак не мог понять причины своего раздражения. Ее и не было – одной причины. Тут в один клубок сплелись и эта необходимость прятаться, чтобы несколько дней побыть наедине с любимой женщиной, и этот роскошный номер, который ему, в сущности, не был нужен, и раздражение офицера-фронтовика от несоответствия благодушия тыла и отчаяния фронта, где он только что был. Его мучило ощущение нелепости этой роскошной гостиницы здесь, в Сибири, где сейчас куда большая нужда не в роскоши, а в больницах, в школах, в дорогах. Невольно вспомнишь Германию. Она ему не понравилась. Но общее впечатление от чужой страны заставляло мучительно искать ответ: «Что нужно сделать на родине, так чтоб обустроить ее лучше? Сделать ее, такую раздольную, удобной для жизни». Этот разрыв между лучшим и худшим, между героизмом и низостью, между благородством и подлостью казался ему противоестественным и искусственно созданным. Он, казалось, даже физически ощущал отсутствие идеи, инструмента, который позволил бы наладить русскую жизнь. И он понимал масонов, которые уже пытаются на свой манер что-то делать. Именно находясь в Германии Суровцев окончательно осознал свои русские корни, глубоко проросшие в родную землю. Масонский лозунг «Свобода – равенство – братство», подхваченный революционерами, он уже в то время воспринимал как приманку и ширму, которой одни прикрывают свои неясные цели и задачи, другие же маскируют страшное мурло русского бунта. Пушкин назвал русский бунт «бессмысленным и беспощадным». Суровцев был уверен, что больше подходит просторечное слово «бестолковый». Толку, он был в этом уверен, никакого не будет. Будет хаос, который нетерпим для жизни любого государства. Для настоящей империи абсолютно неприемлем.
Их одежда была разбросана вокруг роскошной постели. Истомленные разлукой, они страстно бросались в объятия друг друга. Однажды, в пору их первоначальной близости, он, обнимая и нежно целуя девушку, прочел несколько строк, посвященных Асе. Стихи были личные, слишком откровенные для того времени из-за их интимности. Но с той поры они стали почти обязательными при встрече. Он почувствовал, что ей нравится, когда он почти шепотом произносил строчки стихов. Он и писать их стал, предполагая, что они будут услышаны любимой в самые сладостные минуты их близости. Он и сейчас произносил стихи, незнакомые ей и ей же посвященные:
Пусть дрогнут пальцы
От запретного тепла
И с жаром капли нот
Падут в пространство встречи.
И немоту разлук
Аккордом тронет вечер,
Сплетая с музыкой
И души, и тела.
И тела сплетались. И казалось, на самом деле звучала божественная музыка любви, не слышная никому, кроме них самих. – Еще. Пожалуйста, еще, – отвечая на его ласки, дрожа от возбуждения, просила она. И он продолжал ее ласкать, и волнение окрашивало его слова неподдельным желанием еще большей близости:
Мне каждый локон
мил и лаком.
Я в любви
в твоих глазах тону.
О, как резки границы!
Рабыни робкий взгляд
и гордый взор царицы...
Из-под ресниц
мне их смешенье яви.
И все чувства их смешивались в сладостном хаосе общего упоения. Он потом еще долго ласкал ее. Теперь уже касаясь не кончиками пальцев, а ладонями, успокаивая и усмиряя. Долго и нежно целовал лицо, шею, плечи, грудь.
Асю заполняло чувство нежности к Сергею. С каждой новой встречей она ощущала все возрастающую в нем силу. А сочетание этой силы с нежностью, которой он, кажется, раньше стеснялся, сводило ее с ума. Любя его, когда он был совсем мальчиком, затем юношей, теперь она любила – молодого, красивого, сильного и умного мужчину. И через него стала открывать в себе новые, неизвестные черты. Любовь человеческая еще и самопознание. Поэтому-то молодые люди должны быть влюбленными. Наверное, это имел в виду Блок, когда писал, что «только влюбленный имеет право на звание человека». Они даже физически ощущали необходимость постоянного присутствия рядом любимого человека. До умопомрачения, соединяясь душой и телом в единое целое, они теряли и вновь находили себя друг в друге. И жизнь казалась невозможной без этого слияния. И невозможно было даже представить, что может быть иначе. И эти стихи, произносимые им вполголоса в такие минуты, стали высшей формой любовных признаний. Они как бы вернулись с бумажного листа в пространство любви и близости, в котором когда-то и зародились.
Судьба подарила Сергею встречи с настоящими поэтами. Но именно эти встречи окончательно убили в нем желание публиковать свои стихи. Генерал Степанов познакомил Суровцева с Александром Блоком. Великий поэт более чем благосклонно отнесся к стихам офицера. А на отказ Суровцева от предложения их опубликовать, к неудовольствию Степанова, мудро произнес:
– Вы, молодой человек, вероятно, правы. Стихи вы не пишете. Вы их слагаете. Признания в любви произносятся для одной женщины и наедине. Так слагает песни народ, – продолжал развивать свою мысль поэт. – Народные стихи-песни не предназначены для исполнения со сцены или для печати. Даже написанные известными поэтами песни «Вот мчится тройка почтовая» или «Степь да степь кругом» поются ямщиками для себя. Как говорят они сами, «для души». Это просто потребность заполнить пространство жизни поэзией. Иногда это даже утилитарное подспорье в работе. Это, должно быть, и есть настоящая поэзия. А не салонное исполнение стихов и тем более не печатанье их в толстых журналах.
Помня эти слова Блока, Суровцев не удивился появлению поэмы Блока «Двенадцать». В отличие от большинства он понял, что поэт искренне желал слиться с революцией, которую, конечно же, не понимал и не мог понять. Он пытался писать словами и голосом революции.
Точно читая мысли Суровцева, как часто и бывает у влюбленных, Ася вдруг заговорила о поэзии, но по-своему:
– Я теперь понимаю, почему женщины безумно любят поэтов.
Он рассмеялся:
– Это потому что женщины так же тонко чувствуют, как и поэты. Я не поэт, Ася. Я офицер.
– Все же ты странный. Твои стихи переписывают у меня все знакомые барышни. Неужели тебе не хочется публичного признания?
– Не хочется. С меня довольно, что они нравятся тебе. Только поэтому я их и пишу. Просто мне так удобно. Письма со стихами получаются и короче и содержательнее, – продолжал смеяться Суровцев.
– Я иногда не понимаю тебя. Хорошо. Пусть ты не поэт! Пусть заставить тебя что-то спеть при людях – труд невыносимый. Но если ты офицер, то почему не носишь все свои кресты? Ведь их у тебя не меньше, чем у Пепеляева!
Молодой и влюбленной женщине хотелось, чтобы все окружающие видели, какой замечательный, какой необыкновенный ее жених. Он и был необыкновенный. Красивый, умный, смелый. Молодость ее избранника воспринималась как само собой разумеющееся.
– Даже о войне ты ничего не хочешь рассказывать. Пепеляев, когда приезжает в отпуск, обязательно рассказывает. Правда, если его послушать, то получается, что на войне замечательно и очень весело, – не унималась Ася.
Раздражение, весь день сопровождавшее Суровцева вернулось с новой силой. Ему было хорошо с ней. И это было пределом его мечтаний во время разлуки. Просто находиться с ней было вершиной счастья. Неужели Ася не понимает, что в его жизни она значит больше, чем все его стихи и все награды за храбрость, думал он. Конечно, это тоже важно для военного человека, но это есть и будет. Это всегда рядом. Она же пока всегда далеко.
– Почему ты никогда мне не рассказываешь о войне? – продолжала настаивать она.
– Ася, милая, поверь, об этом невыносимо рассказывать. И чем больше воюешь, тем меньше хочется об этом говорить.
– Но Пепеляев же рассказывает!
– Не знаю, что вам рассказывает Анатоль, но если он рассказывает в своей обычной манере, то все обстоит с точностью наоборот.
Перед ним в воспоминаниях поплыли картины летнего наступления Юго-Западного фронта. О чем ей рассказывать? О новой тактике прорыва вражеской обороны пехотными корпусами, когда прорыв, по сути, осуществляется волнообразным введением в бой новых подразделений, сменяющих уже выбитых вражеским огнем? Когда эти подразделения наступают, в прямом смысле слова, по трупам своих только что погибших товарищей? Ему живо вспомнился трупных запах, заполнивший поля сражений во время летнего наступления фронта, вошедшего в историю под названием «Брусиловский прорыв». Убитых с обеих сторон было столько, что их не успевали хоронить. И летняя жара быстро наполняла зловонием огромные пространства земли и воздуха.
Широко известная картина Верещагина «Апофеоз войны» с изображенной на ней горой черепов в свое время публику шокировала. У Суровцева в жизни были свои картины подобного апофеоза. Вероятно, еще более жуткие из-за своей безыскусности, обыденности, но наполненные настоящими живыми звуками и красками: гулом канонады, карканьем ворон в минуты затишья, запахом разлагающихся тел, который невозможно передать никаким изображением. Запахом, непохожим на запах обычного гнилого мяса. Запахом густым, плотным, сладковатым. Пропитывающим одежду людей живых, вызывающим рвоту, проникающим в волосы на голове, оседающим своей отвратительной сладковатостью на губах, уничтожить которую можно только горьким, спиртовым, пронзительным и большим глотком русской водки.
Апофеоз войны открылся Мирку-Суровцеву в сентябре этого года. В тот день он с конным взводом 10-го драгунского Новгородского полка 10-й кавалерийской дивизии занимался привычным для себя делом – разведкой. С самого начала русского наступления он несколько раз проникал в немецкий тыл. Проделывал это, переодеваясь в форму немецкого офицера, на трофейном автомобиле вместе с водителем, как и он, владевшим немецким языком. Основной целью этих вылазок был захват в плен высокопоставленных вражеских начальников, а также охота за штабными документами. Расчет был прост. Легковой автомобиль в полосе отступающей австро-венгерской армии представлял собой отличную приманку для старших офицеров-австрийцев. «Случайно подвернувшийся», с немецкими офицерами в нем, этот автомобиль манил к себе желавших удрать с передовой. «Немецкие союзники», со своей стороны, охотно брались доставить в тыл штабные документы и работников штабов. Немецкие мундиры производили на австрийцев неописуемое действие. Даже старшие офицеры начинали заискивать перед молодым гауптманом и его спутником. Охота оказалась удачной для разведчиков. За несколько дней вылазок Суровцев вместе со своим товарищем подпоручиком Пулковым захватили в плен нескольких старших офицеров. В том числе одного генерала – начальника австрийской дивизии, а еще горы штабных документов.
Но темп русского продвижения был потерян. Неразбериха отступления сменялась четкостью обороны, и прежнюю тактику пришлось оставить. Да и вражеская жандармерия уже начала охотиться за пронырливым автомобилем с двумя русскими, выдававшими себя за офицеров немецкого Генерального штаба. Последний раз пришлось отрываться от погони, отстреливаясь из пулемета, установленного на заднем сиденье машины.
Теперь они с Пулковым, набрав желающих из числа драгун Нижегородского полка, в котором когда-то служил даже Михаил Лермонтов, продолжали рыскать по вражеским тылам скрытно. Но форму немецких офицеров по-прежнему брали с собой, чтобы в случае необходимости иметь возможность переодеться.
В то утро рассвет застал конных разведчиков на подходе к броду через речку Одесную. Вице-унтер Жуков с двумя уланами, продвигавшийся разъездом впереди отряда, подъехал к Суровцеву и коротко доложил:
– Ваше высокоблагородие, австрияки. Не менее батальона пехоты.
Суровцев, не первый день знавший унтер-офицера, знал и эту его манеру докладывать. Про таких, как Жуков, в народе говорят «себе на уме». Это раздражало всех его командиров. Вот и сейчас подпоручик Пулков собирался было отчитать немногословного Жукова за доклад, но Суровцев взглядом приказал ему молчать и достал карту. Три дня назад они переправлялись через этот брод. На австрийском берегу здесь находились сильные оборонительные позиции, которые русская пехота не могла взять несколько дней. Теперь, надо полагать, противник взялся их восстанавливать.
Сплошной линии фронта сейчас не было, как не было и другого брода поблизости. Жуков, смышленый и хорошо образованный для своего времени унтер-офицер, конечно же, мог сказать не только то, что видел австрийцев и что их не менее батальона, но постоянные придирки к нему начальства сформировали эту немногословную манеру. Он как бы решил для себя: «Сколько им ни докладывай, как ни разъясняй – они один черт будут недовольны и вопросов, порой самых дурацких, с их стороны не избежать». Для него же самого было ясно, что нужно спуститься ниже по течению и переправиться вплавь. Но кто будет спрашивать его мнение? Крепко сбитый, ладно скроенный Жуков постоянно раздражал своих начальников тем, что придраться к нему было почти невозможно. Форма на Жукове сидела как влитая – ни единой складки, ни единого зазора между ремнями и телом. Безукоризненная выправка, которой могли бы позавидовать даже кадровые офицеры. Во всех его воинских характеристиках неизменно присутствовала формулировка: «В строевом отношении подтянут». И при этом умная и образованная голова, в которой начальство подозревало нелестные для себя мысли. Это и раздражало. Но будущий полководец начал формироваться в царской армии, движимый не только честолюбием и чувством обиды, как это было у поручика Тухачевского. Дальнейшая военная судьба Георгия Жукова стала его ответом и на сословное неравенство царской России.