Текст книги "Штрафная мразь (СИ)"
Автор книги: Сергей Герман
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Их называли «недобитые», то есть те, кому удалось разжалобить политотдел, и он давал указание трибуналу заменить для них расстрел штрафбатом.
Не было только генералов и маршалов, терявших армии. Их как Семёна Будённого или маршала Кулика направляли на другие посты, где не надо было думать.
А вот в штрафные роты направлялись, как бывшие офицеры, так и бывшие старшины, сержанты, ефрейторы, рядовые. Офицер мог попасть сюда лишь в том случае, если по суду лишался воинского звания. Тогда то он и направлялся в штрафную роту, как рядовой.
Командиры дивизий, бригад и выше могли своим приказом направлять подчиненный им средний и старший командный, политический и начальствующий состав в штрафбаты, а командиры полков и выше – только рядовой и младший командный состав и только в штрафные роты.
Это нововведение давало шанс всем провинившимся «искупить вину кровью» и воевать, а значит, и жить, а не с пятном позора гнить в земле.
Но молох войны перемалывал людей быстрее, чем поступало пополнение в штрафные части.
И тут очень кстати вспомнили про лагеря да тюрьмы. Руководство страны задало вполне логичный вопрос. Почему все советские люди должны были отдавать свои жизни за Родину и за Сталина, а всякое отребье: воры, жулики, грабители, убийцы и насильники в это время продолжали сидеть в тылу, имея трёхразовое питание, баню и прочие прелести социалистического общежития?
Держать преступников за тюремной решеткой или за колючей проволокой исправительно-трудовых лагерей и, по существу, ограждать их от обрушившейся на страну беды было бы откровенной нелепостью с точки зрения разумной логики. Ведь все эти «ущербные» люди, поставь их в строй, вполне могли пригодиться на фронте.
Тем более, власть не сомневалась: социально близкие, хотя и оступившиеся люди, и сами горят желанием встать на защиту социалистической Родины.
Кроме того, что направление в штрафную часть представляло собой альтернативу крайним мерам – расстрелу и длительному заключению, оно давало человеку реальный шанс вырваться на свободу.
И тогда во всех лагерях были развешаны патриотические плакаты: «Родина зовет!», «Все на борьбу с фашистскими захватчиками».
Родина ждала патриотизма от людей, которых до лета 1941 года рассматривала, как рабочий скот. И уже после военной катастрофы 1941 года, когда немцы с многочисленными союзниками проникли в глубь России, людей, находящихся в заключении, изолированных и лишенных права употреблять слово «товарищ» стали рассматривать уже как потенциальных героев и патриотов.
Во все управления и лагпункты ГУЛАГа были направлены директивы: Отбывающих наказание по уголовным статьям и желающим взять в руки оружие, освобождать и отправлять на фронт.
Желающих вырваться на свободу оказалось действительно много.
Поток прошений из лагерей с просьбами отправить на фронт, где собственной кровью и личным героизмом можно было доказать раскаяние и верность Родине, полился полноводной рекой.
Только в 1942-1943 годах специальными постановлениями ГКО на фронт было направлено более 157 тысяч бывших заключенных.
Кто-то в этом увидел возможность вырваться из лагеря и хоть ненадолго пожить жизнью пусть и не совсем свободного человека, но и не заключённого. Кто-то захотел воспользоваться шансом и изменить судьбу. Если, конечно, повезёт.
Риск конечно же был. Но рисковать уголовным было привычно, игру они любили. Тут уж, как повезёт. Сплошная игра в орлянку.
Вместе с тем, никто не хотел быть убитым и каждый рассчитывал, что ему повезёт.
Но Советская власть даже в самые тяжелые моменты войны не рисковала включить заключенных в ряды обыкновенных стрелковых частей. Поэтому освобождённые зэки направлялись в штрафные роты.
Освобождённые от наказания -воры, спекулянты, насильники, бандиты и прочий уголовный люд формировались в маршевые роты и в их составе направлялись на фронт. Был приказ Верховного Главнокомандования—ставить штрафные роты и батальоны в самом опасном месте, а при наступлении пускать первыми.
Согласно приказа получившие ранение считались искупившими вину кровью. С них снималась судимость, и после излечения они переходили в обычную стрелковую часть. Если штрафная часть во время боя теряла убитыми и ранеными 90 процентов, то все оставшиеся в живых считались прощёными.
Наказание до 5-ти лет тюрьмы заменяли на месяц штрафной роты. Восемь лет неволи – на 2 месяца штрафной. Десять лет – на три.
Чему равен месяц на передовой? Даже в простой части месяц приравнивается к трем, а в штрафной, может быть, и к году, или пяти годам или даже больше. Сказано ведь в Писании – один день сотворения равен миллионам лет.
Чтобы поседеть человеку в мирной жизни понадобится несколько десятков лет. А на войне человек это может случиться в течение нескольких мгновений.
С этого и началась наша история о советских штрафниках.
* * *
Третий лагпункт находился в стороне от железной дороги. До ближайшего посёлка нежно было топать пять киллометров.
Огромная территория лагеря, словно паутиной была опутана колючей проволокой.
Заканчивался утренний просчёт-перекличка. Из-за туч выползало блеклое солнце.
Тусклые лучи устало ласкали пожухшую траву, торчащую, вдоль колючей проволоки.
Она выгорела и умерла буквально за несколько дней жаркого тайшетского лета. Трава не человек, она не умела приспосабливаться.
Журавлиный клин уносил на своих крыльях последнее тепло и короткое сибирское лето.
Начиналась промозглая сырая осень. Деревья стояли желтые, по ветру летели мелкие листья. Шли дожди. Тяжелый сырой воздух был напитан гнилью, запахом мокрой земли.
В глубине жилой зоны виднелись ряды приземистых покосившихся бараков, сколоченных из брёвен и старых досок. Из щелей торчали пучки серой пакли. Стены вместо завалинок подпирала земляная насыпь. На некоторых окнах вместо стекла забитые фанерой рамы.
Ветер трепал линялое полотнище с надписью: «Коммунизм – неизбежен!», растянутое на крыше штаба.
Это утро начиналось как обычно.
В предутреннем небе над лагерем таял умирающий месяц. Белый луч прожектора скользил над частоколом и колючей проволокой.
По другую сторону частокола, в злой тоске, взад-вперед трусили от вышки к вышке продрогшие овчарки.
Со всех четырех сторон на зону были наведены пулеметы. Лагпункт казался мертвым: в предутренней тишине не раздавалось ни звука.
Заключённые спали, досматривая последние кадры своих снов. Они не отличались разнообразием. Всем снилось одно и то же. Кому то еда. Кому то женщины.
Многие спали в ватных штанах, укрывшись для тепла ватниками.
Порой кто-то вскрикивал во сне или что-то бормотал. Заключенные по ночам часто кричат – все дневные страхи, прячущиеся в подсознании, лезут наружу.
Многие кряхтели, стонали, почёсывались...
В углу барака, сидя за дощатым столом, под тусклой лампочкой, свесив голову на грудь дремал дневальный.
Заскрипела входная дверь барака. В дверном проёме мелькнул серый, как простокваша, рассвет.
Дневальный поднял голову, посмотрел мутными ничего не соображающими глазами и вновь провалился в сон.
Кто-то прошаркал к остывающей печке. Остановился. Промерзший. Сутулые опущенные плечи.
Бесхарактерный слабовольный подбородок, приоткрытый рот и болтающиеся уши шапки ушанки делали его похожим на старую больную собаку.
Это Шемякин, в прошлом профессор математики. Карьера удалась. Сейчас он числился золотарём. По ночам чистил выгребные ямы. Днём спал. Его место было в петушином углу. Но бывший профессор всё равно ценил свою работу и дорожил местом.
Шемякин расстегнул телогрейку и тощим, грязным животом прижался к теплым кирпичам.
На его лице было всегдашнее выражение истовости, сознания долга и какого-то унылого восторга.
Так он блаженствовал, даже мычал от удовольствия несколько минут.
Внезапно сумрак барака разорвал вопль ночного дневального: «Подъём»!
И едва он смолк, как на трёхъярусных ярусах заворочались и торопливо стали одеваться почти двести человек.
Нары были устроены из круглых жердей и неструганых досок. На самом верхнем ярусе было теплее, но с потолка беспрестанно падали капли– испарения, скапливающиеся там от пота и дыханья.
Глеб Лученков, несколько секунд лежал неподвижно, с закрытыми глазами, будто опасаясь вспугнуть остатки сна. Потом натянул пахнущие прогорклым жиром ватные брюки, широкую телогрейку без воротника.
Намотав на ноги портянки, он натянул кирзовые сапоги. Сапоги были старые, со стоптанными каблуками.
Сон уже отлетел, но пробуждение едва наступило. Лученков минуту посидел на нарах, возвращаясь из сна в обычную лагерную явь и запахнувшись в бушлат, побрёл к отхожему месту, дощатой уборной, расположенной за бараками.
Ночью по лагерю ходить было нельзя. По нужде ходили на парашу.
Глеб шёл с ещё зажмуренными глазами, по памяти. С остервенелостью расчёсывал под ватником искусанное клопами тело.
Клопы кусали даже ночью, бесконечно ползали по стенам барака, стойкам нар, падали откуда-то сверху.
Около дощатых выбеленных известью уборных, толпилась очередь. В проёме двери был виден ржавый желоб, помост с дырами. Тускло блестели соски деревянного рукомойника.
Над отхожим местом висела тьма, слегка разбавленная мутным светом висевшей на столбе лампочки, и несколько зэков мочились прямо на дощатые стены уборной.
Старик профессор, похожий на старую голодную собаку, протрусил мимо очереди, направляясь в барак.
Глеб помочился на угол.
Рядом с ним справлял нужду помощник бригадира Иван Печёнкин. От его новеньких сапог тянуло запахом рыбьего жира.
Кожа на его лице всегда была багрового цвета, словно его окунули в борщ. А лоб, словно у греческого мыслителя высокий, изборожденный линиями мысли.
Держался он с показным достоинством и громко испортив воздух, остался при том же многозначительном лице.
“Даже здесь начальнический глаз...” – подумал Лученков неприязненно.
Помощник бригадира не работал. Он, как представитель низшего звена лагерной администрации только распределял работу в бригаде, ставил на неё людей, спрашивал норму и погонял, а вечером составлял сводку, получал на бригаду хлеб и отстаивал интересы бригады в конторе.
Это давало ему все основания гордиться своей значимостью.
Был Печёнкин из бывших сельских участковых милиционеров, попавший в лагерь по пьяному делу.
В каждом селе у него были родственники, кумовья, сваты и просто хорошие знакомые.
По приказу начальства поехал однажды на подводе кого-то арестовывать. Арестовал и повез в отделение, но по дороге решили заехать в гости к куму и отметить это дело.
Очнулся Печёнкин только в милиции. Опытная лошадь сама нашла дорогу.
Арестованный приятель исчез, словно канул в воду. Вместе с ним исчез и служебный наган.
Ни приятеля, ни револьвер так и не нашли. Ване дали шесть лет и, как бывшему милиционеру, доверили в лагере должность помощника бригадира.
В лагере Печёнкин заблатовал. Выслуживался перед начальством.
После подъёма раздался сигнал сбора. Морщинистый однорукий дневальный, из бывших полицаев колотил железякой по рябому обрубку рельса, подвешенному на обрывке ржавого троса у штабного барака. Грязная телогрейка на его спине была зашита в нескольких местах белой ниткой.
Вот и сейчас завопил истошным голосом:
– Чего встали, падлы?! А ну давай строиться! А то я вам сейчас покажу совецку власть!
Лёгкий холодный ветерок слегка шевелил оставшиеся листочки деревца, стоящего у крыльца штаба и в окне чуть вздрагивало мутное стекло.
Пронзительно взвыла сирена, но тут же умолкла.
Прерывистый звон рельса слабо прошел через стены бараков, и скоро затих. Бывшему полицаю надоело махать рукой и бросив железяку, он достал кисет и стал мастырить газетную козью ножку.
Звон утих, за окном висела предутренняя хмарь.
Через полчаса тысяча зэков уже стояла на широком грязном дворе лагеря.
Воры, убийцы, насильники, бытовики и фраера, попавшие по недоразумению. То есть, за кражу колосков, за опоздание на работу, за контрреволюционную деятельность, за анекдоты.
Враги Советской власти, настоящие и мнимые. Вчера бывшие работяги, интеллигенция, городская гопота. Сегодня – возчики, землекопы, живые скелеты, голодные русские мужики, а вокруг – Россия!
На плацу перед строем заключённых Тайшетлага стоял поседевший на конвойной службе капитан в длинной, по фигуре подогнанной шинели.
У него был вид заправского служаки офицера. Он был чисто выбрит, в начищенных сапогах, отражающих лучи неяркого осеннего солнца.
Утро стояло холодное, октябрьское. Стылые солнечные лучи заглядывали в мутные окна бараков.
Пар дыхания серым облаком поднимался над рядами заключённых, оседал на жухлой траве и самих зэках. Словно собачий лай, рвал стылый воздух чахоточный кашель людей.
На четырех вышках в четырех углах ограды лагеря ёжились одетые в шинели часовые с винтовками. Серый, глухой частокол с высоким проволочным заграждением отделял их от воли, а на площадке внутри готовилось представление.
Ломаные неровные шеренги зэков в основном были одеты в серые засаленные бушлаты. У них колючие быстрые глаза, озлобленные серые лица. Обросшие, бородатые, худые, грязные.
Обуты в разбитые кирзовые сапоги и ботинки, рваные калоши, а то и резиновые чуни с намотанными на ноги тряпками.
Но попадались и жулики, аккуратно выбритые, в чёрных, чистых телогрейках. На ногах начищенные сапоги, с отвернутыми на одну четверть голенищами. Широкие брюки напущены на отвороты сапог. Татуировки на руках, на ногах, на всём теле.
Они вели себя как хозяева, их сторонились.
Лагерники переминались с ноги на ногу, стараясь согреться кутaлись в телогрейки и бушлaты. Короткие реплики, лапидарный мат, ухмылки, мелькавшие на серых лицах, выражали ту меру тревоги, на которую ещё были способны их иззябшие души.
Перед строем бараки и запретная зона. Налево располагался карцер, направо – санпропускник, сзади вахта. Отгороженный от лагеря колючей проволокой лазаретный барак. В нём четыре отделения: терапия, хирургия, туберкулезное и инфекционное. Чуть в стороне находится землянка – морг. Дверь морга
распахнулась, и два санитара в грязных медицинских халатах надетых прямо на телогрейки вынесли деревянный ящик, сколоченный из неоструганных досок.
Ящик похож на сундук пирата Флинта. Но там не сокровища. Это кто-то из заключенных «надел деревяный бушлат» или «прижмурился».
Гроб пронесли позади строя. Головы заключённых интуитивно поворачивались вслед.
У каждого из них за спиной аресты и суды, никчемная, разрушенная жизнь, голод и побои. Впереди долгие годы неволи, этапы, работа с кайлом и тачкой. Неудивительно, что каждый из них примерил этот ящик на себя.
Рядом с капитаном ещё два офицера и старшина. Лагерное начальство неуверенно топталось за их спинами.
У серого забора стояли автоматчики. Овчарки сидели у их ног, готовые поймать, повалить, придушить.
Лица конвоиров не столько равнодушны, сколько растерянны. Что-то случилось.
В лагере всегда чего то ждали. То скорого прихода американцев. То амнистию.
Толпу волновали самые фантастические слухи то об отмене уголовного кодекса, то болезни Сталина. Слухи наплывали волнами, как обморок и тогда сладкая дрожь пробегала по изломанным неровным рядам заключённых.
– Легавый буду, щас амнистию объявят! – Тревожился мужик в чёрном пальто, укравший колхозную корову. – Надо поближе. А то ведь не дадут послушать, олени рогатые!
Был он малоросл, худ. Глаза водянистые, унылые, как у дохлого сома. Кожа на лице сморщенная, желтая.
– Вон нарядчик карточки несёт, – сосед Лученкова хлопнул мужика по плечу.– Чего то расстроенный нарядчик. Видать точно амнистия, а ему с тобой Швыдченко расставаться не хочется.
Мужик что-то бормотал, вертя по сторонам головой.
Капитан заложил за спину руки, и, глядя на ряды зэков, громко крикнул:
– Граждане заключённые!
Из его рта шёл пар.
Стало очень тихо. Было слышно, как на хоздворе монотонно работал дизельный генератор.
Лученков увидел рыжее тельце крысы, бегущей вдоль стены штабного барака. Хвостатая тварь остановилась, нюхая воздух подрагивающим носом.
Она смотрела на стоявших людей равнодушно и без всякого беспокойства, всего лишь как на досадную помеху.
Крысы в лагере были везде. Ночью они бегали по бараку.
Пищали и царапались под досками пола. Грызли всё, что встречалось на их пути – запрятанный на нарах хлеб, сапоги, мыло.
Лученков сделал попытку вспомнить, какой сегодня день, и не сразу, с усилием сообразил, что начало октября.
Счет дням недели он вел исправно, привычно ощущая суточный ход времени, а вот числа...
Какая разница, если впереди всё равно ещё почти десятилетний срок.
Кто– то обронил в тишине:
– Бля буду, прокурор где-то умер!
Капитан переждал некоторое волнение в рядах заключённых.
– Долго агитировать я не буду. Некогда! Родина-мать в опасности!
При этом голос капитана сорвался и захрипел как труба.
Заключённые слушали его с каменной серьезностью, ничем не выдавая своих чувств. Многолетняя привычка нахождения в условиях несвободы рождали стойкое равнодушие и иммунитет ко всякого рода высоким словам и красивым призывам.
Агитировать и призывать заключенного к подвигу во имя Отчизны и большевистской партии – напрасный труд.
Все это знают. Всколыхнуть и заинтересовать массу заключённых можно лишь перспективой материальных благ или поблажек. В этом и состоит разница между удачной или неудачной речью.
– Фашисты топчут нашу землю! Убивают, жгут, насилуют ваших сестёр и матерей! Красной Армии нужны бойцы… Много бойцов.
– Это как, гражданин начальник? Под охраной в бой идти! – раздался чей-то крик из середины строя.
– Нет, – отрезал капитан. – Все кто захочет воевать против врага, будут немедленно амнистированы и направлены на фронт. Воевать будут в составе штрафных рот. В случае ранения, совершения героического поступка или по отбытии срока судимость с них снимается вместе с неотбытым сроком!
– А если убьют?
– Если убьют, то погибнешь героем, а не будешь медленно гнить всю оставшуюся жизнь.
По рядам заключённых рябью пробежал шум. Кто– то крикнул:
– А фигуру дадут? Или с кайлом в бой идти?
Зэки засмеялись.
– А ну прекратить разговоры! – Капитан, поправил на боку планшетку.
– Кто меня услышал, кто хочет защищать свою Родину и добиться освобождения, выйти из строя!
Сначала несмело, затем всё увереннее зэки стали выходить из строя.
Помбригадира, шевеля что-то губами, постарался затеряться в середине строя.
Никифор Гулыга, парень лет тридцати, одетый в лагерную телогрейку, тщательно подогнанную по фигуре, и в модной вольной кепке, чуть рисуясь, сказал:
– Я, наверное, тоже пойду, повоюю! Надоело сидеть. Жиром заплывать стал. Простите меня воры!
Следом двинулся Лученков.
Перед Гулыгой вильнул задом бывший комсорг алюминиевого завода в Запорожье, посаженный за троцкистскую деятельность.
Вор пнул его в копчик.
– Родина в услугах педерастов и врагов народа не нуждается! Ну-ка дай дорогу.
За ним двинулись ещё несколько зэков. Метался и мучился в раздумьях коровий вор Швыдченко.
Рослый багроволицый старшина скептически и насмешливо оглядел желающих повоевать.
– Ну, шо-ооо!.. Комсомольцы-добровольцы! Вольно! Всем на корточки!
У приземистого штабного барака пришлось ждать. Заключённые сидели на корточках, по четыре в ряд.
Будущих штрафников по одному запускали в канцелярию, опрашивали, сличая ответы с личными делами. Записывали татуировки, приметы. Браковали только явных инвалидов или тех, кому уже исполнилось 50 лет. Всех, кто прошёл комиссию загоняли в транзитку, рядом за проволоку.
Подошла очередь Лученкова. Он перекрестился дрогнувшей рукой: «Пусть будет всё, не так, как будет... Пусть будет всё, как я хочу! Хочу на волю!».
Поднялся, стараясь не спешить подошёл к приоткрытой двери штабного барака, у которой стоял сонный охранник с винтовкой на плече. Внутри оказался длинный серый коридор, с дощатым полом. По обе стороны – двери с табличками.
За ближней дверью стрекотала машинка. Нужно было постучаться, войти, сорвать шапку и отрапортовать.
Лученков приоткрыл дверь канцеляриии сразу же попал в перегороженный деревянным барьером кабинет.
Барьер ограждения вытерт локтями, за ним какие-то шкафы с картонными папками, заляпанный чернилами стол. На окне решётка. И ничего больше. Стены тоже голые, без лозунгов.
За столом сидел лейтенант в коверкотовой гимнастерке. У него было красное, недовольное лицо, с какими то тусклыми, безразличными глазами. Напротив расположилась машинистка из вольняшек и сержант с какой-то замусоленной тетрадью на коленях.
Лейтенант, молча, смотрел на вошедшего. Тот сдёрнул с головы шапку, доложил скороговоркой:
–Заключённый Лученков Энгельс Иванович, одна тысяча двадцать четвёртого года.... Статья... Срок – 10 лет... Начало срока... Конец срока....
Сержант полистал тетрадку. Медленно провёл толстым пальцем с траурной каёмкой под ногтем по неровной строчке. Потом встал, достал с полки серую картонную папку. Раскрыл и положил перед лейтенантом. На первой странице была приклеена, какая-то мутная фотография, засиженная мухами.
– Так, Лученков. – Лейтенант сурово глянул на Глеба, потом на фото, сличая. – Разбой средь бела дня. Штопорила – десять лет… Пиши – три месяца штрафной.
Машинистка выбила на клавишах длинную дробь.
–Так, Лученков… Чего встал? Следующий.
Глеб сделал шаг за дверь, где ожидал другой заключённый с добродушным, приветливым лицом и честными глазами, какие могли быть только у жулика.
Конвоир с винтовкой стряхнул сон, пошевелив плечом, приказал:
– Живей, мерин!
Лицо зэка покраснело. Приветливость сменилась злой гримасой, ответил грубо:
– Мерин твой папа! А ты его жопа!
– Шо-ооо?! – заревел охранник цапая винтовку и хватая воздух широко распахнутым ртом . – Шо ты казав?!
Конвоир был родом с Житомира и страдал хохлацкой упёртостью.
На шум выскочил сержант. Спросил строго:
– Что у тебя, Мельничук?
– Та ось же, товарищ сержант, ображае на бойовому посту!
– Фамилия, статья?! – похолодел лицом и голосом сержант.
– Временно изолированный боец-доброволец Красной Армии Клепиков!
Что же это такое происходит, товарищ сержант. Великий Сталин учит нас, что надо думать о живом человеке, а это падло мне ружьём грозит!
Судя по всему парень был мастером партийной риторики и хорошо знал работы Сталина.
Сержант постоял, молча, осмысливая услышанное.
– Ты не особо вольничай, Мельничук. Это уже не наш элемент, а без пяти минут боец Красной армии.
Охранник рукавом шинели вытер с лица пот.
– Винен, товарищ сержант!
– Социалистическая законность обязательна для всех и угрожать оружием военнослужащему Красной армии никак нельзя! Смотри мне!
Развернувшись сержант скрылся в кабинете.
Клепиков подмигнул Лученкову.
"Ну как я его сделал"?
Повернулся к охраннику.
– Чего торчишь как прыщ на залупе? Не слыхал, что товарищ сержант приказал? А ну спрячь плётку, пока товарищу надзорному прокурору не пожаловался!
– Який він тобі товариш, воша тюремна?!
– Сейчас узнаешь! – Довольный Клепиков шагнул за дверь.
Через минуту выскочил обратно с просветлённым лицом. На нём была печать прежнего нахальства отпетого жулика.
Крикнул караульному:
– Смирно! Как стоишь перед бойцом Красной армии, рожа мусорская? Забыл о том, что товарищ Сталин сказал? Незаменимых у нас нет. Я уже договорился!Пойдёшь, в рот меня толкать, завтра улицу мести, а я вместо тебя вертухаем!
Пока караульный осмысливая сказанное хлопал глазами, Клёпа испарился.
* * *
Новое построение объявили часа через полтора, когда из штабного барака вышел майор Борисюк, по-хозяйски оглядел заключённых, смахнув с рукава шинели ворсинку, и поманил ладонью капитана. Сухо сказал:
– Списки готовы. Можете забирать людей.
Оба офицера расписались на подставленной капитаном планшетке: "Сдал", "Принял".
На прощанье Борисюк бросил, ничуть не озаботясь тем, что его слышат передние ряды заключённых.
– Только это напрасная трата денег на кормежку и перевозку. Я бы прямо здесь их шлёпнул. Вывел бы дармоедов в тайгу и пострелял. Не вынимая папиросы изо рта!
Капитан козырнул, потом сказал безразличным голосом:
–Это у вас они дармоеды. А у нас – солдаты.
Майор в ответ с брезгливым выражением лица небрежно махнул рукой, медленно пошёл обратно.
Капитан проводил грузную фигуру глазами, внезапно озлобясь крикнул:
– Старшина!
Тот подбежал, топоча сапогами словно конь. Вытянулся.
– Я, товарищ капитан!
– Получите сухари, чай, селёдку. Разбить на пятёрки. И ведите людей за ворота.
Махнул рукой:
– Командуйте!
Старшина гаркнул:
– Слушаюсь!
Закричал зычным, привычным к командам голосом:
– Становись! Равняйсь! Смирно! Следуем на пересыльный пункт. Там помоетесь, получите обмундировку. И в бой, громить Гитлера. Напра-а-а– во! Шагом марш!
Поодаль от вахты стояла небольшая группа воров. Сбившись в кучку, они молча наблюдали за происходящим. Где-то вдали слышались печальные переливы журавлиной стаи. Их прощальная песня на какое-то время уводила в сторону от тревоги.
Этап двинулся за вахту. Провожающие еще немного постояли, покурили обсуждая перспективы остаться в живых записавшихся в штрафники, а потом разошлись.
Капитан, в своей длинной шинели словно вырубленный из шершавого камня скрипя блестящими сапогами твёрдо промаршировал через плац к вахте, и длинная изломанная тень побежала за ним следом.
* * *
За воротами лагеря будущих штрафников окружили автоматчики в фуражках с красным околышем, по бокам колонны собаки. Натасканные псы утробно рычали, сбрехивая коротким густым лаем.
Начальник конвоя, молодой, подтянутый лейтенант, зачастил как молитву:
– Внимание, колонна! – Навязшие в зубах стихи вновь полны смысла и обещают смерть. – За неподчинение законным требованиям конвоя, попытку к побегу... конвой стреляет без предупреждения. Поняли падлы в-в-вашу мать?
Не услышав ответа лейтенант крикнул осердясь:
– Если хоть одна б… ворохнется и попытается бежать, патронов не пожалею. Следуй – и не растягивайся. Шагом марш!
Шли медленно, с остановками.
Зэки, возбуждённые свободой глазели по сторонам, свистели, задирали прохожих.
Собаки, возбужденные запахом немытых тел рычали на отстающих. Конвой матерился и обещал пристрелить любого, кто побежит.
На улицах посёлка по дороге попадались женщины в платках и телогрейках. На ногах, у многих мужские сапоги и грубые солдатские ботинками.
На обочине дороги пожилой шофёр в рваной засаленной телогрейке отчаянно крутил заводную ручку заглохшей полуторки.
Проходящая колонна ни у кого не вызвала удивления. К зэкам здесь привыкли. Часть посёлка служила в лагере, другая сидела.
Наконец подошли к огромному сборному пункту, похожему на пересыльный лагерь.
Видны были два огромных деревянных двухэтажных барака и много-много парусиновых палаток. Сборный пункт обнесен сплошным деревянным забором, по верху – пять или шесть рядов колючки. Охрана в обычной армейской форме.
Колонна остановилась у вахты, ворота раскрылись. Автоматчики по команде офицера убрали оружие за спину, выстроились в стороне. Больше их не видели.
На крыльце бревенчатого здания стоял офицер с красной, замусоленной повязкой на рукаве.
В воздухе висел тюремный специфический запах карболки, залежалого обмундирования, гнилой картошки.
Офицер оглядел разномастно одетый строй, так, как опытный пастух оглядывает новое стадо. Сделал несколько шагов.
– Старшина!
Тот подскочил молодцевато.
– Я, товарищ майор!
– Людей – в баню. Переодеть, всё тряпьё сжечь! Поставить на довольствие. Ужин по распорядку. Завтра с утра всех на занятия.
Pаскурил папиросу, обронил веско:
– Выполнять!
Строй новобранцев завели в санпропускник, потом в баню. Там сбросили с себя всё пропотевшее провонявшее лагерем зэковское шмотьё.
Это, конечно же, была не русская баня с парилкой, а большая помывочная с кранами, из которых бил кипяток. Из-за пара не видно ничего дальше протянутой руки.
Груда серого цвета овальных тазиков с двумя ручками – шайки.
Такие же серые бруски мыла. Смятые и скользкие ошметки мочалок.
Блатные были в наколках.
У Гулыги кроме профиля Ленина– Сталина, на спине виднелся шрам от ножа.
На всю помывку отводилось полчаса, кусочек серого хозяйственного мыла и по две шайки горячей воды.
Клёпа с сожалением смотрел на снятый с себя тёплый свитер.
Свитер был толстый, домашней вязки. Месяц назад Клёпа выиграл его в карты.
Он был профессионалом игры в терц, штос и буру – трех классических карточных игр, знаток правил катрана, строгое соблюдение которых обязательно в игре между ворами.
Под гимнастёркой свитер не помещался.
Из боковой комнаты вышел офицер лет двадцати в небрежно накинутой на плечи шипели. Был он близорук, носил очки. Несмотря на молодой возраст имел глубокие залысины, криво уходящие к середине макушки.
Залысины придавали его детскому лицу выражение взрослой озабоченности, печать огромной ответственности.
Все его друзья были на фронте. А он – здесь. Лейтенант был не годен к строевой, но считал, что как член партии не имеет права отсиживаться в тылу.
Уже вторую неделю он исполнял обязанности замполита пересыльного пункта.
Лейтенант строго глянул на Клёпу, поправил очки.
– Не время товарищ боец переживать по поводу вещей. Родина в опасности. Тем более, что вам сейчас выдадут обмундирование.
Голый Клёпа, татуированный с головы до ног, цыкнул зубом, сощурившись, осмотрел офицера.
– Этот гнидник мне дорог, гражданин начальник. Хочу дойти в нём до Берлина, а потом сдать в музей. И написать на табличке, что раньше он принадлежал уголовному элементу Михе Клёпе, а потом перековавшемуся бойцу победителю– орденоносцу, дошедшему до вражеского логова, Михаилу Ивановичу Клепикову.
Лейтенант потрогал пуговицу на воротнике гимнастёрки, хотя тот ему не жал и поправил очки.
–М-ммм! И все-таки... Я бы попросил...
Замполит снял и протёр очки. Надел их, поправляя за ушами, на переносице.
Подслеповато моргая смотрел на невысокого нагловатого бойца, с замашками уркагана.
Хотел было ещё что-то добавить, но поспешил отойти, попрaвляя редкие волосы нa яйцеобрaзной голове.
Лейтенант, почему то робел перед этими взрослыми татуированными мужиками.
«Чёрт его знает, что у него на уме, у этого уголовника».
Лейтенант Высоковский считался одним из самых подкованных политработников среди офицеров сборного пункта, но он терялся перед людьми, обладающими большим житейским опытом.
Когда они уже выходили из помывочной, распаренные, смывшие с себя всю грязь, морщинистый жуликоватый старшина и двое его помощников притащили тюки с пахнущим хлоркой бельём.
Старшина тыкал пальцем в высокие кучи на полу:
– Тут портки и гимнастёрки, тама – шинели! Кальсоны в углу! Головные уборы и портянки в мешках! Потом подходим за обувкой. Говорим размер, получаем, примеряем, радостно улыбаемся и отваливаем!