Текст книги "Железные Лавры (СИ)"
Автор книги: Сергей Смирнов
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
– Обидел в первый раз, славный ярл, – отвечал ему, хотя никакой обиды не испытал, и добавил едва ли не Карловым гласом: – Посему прощаю.
Наперед знал, что и ярл не обидится, ибо такого греховного дара не имел, потому и позволил себе с ним Карлов глас.
– С новостями пришел, раз не поленился будить, – сказал ярл.
– Новости ожидаемые, потому не шумные пока, – отвечал ему с облегчением, ибо раз он сам о них спросил, значит, легче примет всякий безумный замысел, безумнее уже прогоревшего. – Быть, наверно, тебе, славный ярл, императором, но не в сей час и не сразу.
– Не тороплюсь. Большую добычу второпях не берут, – еще больше обрадовал меня ярл.
– Но есть добрая весть: завтра суждено тебе, славный ярл, войти в новую баснословную и всесветную вису, – коварно, но честно посулил ему, не надеясь, однако, на то, что он тотчас воспламенится жаждой новой славы.
Так и вышло. Шмыгнул ярл носом, сплюнул заспанное горловое бельмо на мраморный пол.
– От тебя, славный ярл, могут зависеть добрые сроки, – прорёк ему уже тайное.
Ярл приподнял бровь – и я воспользовался тем его грозным трудом: потянулся устами к его уху с превеликой осторожностью, как когда-то на берегу, когда нашел его при водах и волках.
– Добрые сроки царствования, а, может, и самой жизни нашей властительницы Ирины, – выдохнул ему в левое ухо слова, прибереженные на раздуваемых углях своего самоличного заговора.
– Жизнь и меч со мною, – умным, хоть и рокочущим шепотом принял мой замысел ярл.
Сердце во мне забилось перестуком. Едва совладал с ним прежде, чем повелеть непосильное.
– В том-то и притча, что придется без меча, славный ярл. Только тогда толк выйдет ожидаемый – и награда впереди будет ждать немыслимая. Без меча Хлодура, – повторил ему и немного отстранился. – А меч, если принимаешь, славный ярл, проложенное мною во славу твою грядущее, прошу передать мне тотчас на временное подержание.
Не шелохнулся ярл. Сивые озерца предо мною как бы подернулись на миг первым осенним ледком прозрачней самой воды, чтобы сразу же и растаять.
– Видишь, славный ярл, сам: ты ныне в огромной горе с ходами, и все стены в них отражают тебя самого, – принялся затягивать малого левиафана в непосильную сеть. – И всякое отражение против тебя. То грознее Гренделя, размахивавшего лапами на бескрайнем просторе. И опасней шайки Уго-Рукоруба. Тут не прямое войско, тут сплошное коварство. Мечом взмахнул, а на тебя им же – весь легион отражений. Поверь, уж я знаю Дворец. Нужно сберечь меч не для завтрашнего дела.
– Терплю болтуна, что прикидывается друидом, – усмехнулся ярл, будто жеребец фыркнул сырым утром. – Не пой вис впустую, скажи одно слово к тому, что и без тебя давно вижу. Что надо здесь тебе для меня?
Вспылил себе на радость:
– Одного слова все равно мало – войска нет. Будет два по одному слову – вот уже войско смысла, как некогда твоё. Отдай меч.
Едва сдерживал любопытство спросить вдобавок, что же такое видит сейчас во мне ярл, чего сам не вижу. Какое разрешение в яви своего сна-видения о грядущем императорстве?
Ярл Рёрик Сивые Глаза стал подниматься с ложа весь. Так поднимается издали в море самая большая волна бури – нехотя, тяжко и необратимо. Отступил от него на шаг.
Меч Хлодур он мне подавал на двух огромных ладонях.
– Жрец, того требует твой Бог ради посвящения Ему? – вопросил он – И довольно?
Содрогнулся, ибо вдруг окатила волной картина-видение: неужто мне и ярла его кровью крестить суждено? Не слишком ли занёсся?
– Мы, рабы Господа Иисуса Христа, можем лишь надеяться, – с подогнувшимися коленями отвечал ему.
– Тогда положи мой Хлодур на дно большой реки, а сам сядь на берегу метой, – велел мне ярл и протянул меч уже на всю длину рук.
– Уже стою с мечом Хлодуром посреди самого потока, как на якоре. – Те слова сами вырвались из уст, и удивился им.
– Тогда что медлишь, жрец? – до предельного низа опустил свою чашу весов власти в нашем разговоре ярл.
Принял меч и поклонился ярлу. Меч Хлодур показался мне поначалу не тяжелее молодого деревца, упавшего на поверхность реки, но едва потщился приподнять его выше, как он тут же потянул меня вниз, на дно потока, будто валун. Верно, меч обладал чудесным свойством менять свой вес ради разных прихотей битвы и мира.
– Моя жизнь и твой меч, славный ярл, теперь – одно, – поклялся ему. – Остальное будь, как будет. Завтра и будет.
– Так и прощай до завтра, жрец, – махнул ярл рукой и вновь повалился на ложе. – Иди. Вернешь, не беря за рукоять.
Обернул меч в свою накидку, будто берег кованое железо от холода. Тит Кеос, начальник спафариев, покосился на меня и на моего нового попутчика, коего нес, прижав к плечу и держа рукоять вровень со своей головой.
– Усыпил его, никак, зельем? – сдержанно, но до глубины души изумился Тит.
– Уношу от греха подальше, – уклончиво ответил ему.
Тит успел-таки поклониться мне вдогон и также вдогон пустить беса:
– Сила сильная, Иоанн, быть тебе силенциарием.
Доныне удивляюсь, как отдал мне свое священное оружие ярл, кое никому из смертных не отдается без смертной битвы или подлого обмана! Без колебаний отдал язычник! Видел он нечто, кроме минувших видений, но так и не сказал, что.
В той же мере удивляюсь тому, как, даже выйдя из дворцовой, путевой опочивальни ярла, еще не имел в уме никаких путей сокрытия его меча.
Круглые сутки загодя вынашивал свой единоличный заговор, а в нем самого тонкого пути, не допускающего никаких послаблений – того и не подготовил! Ибо, видно, даже не позволял себе поверить в то, что ярл волею отдаст свое заветное оружие, хотя и утрачивал его не раз в прогибучих обстоятельствах. Но ведь и возвращался к нему меч своими чудесными путями – и поверил я тогда, что один из таких путей теперь сам я позаимствовал у меча Хлодура на удачу грядущего дела. Только за вратами Дворца и спохватился.
Куда было мне нести не по силам смиренного Хлодура?
Первый путь показался – в опустевший без мужской защиты свой собственный дом. Все слуги, конечно, кинулись бы ко мне, как осы на сладкое. И не отлипали бы ни на миг, пугая тем до полного уныния женщин, обездоленных не имуществом, но крепостью жизни – вдову брата моего и его дочерей. Куда там меч засунешь, где укроешь! Да и входить во вдовий дом, пусть и свой по праву, с мечом в руках, хоть и в обнимку, виделось мне дурной угрозой утраченному уюту, а знамением – и вовсе недобрым. Коротко говоря, зарёкся навещать свой дом, дабы в него невольно не направить бурный и опасный поток.
Оставалось пасть с мечом ярла в ноги геронде Феодору. Заходить в Обитель с вооружением не решился бы, но, по счастью и как обычно, геронда Феодор прозревал мои пути во всякой дали. Он вышел мне навстречу, когда еще не успел я дотянуться до кольца на вратах.
– Вот чудная метаморфоза! – улыбкой, пожигающей во мне все опаски, встретил меня геронда. – Ушел в латаной-перелатанной рясе с мертвеца и со святым образом Господа в заплечной суме не для подаяния, а вернулся в одеждах царедворца и с грозным мечом в руках. Твой покойный отец может тобой гордиться, Иоанн.
Так и остолбенел. А геронда Феодор стал дожидаться, пока сам оживу.
– Благослови, отче, – робко пролепетал, когда голос ожил первым.
И дерзнул приставить укутанный меч к стене Обители – с намёком.
– И так уже на все, что ты задумал, тебя благословил, – твердо сказал геронда Феодор. – Печать на печать не ставится. А сему залогу, указал он на меч, стоявший сиротою у монастырских стен, – место найдем. Войди на родную твердь.
Тотчас согрелся, будто и впрямь присел у родного очага, как только вошли в стены Обители. Даже в стылом подвале, куда спустились первым делом ради укрытия меча. Хоть и подходящая темень стояла в подвале, но из него до преисподней было куда дальше, чем даже с вершины высокой горы, к примеру, Олимпа. Укутанный меч Хлодур, по указке геронды Феодора, опустил в пустой пифос[1], дышавший крутым винным чадом.
– Пускай опьянеет и видит битву лишь во сне, – сказал геронда Феодор и вдруг поразил вопросом: – Переночуешь здесь, Иоанн, перед решающим часом? Или же в своем мирском доме?
Как прижилась душа моя к воле геронды Федора – и вдруг он вопрошает меня о воле собственной!
– Как велишь, геронда! – весь сжался, надеясь, что геронда разрешит меня от излишних раздумий и колебаний.
– Нет уж, – строго отказал геронда Феодор. – В таких одеждах сам решай, тем более, что уж давно решил. А то и есть верный поток воли при помощи Божией.
В сумраке подвала, освещенного малой глазницей выхода, я непозволительно медлил и молчал.
– Или не полагаешься на мое тебе благословение? – рёк геронда Феодор без строгости, однако сокрушительно.
– Думаю, геронда, какой путь избрать до Дворца, чтобы и соглядатаев обмануть, и до темноты успеть, – отвечал, ибо в самом деле подспудно искал в уме подходящую дорогу.
Спустя менее одной стражи устроил мне постоялый двор во Дворце тот же Тит Кеос. Показал комнату сразу, будто уже получил все распоряжения обо мне от управляющего дворцом, Аэция. А я-то все дивился, почему не вызывает меня, не ищет встречи со мной Аэций, давний соперник логофета Никифора в перетягивании вервия власти. Но уже в тот первый миг, как переступил порог Дворца, стало мниться мне, что Аэцию я даже нужнее, нежели Никифору, потому-то он и не появляется из засады, а пока лишь исследует мои пути глазами соглядатаев, видимых и невидимых.
Никак не мог предвидеть, что удосужусь заснуть в ту ночь в стенах едва не родных, но отныне едва ли родных – теперь казалось, однако, что они куда роднее стен родного дома, оставшегося без мужского дыхания, но и давно уж отринутых, как искушение. В ту ночь то горячо молился Тебе, Господи, Ты знаешь, то начинал более всего беспокоиться о здравии поросёнка, коему предстояло стать оружием более действенным, нежели получивший временную отставку меч Хлодур.
Время прошло, ночь миновала, а все дороги дня стали стекаться к Большой Зале Девятнадцати Лож, где в пятом часу полагалось быть приёму Карлова посольства. Ради описания пышной и вязкой, как стоягодное варенье, церемонии не потрачу и краешка листа. Победители в прыжках на Олимпийских играх в Элладе разве утруждали ликующую толпу перечислением своих упражнений и погоды тех немалого числа дней, кои они потратили на подготовку к победному прыжку? Важен лишь сам прыжок. Довольно сказать лишь, как удалось мне пристроить поросенка перед ужасными событиями, виновником коих добровольно и даже со злорадством вызвался стать.
Большая Зала Девятнадцати Лож опутана вовне узкими ходами-коридорами для прохода слуг и тайных стражей. Там есть небольшие ниши, в коих оставляют к урочному мигу блюда, предназначенные не для долгой трапезы, а для скоротечного угощения тех, кого принимает властитель, если такую «кормёжку с рук» властитель сочтет удобополезной. Там же оставляют в ожидании приказов предназначенные для гостей не самые драгоценные подарки в том разнообразии, кое прилично поводу. Вот в одной из таких ниш, ближе ко входу в зал, я и оставил закрытый короб с поросёнком, а сверху на короб положил свой медальон-пропуск, как знак принадлежности короба и веления не трогать его, раз уж ни в коем случае нельзя никому трогать сам медальон, выданный особому лицу.
Воронка водоворота была все ближе, вращение – все быстрее. Незадолго до приёма успел посетить моих подельников, дабы убедиться в их последней верности моему замыслу, который был им не известен. Барда Турвара Си Неуса впервые нашел в окончательном, а потому кратковременном замешательстве. Да и едва признал его в роскошной одежде, приличествующей скорее дворцовому ритору, нежели приблудному певцу. Воронье обличие обвисло на кушетке, потеряв внутреннюю плоть, – вольный вран превратился в должностного белого павлина.
На барде была дорогая тонкая туника, как на благородном, до самых стоп и снежной белизны, а поверх нее был он обернут в столь же белоснежный, но скромно украшенный зелеными растительными узорами плащ-палудаментум с золоченой застёжкой на плече. В таком одеянии в темных дебрях не скроешься, зато посреди весеннего луга, открытого на все стороны света, издали и от ангела не будешь отличим. Так и сказал барду. Тот даже не усмехнулся, хотя тотчас пришел в себя:
– Подумаю я еще о твоих фазанах и виноградниках, стоят ли они моей хрипоты, – основательно рёк он.
– Как я тут в силе разуметь, принудили тебя, славный бард, к сему великолепию и блеску, дабы не затмевал чернотою крыла местного вельможного блеска, – кстати и посочувствовал ему, невольно выражаясь превыспренным дворцовым наречием. – Кто? Герцог Рориго? Или распорядитель церемоний?
– Некий здешний начальник, – отвечал бард. – Сказал, что на церемонию в черном и старом нельзя. Раньше завидовал, а теперь вижу – пестрит, глаза ест.
И более того поддержал его:
– Потерпи, славный бард, ради избавления от пустых мечтаний. Сие распоряжение – добрый знак. Автократор римлян, наша императрица Ирина желает послушать скорее тебя, нежели самого посла. В его искренности она сомневается, а в твоем искусстве – нет. То обещает нам свободы побольше и пошире, а наказание – поменьше и полегче. Хотя тебе-то, славный бард, и вовсе нечего опасаться. Ты лишь пой, покуда сил и безумного разумения хватит.
– Разумение на что? – с немалым разумением приметил бард особое слово.
– Ты ведь не удивишься тому, что увидишь, – рёк ему, – а потому сам уразумеешь, что нужно остановиться именно в тот миг, когда все остальное кругом разбежится до крайности.
– Тогда кто же окончательно стены повалит? Ты, Йохан? Или ярл? – тихо вопросил бард.
– Молчу, дабы не спугнуть силу, – коротко ответил ему.
И, следуя вращению водоворота, отвернулся от барда Турвара Си Неуса к ярлу Рёрику Сивоглазому, прозябавшему за тридевять шагов.
Тому сразу честно признался, где и как приютил его меч.
– Моего Хлодура посвящаешь своему Богу раньше меня, – с необъяснимым выражением лица изрёк ярл.
Холодные небесные прогалины в его глазах тоже предвещали неизвестную смену погоды.
Не нашел ничего лучшего, как сказать ему:
– Твой меч Хлодур вскоре сам расскажет тебе, славный ярл, о цели и смысле своего паломничества.
И подал ему несколько крупных соленых маслин, кои прихватил на кухне вкупе с поросёнком.
И ярл прямо восхитил меня, вопросив вновь безо всякой усмешки:
– То, чтобы меч не прилетел и не успел вмешаться не в свое дело?
– Лучшего истолкования не придумать! – сказал ему и поклонился.
Как противиться водовороту, если он уже затянул тело, не отпускающее из себя душу? Никак! Нельзя противиться и показывать спину той пустой, крученой глазнице. Напротив, надо кинуться водовороту в объятия изо всех сил, задержав выдох, – и тогда воронка подавится телом и выплюнет его по течению. Так и сделал – и вынырнул прямо посреди Большой Залы Девятнадцати Лож в самый разгар приема.
И лишь в тот миг уразумел, какой бесценной свободой одарен.
Все, даже самые высокородные, даже сама автократор римлян, грозноокая и молиниебровая василисса Ирина, уже не могли сдвинуться с тех мест, на коих принуждала их цепенеть величественно-скучная церемония. А вот мне, как особому лазутчику всех поочередно сильных империи сей, позволено было витать, как ветерку среди рядов стоящих двух против друга воинств. Или же подобно рыбешке сновать меж затонувших боевых кораблей.
Приостановившись около ярла, за коим под высокими очами царицы, восседавшей на тронном возвышении, стояло малое франкское воинство, шепнул ему:
– Славный ярл, когда увидишь свинью, лови голыми руками.
– Турвар вызовет духа вепря? – коротко вопросил ярл, как бы себе под локоть (там я и притаился на миг), впервые назвав барда за глаза по имени.
– То я вызову, и не духа, а живого поросенка, тебе на один зуб, – предупредил его. – Лови, не взирая на лица. Так спасем положение, царицу и нашу будущность.
Хорошо иметь в соратниках великана, не страдающего избытком мыслей и тем более – философских вопросов!
Подле барда оказался в тот миг, когда герцог Рориго уже поднес царице драгоценную шкатулку с неизвестным мне даром.
И вот он, знак: василисса посмотрела не на шкатулку, а издали – на меня, словно вопрошала, не лжет ли герцог, не гадюка ли таится в том сверкающем золотом и каменьями ящичке. И тут же, уловив направление ее взора самыми коварными фибрами своих душ, воззрились на меня разом логофет Никифор и управляющий Дворцом Аэций, восседавшие ниже царицы, по флангам от нее. Вот так поджигал вражеские корабли Архимед, собрав посреди вогнутого зеркала солнечные лучи. Теперь в чине вогнутого зеркала полагалось быть мне. Да и было что поджечь всем на диво!
Ноги сами понесли тело вперед, к царственным ступеням.
Казалось, что стремлюсь, не касаясь стопами порфировых мозаик, только бы сквозняк не снес меня невзначай куда-нибудь прочь. Припал к ступеням и стал слушать свой голос как бы со стороны, из-за невидимых занавесей – как он славословит царицу и как распинается про чудесный невещественный дар – в пику спрятанному в ларце, – принесенный с лугов, бескрайних холмов и дебрей Запада, собранный по слову-крупице, слову – росяной капле, слову – зерну пшеничному, но, увы, не горчичному. Дар тот – живое предание-молва о славе автократора римлян, василиссе Ирине. И дар тот собран песнею-висою в драгоценный и столь же невещественный сосуд мелодии и голоса баснословного певца-барда, принесшего тот дар от дебрей, лугов и холмов на землях, подвластных правителю франков и даже не только ему.
Никто из высших самолично не давал мне слова, и все они, переглянувшись, решили, что слово о песне загодя потребовала от меня сама царица. Сама же василисса смотрела на меня с улыбкой столь невидимо-потаенной, каким только может быть смертельный стилет богатого наемного убийцы, скрытый в пышных одеждах. В те мгновения все иные заговоры преодолевал один – тот, что и возник в те мгновения между мною и царицей, будь проклята моя неизжитая, хоть и раскаянная гордыня! Жалею, однако, лишь о том, что не видел лица главы Карлова посольства, герцога Рориго, безмолвствовавшего едва не до полного своего небытия за моей спиною.
– Довольно, сын Филиппа! – вдруг негромко и почти насмешливо возгласила царица, приподняв перст с золотого подлокотника; казалось, ей самой уж доставляет радость запросто ломать церемонию, ставя франкское посольство в невразумительное положение. – Так ты перепоёшь всякого певца. Пропусти его вперед себя. Пусть теперь он сам за себя ответит, а мы послушаем обещанную чудо-песню.
– Бог в помощь! – невольно шепнул язычнику, когда он проходил мимо меня почти вплотную (разумеется, неспроста так проходил, надеясь, что добрым словом укреплю его в чужом пиру или дам последний совет-указание!).
Бард Турвар Си Неус, однако ж, небрежно отмахнулся от меня бровью, низко поклонился царице, дерзко присел, когда все посольство стояло, прямо на вторую снизу ступень тронного возвышения, всем своим видом показывая, что эта ступень сооружена во дворцах именно для певцов-бардов. И, еще не тронув струн арфы, запел в разгон.
Изумился до глубины души не только я. Даже у царицы уста приотворились от удивления. Бард запел на чистом эллинском наречии, пожалуй, не грязнее какого-нибудь афинского кифареда в третьем поколении! Дерзкая мысль посетила – Ты знаешь, Господи! Не Ты ли попускаешь язычнику петь на неведомом ему самому языке, как некогда призвал апостолов – благовествовать в день Пятидесятницы? Вот что осмелился, по грехам своим, вообразить в тот миг. Ведь то увиделось, а вернее, услышалось прямым Твоим благословением моего заговора! Бесовской была мысль – возможно или несомненно, то мне осталось неведомо. Ибо сам бард не поддержал ее ложью, а честно признался мне на другой день, что не хуже меня запоминает иные языки – и лишь латынь искажает, ибо не жалует ее, как и всех чиновников.
Как, наконец, тронул бард струну арфы – тотчас хребет мой рассыпался и взлетел стайкой ласточек. И весь бы рассыпься ласточками и разлетись в тот миг – никто бы, пожалуй, не приметил чуда. А простого, без особых чудес, исчезновения моего – и подавно!
«Господи! – воззвал к Тебе. – Или попусти, или накажи!»
И с той, не менее дерзкой мольбой стал осторожно пятиться, прикидывая, не отдавлю ли носки герцогу Рориго. Удалось вслепую успешно обойти его стороной. Углубился в строй франков, как в чащу высоких деревьев, – и с облегчением канул.
Чем более отдалялся от барда, тем, казалось, громче он распевался, словно бы – для меня одного, дабы знал я, что поёт он именно то, что и положено, что ему внушено, а он то внял ради дела. И вот, наконец, вытек я весь из церемониального зала в потайной ход, содержавший и вовсе страшную тайну.
Все отличие нынешнего поросенка-поджигателя от давнишнего, из детства, было – вервие короче, чтобы быстрее убегал от огня, от коего не убежать, а сам грозный запал побольше, с вызревшую головку камыша. Да и дегтярно-смоляной пропитки не пожалел, выпросив ее у того же Агафангела.
Последняя надежда таилась в кресале, огниве и комке сухой ветоши. Бард, тем временем, уже пел о великих и баснословных Железных Лаврах Гипербореи, кои готовы обрушиться на всех явных и тайных недругов царицы. Причем стал повторять слова о Лаврах, как бы превращая их в припев, въедающийся в слух и память слушателей.
Всякий здравомыслящий слушатель наверняка бы задался вопросом, к чему певец приплетает тут некие, не таящие в своем названии никаких угроз Лавры и что они такое значат. Но от песни барда даже у меня, уже укрывшегося за стеною и за гобеленом, что занавешивал тайный, служебный выход в Залу, начинало вести голову и разум в разные стороны. Надо было скорее вспомнить главное лекарство моряков против укачивания в бурном море: начинает мутить – скорее принимайся за работу, лови снасти или хотя бы просто бегай по палубе.
Железные Лавры и были условным знаком. Кресало и огниво не подвели – легко поджег запал. За сим поставил короб к самому выходу в Залу.
– Прости меня, животина, творение Божие! – повинился перед поросёнком. – Мучаю тебя ради спасения царицы, а то и всего государства. Слава твоя пребудет в анналах тайных летописцев, стать тебе весёлой легендой.
И подпалил чудо-факел прямо в коробе. Тотчас сам задохнулся от вони и дыма, и тотчас завизжал бедный поросёнок. Подхватил его из короба, едва не подпалившись сам. И, лишь успел прикинуть в уме прямое направление по полу от выхода в Залу до стоп герцога Рориго, закрытое от глаз гобеленом, как изо всех сил пихнул поросёнка под тяжелый занавес.
Разумеется, от сильных и всеведущих дворцового мира сего не могло укрыться, кто учинил безобразие в разгар церемонии, однако лживое оправдание все же могло пригодиться: «я был в другом месте». Посему помчался вкруг зала «кротовыми» ходами, кои будто были созданы вовсе не для подачи блюд и подарков, а, напротив, для того, чтобы легче было что-нибудь спереть из Залы. И выглянул по-воровски уже с другой стороны, из-за другого гобелена.
Представление было – то ли расчистка Гераклом задымленных вонью Авгиевых конюшен, то ли прополка героем волшебного войска, выросшего из зубов дракона.
Из столпотворения, в кое обратилось Карлово посольство, взлетали и разлетались в стороны отборные франкские воины, оказавшиеся на пути сначала огненного поросенка, затем – устремившегося в погоню за ним ярла Рёрика. Ярл словно выдёргивал воинов, как выросшие сорняки из поля, и яростно откидывал прочь. Проявлявший свое бытие в чаще ног человеческих лишь визгом, искрами и дымным шлейфом, поросенок носился, подпаливал фалды богатых плащей и накидок, а над ним неслось франкское карканье, тонувшее вместе с животным визгом в гордой песне барда. Тот всё возвышал и возвышал голос свой, без большого труда перепевая весь немыслимый гвалт.
Было, однако, не до смеха. Бард явно опасался прерывать песню по своему хотению – а ждал моего веления. Надо было его спасать вручную, а ярл и сам себя спасением мог обеспечить, проломив любую стену и разведя руками, как веслами воду, любое пламя. У него было важное дело – поймать поросенка, который выполнял свое дело лучше всех.
Осторожно, из-под бровей, глянул на сильных Дворца сего – Никифора и Аэция.
Они словно знали, кого искать глазами, – уж никак не последнего виновника вавилонской кутерьмы, а как раз ее зачинщика. И как будто чуяли дворцовым чутьём, где его найти и откуда он сам покажется. Они оба теперь смотрели прямо на меня – и словно ожидали еще большей проказы. Рукотворного землетрясения или потопа, от коих не спастись. Ибо сидели, не шевелясь, поелику всякое бедствие благородному человеку следует пережидать достойно, не торопясь никуда и не прыгая от страха или гнева. И вопрошали взорами: «Огонь и потоки на нас обрушишь? Или, напротив, отведёшь? А то берегись! Пощады не будет!»
Более всего опасался взглянуть выше них – на саму огнеокую василиссу Ирину. Но дерзнул.
Автократор римлян восседала подобно статуе богини Афины в городе ее имени. Без единого чувства на лике, без единого движения в теле и в чутких на всякую тревогу богатых и нежных ее одеяниях. Только рука ее с воздетым перстом была поднята столпом вверх уже от самого локтя.
В первый миг не разгадал того властительного жеста, но второго мига уже хватило, ибо заметил, наконец, что все стражи-спафарии стоят, оцепеневши, вместо того, чтобы ринуться в дымящий хаос и обуздать его. И то оцепенение вовсе не было учинено песней барда, ибо все их взоры были устремлены на перст царицы – в ожидании приказа.
Уразумел, что мне еще попущена пара мгновений на окончательный аподозис события. Дерзко устремился вперед, как и в тот миг, когда выводил пред очи царицы барда, словно диковинного зверя. Рядом с бардом растянулся на полу и – не в поклоне, а в полном самоуничижении пред василиссой. За сим, торопясь собрать брызги своего бренного тела воедино, шепнул прямо в глаза барду:
– Довольно! Даём дёру!
Однако вран-павлин потратил еще немало бесценных мгновений на достойный поклон слушательнице, о пении пред коей он только и мог мечтать во снах. После сего он неохотно подался прочь под моей рукой, крепко сжавшей его плечо.
Уже на полном бегу мы канули за занавес-гобелен в жерло тайного хода.
В памяти, уже когда канули мы с бардом, открылась вся картина при взоре от подножия тронного возвышения в Залу: ближе всего торчал живой, но обмерший столп – герцог Рориго, так и не обратившийся взглянуть, что за чадное светопреставление творится у него за плечами. Не мог ведь он повернуться спиною к трону и воплощению высшей власти на нём. Но и меня с бардом он тоже как будто не видел в упор – так смертельно остекленели его глаза. За ним клубился дым, и частью колыхалось стоя, частью поднималось на ноги с пола разбросанное франкское воинство. Позади всей франкской массы возвышались над человеческим хаосом плечи и голова ярла Рёрика Сивоглазого. Он теперь не преследовал дымную и огненосную тварь всем телом, а следил глазами за ее беготнёю и как будто дожидался, пока тварь устанет сама искать своего спасения, носясь туда-сюда вдоль задней стены.
– А что ярл? – с тревогой вопросил бард, когда мы стремились по сумрачному узкому коридору, свет в который проникал через небольшие отверстия-глазницы на высоте вытянутой руки.
Словно иной защиты, как только ярловой, он и не знал.
– Сам себе дорогу проложит, прямее нашей, – на ходу, через плечо отвечал барду. – Нам бы успеть… Пересидим в тихом месте, пока тут всё успокоится.
Пересидеть, однако, довелось вовсе не в том месте, в каком рассчитывал, чая улизнуть из Дворца и бегом достичь Обители не по главной улице. В сумраке да с разбегу едва не протаранил лбом грудь стражника-спафария, заткнувшего выход из коридора. За ним стояло еще двое, а за ними – сам Тит Кеос.
– Прости, Иоанн, не я велел, – лаконично повинился он.
И нас с бардом без лишних уговоров повели по лестницам все ниже и ниже и, наконец, доставили по одиночным клетушкам в дворцовой темнице.
В своей увидел не глухую тьму, вестницу казни голодной смертью (а то было в сем просторном, как тартар, дворцовом подвале простым обычаем), но зажженную лампу, вселявшую надежду.
Тревожился не за себя, а за барда – не потеряет ли он голос от столь сокрушительной перемены участи. А голос его еще мог пригодиться – и вскорости: к примеру, для того, чтобы лишить рассудка местных стражей и заставить их отдать ключи к запорам. Оставалось, значит, надеяться и на то, что такой способ спасения у барда всегда наготове…
Чем больше размышлял над положением дел, тем больше удивлялся, бодрясь. Удивлялся проворности стражи, а тем более – расторопности данного ей и самому Титу Кеосу повелению схватить нас. Удивлялся и догадливости стражи оказаться именно у того выхода, который вел нас на волю. Выходило, что слежка за мною была куда более тщательной и скрытной. Кто ее мог развернуть во Дворце? Никифор или Аэций? Или оба разом? Но договориться между собой они никак не могли. И у Аэция куда больше сил и возможностей. Рассудил, что умелая засада – его необременительный труд. Трачу место на изложение тогдашних мыслей, опять же, из гордыни: их ход оказался на поверку верен.
Если все было так, то было от чего взбодриться загодя: тот, кто устроил слежку, не препятствовал, однако, исполнению моей дерзкой ребяческой затеи. Значит, сей некто обо всем догадался и увидел в затее некую для себя выгоду. Сравнил в памяти взгляды Никифора и Аэция, посланные в меня от тронного возвышения. Взор последнего показался более колючим, но оттого – и более озорным.
И вовсе взбодрился, когда вскоре на веселый огонёк медной лампы принесли еду.
Едва поверил своим глазам: то был жареный фазан, едва ли не прямиком с императорского стола! Уж если такого же поднесли и барду, подумал, что певцу можно потерпеть свою мечту и прозябать во дворце и даже в темнице в надеждах о новом выступлении перед царицей.
Жизнь показалась удачной и в малом, и в великом.
В малом – света было достаточно, чтобы видеть прекрасное блюдо, кое вовсе не выглядело последним сладостным сном умирающего узника. В великом – дело было сделано: франкское королевское, а, вероятнее, уже и императорское посольство обращено в посмешище не по воле самой царицы Ирины (что легко было доказать, если Карл потребовал бы, а жертва была уж мне не страшна), за сим василисса освобождена от всякого прямого ответа Карлу и может в неторопливых размышлениях о судьбах государства и мира спокойно дожидаться следующего посольства, решиться на кое у Карла должно хватить немало смирения.
Все это и сказал прямыми словами управляющему Дворцом, Аэцию, когда после неторопливой моей трапезы, меня привели к нему, в комнату для тайных приемов.








