Текст книги "Железные Лавры (СИ)"
Автор книги: Сергей Смирнов
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
– Только и делает, что пьет воду, – шепнул мне в спину бард. – Оставшуюся кровь разводит до верхней кромки. Верно, чтобы тяжесть в новый удар вернуть.
Достал ярлов кинжал из-за пояса, положил рядом с ярлом на сено. Оказалось, он, если и дремлет, то все видит.
– Нашел, жрец. Ты помолился и нашел. Благодарю, – гулко, как меха попутно раздувая, проговорил он.
– Подвиги совершены, славный ярл, – стал к нему подступать.– Ты жив, но положил душу за друзей своих. И король тебе нынче друг. Пора принять Святое Крещение, как ты чаял.
– Рано, жрец, – твердо возразил ярл. – В силу вернусь – посвятишь, тогда я силу посвящу твоему Богу, отдам. А так, без силы, я твоему Богу не нужен – сейчас мне, как нищему подачку просить. Не по чести. Рано.
Господи, растерялся я тогда. Вновь не нашелся ответить веско на такой языческий подход к святому делу. Что это было? Лишь попущение Твое, Господи?
Тогда отступил. И вдруг вижу, бард уже стоит на четвереньках и манит меня к себе, едва оторвав от пола руку-подпорку.
– Принюхайся, жрец. Чем пахнет? – Соловым янтарем смотрел на меня певец, моргая не в лад.
Принюхался – ничего нового. Той же крепкой смесью прелой соломы, старого дерьма и недобро трезвящей чувства остротою мочи возило кругом.
– Вот понюхай, – сунул мне бард в руки пук соломы.
Запах доброго растительного естества в том пучке оказался сильнее духа человеческих осадков.
– Ничего нового, – так и определил я.
Бард, досадливо кряхтя, стал подбирать солому и сено то здесь, то там и тыкать пучки себе в нос.
– Вот оно! – взбодрился он вновь. – Не камень же ты, чтобы такого чуда не чуять!
Уважил совершенно ползучего во хмелю барда: и правда – прелый, потемневший пучок отдавал дамасской розой! Невольно отшатнулся: неужто бард умеет нагонять химеры и без своей арфы, и без пения – одним непролазным хмелем! Знакомым показался мне тот аромат.
– Теперь мне поверишь, жрец, поверишь, что не вру.
Сначала он показал, что делать: помочь ему подняться и проводить до дверей – там он и хотел сообщить мне некую тайну, пахшую дамасской розой.
Оказалось делом нетрудным: я удивился легкости барда – он был как пушинка! Может, ему помогла держаться на ногах колдовская сила с другого плеча.
Мы вернулись в самое удобное для его полувертикального положения место – точно меж косяками.
Там, вновь стоя сам вовне, узнал я новую чудесную историю из жизни ярла Рёрика Сивоглазого – свежую, как только что сорванное яблоко греха, и, несомненно, достойную баснословной песни на грядущие века.
В разгар бойни, пока бард приподнимал большое и мёртвое тело дяди графа Ротари, чтобы извлечь из него свой боевой нож, сам смертельно раненый граф успел уползти в тайный проход в стене и закрыть наглухо за собою каменную дверь. Когда стрелы у лучников,сидевших в потайных ласточкиных гнездах, кончились и, они, видя, что пора уносить ноги, тем и занялись, король Карл и ярл стали пробивать дорогу к выходу, увлекая за собой аббата и оставшихся в живых телохранителей короля.
– Прикрой мою дочь! – велел король ярлу, если верить самому ярлу.
Тот вернулся, вытащил Ротруду из-под стола и, отмахиваясь мечом от всех смертей, метивших отовсюду, повлек ее следом за ее отцом. Но только по выходе из триклиния пропал в сумраке вместе с Ротрудой.
Карл заметил пропажу не сразу, а, когда поразился ей, призвал барда Турвара Си Неуса:
– Живо, ушлый, найди их!
Тотчас и получил бард в ладонь награду вперед – тот перстень с рубином.
Если уж я знал, где поутру искать ярла и барда, не любителей роскошных и опасных покоев, то уж бард и того вернее знал, где ночью искать ярла и спасенную им Ротруду. Ярл, по словам Турвара Си Неуса, в точности исполнил повеление короля: прикрыл королевскую дочь на сене – лучше некуда!
Певец признался, что сначала тягучие стоны и кипучие вскрики напугали его – уж не погибает ли ярл, до смерти битый и простреленный в спину, и не насилуют ли заодно дочь Карла злые лангобарды. Он, видящий в ночной тьме, как сова, заглянул в конюшню – и обмер, услышав первый вскрик. Стонала якобы Ротруда, только готовясь и нагоняя страсть, а вскрикивать, как от невыносимой, но сладчайшей боли стала вместо Рерика, когда принялась выдергивать у него из спины лангобардские стрелы!
Слыхал я о сладострастном нраве Ротруды, однако совсем не сходились два видения, два бурных ночных сна, будто путешествия двух лунатиков по одним и тем же лестницам и карнизам. Ведь я видел принцессу на несколько шагов отставшей от отца, но вовсе не потерявшейся! Да и аромат дамасской розы вдруг провалился в моей памяти куда глубже минувшей ночи, и даже глубже предыдущей – в третью, то есть – в первую ночь! То был аромат с крыльца преисподней, приманка! Мог поклясться, что так пахла та арабская служанка или демон, что подливала мне вина, а потом засосала коварной топью.
– То была точно Ротруда? Ты видел ее лицо? Или только стоны слыхал? – вопросил я барда.
И, когда его глаза обиженно раскосили, отвращаясь от меня каждый в свою сторону, я рассказал певцу, что видел ночью сам и что могли бы подтвердить две или три самых смелых овцы, любопытствовавших вместе со мною.
– Они оба в сене закопались, – честно признался бард, – а голоса дочки Карла я раньше не слышал, то признаю. А все бабы стонут одинаково, какая повыше, какая пониже, но на один истошный голос матки. Внутрь сюда не входил – а то до утра бы здесь мозги свои от стен отскребал, ты знаешь северянина. Только крикнул им, что король их ищет – и дёру.
Поговорили мы еще о темных предметах и тенях и сошлись на том, что в замке, должно быть, по ночам нечисто. Ярл ничего не скажет, и спрашивать нечего, но раз оба – и бард, и ярл – еще ночью предстали перед Карлом, были допрошены, и ярл Рёрик остался после новой встречи с королем живой, значит то, что произошло здесь, в «конюшне», вовсе никому неизвестно – и самому ярлу тоже. Хоть и светлый день уже наступил, но прочел Трисвятое и девяностый псалом, глядя в то место, откуда бард поднял пахнувшее сладким грехом сено.
Бард сразу принял силу священных, неизвестных слов и упросил перевести. Я повторил псалом на латыни, и он барду очень понравился, особенно «от стрелы, летящей днем» и «язвы, во тьме ходящей». Он попросил меня повторить его вновь и сразу после повторения, тихо, и не поднимая голоса, в точности пропел сам и даже как будто протрезвел.
– Верно, ты прав, жрец, посылал меня Карл не за ними, ведь имен не называл, – согласился он с моим ночным «путешествием». – А я и не покидал замка, пока весь можжевельник не подобрал. Всякое за это время могло случиться, дочка короля уже успела бы догнать отца, если бы захотела.
Графа Ротари Третьего Ангиарийского погребли в тот же день, когда нашли родовое кладбище у леса: никаких изваяний, одни большие, едва обработанные камни под стать всем местным грубым предметам природы, лишь – с выбитыми на них именами тех, кои некогда успели называться герцогами. Мудрого дядю Гримуальда прикопали на отшибе еще до недолгого, вынужденного торжества, пахнущего старыми корнями.
Отпевал графа сам аббат Алкуин в присутствии короля Карла, уже сидевшего на своем огромном, затмевающем целую сторону света коне, – чести выше графу уж не достичь! Пред тем аббат изрек слова в том же роде: граф, де, желал своего, а сила его применилась по воле Божьей, за то и награда налицо.
Вспоминал я недавнюю ночь, надстроенную всего несколькими новыми днями, когда граф наблюдал огненное погребение двух северян на рукотворном озере. Провидел ли он, подозревал ли свой близкий конец? Без сомнения, допускал, ибо запомнилась мне его грустная улыбка, или же я ее, ту улыбку, сам придумал в угоду памяти. И что теперь могла чувствовать душа графа Ротари? Вдруг она уже светло радовалась своему открытию – тому, что все шло по ясному плану спасения его души, а не королевства – и плевать на него! – что все события последних земных дней шли необходимо темной, но крепкой подкладкой яркой парчи, что «игольные уши» пройдены таким способом, каким воображение никак не могло угодить гордыне?
Конь невозмутимого Карла фыркал и перебирал ногами, подгоняя аббата. Шатры были уже убраны. Прямо с помпезного погребения того, кто покушался на его жизнь, король франков двинулся дальше на Рим.
Истинным хозяином замка в последующие пять дней был кто угодно, только не ярл Рёрик Сивоглазый – какие-то суетливые франки, по виду писцы и экономы, кроме них – непраздные, но беспрерывно хмельные воины, присматривавшие не столько за замком, сколько за его окрестностями – то с высоты стен, то в коротких набегах на ближайшие селения. Наконец, и вороны, в большом числе слетевшиеся на запах крови, все никак не выветривавшийся из мертвых камней. Время не то, чтобы остановилось, но как бы превратилось из реки в проточное озерцо, выход из коего не был виден.
Ярл иногда покидал свою просторную нору, окидывал взглядом ближнее бытие, не находил в нем смысла и отправлялся обратно с тем же сумрачным видом, с каким выходил. Мы с бардом решили к нему не приближаться вплоть до новых целенаправленных событий. Говоря коротко, столь мрачным в думах мне не приходилось видеть ярла даже в те мгновения, когда он обнаружил свое войско по-спартански павшим в полном числе на берегу Тибра.
Бард на удивление скоро потерял смысл в пьянстве – видно, обстановка тоже стала его смущать своей порочной безопасностью и круговращением: пьянство же применялось для ясного движения песни и судьбы. Бард нашел на башне замка место – выше некуда. Там он разогнал ворон и стал проветриваться в порывах с запада, а иногда трогать струны своей арфы, и ветер порой приносил сверху серебристые звуки, останавливавшие ненадолго нижнюю суету. Все на ходу цепенели, задирали головы и с растерянными ухмылками смотрели не на башню, а в пустое, бледно прояснившееся небо, словно грешников окликали с безнадежной грустью их ангелы-хранители.
Как-то на третий день услышал я с небес свое имя и тоже задрал голову. Как же был похож бард Турвар Си Неус на большого остроглавого ворона, косящего глазом с башни на голодную суету внизу!
Поднялся к нему. Небо с рукотворной вершины казалось голубее, лучше протертым серыми волокнистыми тряпками, кои тянул над собой холодный западный ветер.
– Смотри! – Бард указал косо вниз, за пределы стен.
На сизой, каменистой земле еще темнели круги из-под снятых шатров, и чернели плоскими ямами кострища.
– Он испугался нас. Карл. Он не понял, что и как произошло, – изрек одновременно и с гордостью, и с досадой бард. – Мы все перестарались. Ты знаешь, Йохан, зачем он посылает нас к твоей царице?
– Верно, тебе отсюда стало виднее, Турвар, – уважил его.
– Проверить, в нас ли эта сила, на которой закипела тут вся эта каша, или мы в нее были втянуты всего на три дня и три ночи, – уверил он меня. – И я тоже ничего не понимаю. Карл не возьмет меня в певцы, даже если я вернусь к нему, а нашего великана тут же вновь отошлет прочь на невиданные подвиги. А что было бы, если бы мы пришли к нему поодиночке прямо в Рим, на коронование императором? Скажи свое слово.
– Ты снова заводишь про судьбу? – честно удивился я. – Тогда судьба послала бы тебя в обход владений графа, не так ли?
Бард уставился на струны арфы, как на дощечку с огамами, таинственными письменами своего лесного народа.
– И разве ты не успел порадоваться, что, может то статься, судьба шлет тебя стать певцом при императрице Нового Рима, имеющим больше прав на истинную корону Рима, нежели франк из чащоб? – попытался его хоть немного взбодрить.
– При женщине… – как бы про себя проговорил бард, будто речь шла об обмене редкой жемчужины на другую редкую, но не проверенную. – Ярл сумрачен, значит, и у него хватает ума разуметь, что Карл не отдаст ему свою дочь, каким бы могучим лососем он теперь ни прикинулся. Он спас Карла, когда спасти было невозможно – по этой-то причине Карл теперь опасается его, как случайно пролетевшую мимо Смерть, которую вовсе не стоит звать на службу. Может, он подозревает, что весь заговор затеял не граф, а ярл, чтобы в последний момент выставить себя невиданным факиром. А я ему, ярлу, подсказал, как это сделать. Скажи, а у твоей императрицы вправду нет какой-нибудь, хотя бы тайной дочки?
– Кто-кто, а я бы знал, – невольно похвалился своим покойным отцом.
Бард посмотрел мне прямо в глаза, и я увидел в них две в совершенстве параллельных и нескончаемых дороги.
– Вот меня и страшит то, – изрек он. – Нашего великана движет сонное видение. Он положит свой замутненный глаз на твою императрицу. А твоя императрица свободна от супружеских уз. Выходит, что сам Карл нашему ярлу во сне сват, а не наоборот. Вообрази, жрец, что ждет нас с тобой на твоей родине!
Ветер здесь, наверху, вдруг показался мне куда более холодным и стремительным, чем внизу, где он цеплялся за сплошные неровности земли. Бард держал свою арфу, я же обхватил в те мгновения суму со святым образом, повешенную через плечо, – нас обоих согревали наши сокровища.
– Ты полагаешь, что наши с тобой судьбы теперь тянутся за судьбой ярла, как повозка за ослом? – вопросил поначалу с усмешкой, но тотчас лишился ее, вспомнив, куда меня привели поиски святого образа.
– Вернее вниз, как за рыболовным грузилом, – словно подхватил с камней под ногами мою обронённую усмешку бард.
Сам я в те дни замок не покидал, помня о гостеприимном приеме на италийском берегу. В ногах тоже старался ни у кого не путаться и облюбовал себе самое знакомое и спокойное место – малый графский триклиний. Темное пятно графской крови на полу возбуждало во мне добрый молитвенный дух, причастность к судьбе спасенной души и нудило не оставлять ее молитвами. Что еще потребно было недоделанному монаху в чужом похмелье?
Ночью же возвращался в овчарню – самое, как казалось мне, надежное убежище от злого духа, дующего густым сквозняком похоти по всем заколкам замка. Обрел силу в те дни, наконец, устроить себе теплую баню в лохани, ибо был причислен к господам, власть имеющим.
Как раз на пятый день ярл Рёрик оправился от ран и меланхолии. Он вышел поутру из затвора в том же настроении, что и солнце из-за невысоких гор, и отправился к рукотворному озеру. Там он обнажился весь, как умел делать то с адамовым размахом, тотчас разогнал своей грозной наготою все живое вокруг до самого земного окоёма и, нырнув освежиться, пустил опасную волну во все стороны, даже до мельницы. Я успел заметить со стены, что он, битый стрелами, теперь еще и пятнист, как леопард из дворцового зверинца.
В тот же день, к полудню, явились все чины тайного посольства-сватовства – некий герцог Рориго [2](едва не тезка покойного графа!), с ним пара аббатов – и в придачу небольшой, но грозный отряд воинов-франков. Было чем ярлу теперь заняться, хоть и под начальством чужого герцога, а не спасенного короля. Герцог призвал меня, посмотрел, как на некую диковинную и временами шкодливую зверюшку, которую велено сберечь, потом велел показать святой образ. Герцог искоса и щурясь, как на сильный близкий огонь, посмотрел на него – и велел более никому не показывать и не открывать до самого Города.
Когда покидал шатер герцога (видно, и он был предупрежден не останавливаться в стенах замка, в щелях коего таилось зло, не опасное разве что для такого нечаянного владельца всего, что под руку и меч попадется, как баснословный ярл), – то явственно прозрел: вот все минувшие в замке дни топтался я на месте, однако же пройдена мною еще одна глава странствий, и начинается новая глава...
[1] Улады – историческое население северной ирландской области Ульстер. Из уладов происходят многие герои ирландского эпоса.
[2] Герцог Рориго – исторический персонаж, приближенный Карла Великого; согласно преданиям, в недалеком будущем отец незаконнорожденного ребенка дочери Карла, Ротруды.
Глава 5
ПЯТАЯ ГЛАВА.
На ее круговом протяжении богатство в разных обличиях гонит и гонится за наследником, а родной Город превращается в неведомый лабиринт всеобщего заговора
Наши с аббатом Алкуином единоличные, но поневоле хоровые молитвы о путешествующих придали попутному ветру излишнюю силу.
Казалось, снова переусердствовал я в гордыне своей. Северо-западный ветер яростно пихал судно, разрывая парус. Мы покрыли большую часть морской дороги почти вдвое быстрее обычного. Стал опасаться, а вдруг достигнем Второго Рима скорее, чем Карл – Первого, и примемся предлагать царице еще не сбывшуюся высоту. Однако в Эгейском море при развороте судна время потекло куда медленней, и ветер стал бить по щекам, а не давать подзатыльники.
С судна сразу удрал, едва пристали у Золотых Быков. Не обернулся и на строгий оклик герцога Рориго. Попрощался с ярлом и бардом загодя, не обещая скорой встречи с ними. Всем троим ясно было, что наши судьбы и так не обойдутся без новой общей встречи, куда ни разбегайся.
Им обоим мое бегство на родной берег виделось замолчанной военной хитростью – каждому, верно, на свой лад.
Запомнил: оба не смотрели с корабля на величие Города, заслонившего землю, не любопытствовали. Ярл стоял у борта, глядел с него вниз, словно собирался вновь нырнуть в прибрежные воды левиафаном за какой-то новой великой потерей. Бард, напротив, закинул голову в пасмурную высь. Он сидел прямо на борту, перекинул через него одну ногу, и в своем одиночестве, по обыкновению, казался вороном, ныне – скорбно вернувшимся на Ноев ковчег из безнадежно затопленных далей.
Едва же переступил родной порог – внутрь Обители, как распахнулась моя душа, словно ракушка, до ледяных судорог уставшая сжимать свои створки в страхе перед хищными рыбами. И тотчас промылась вся душа чистой, теплой водою благодарственной молитвы, уже не обжигаясь сухим пламенем молитвы обережной, к какой слишком привыкла в дорогах.
Прикоснулся губами к покрытой потоками крепких жил руке геронды Федора по его благословении. Стоять холодными губами на теплых костяшках руки учителя и моего крёстного отца оказалось куда вернее и тверже, чем молодыми ногами на твердой, грешной земле, не говоря уж о шаткой корабельной палубе. И тотчас сугубо замешанная и подваренная во время обратного путешествия по земле и морю моя исповедь стала извергаться из души оправдательной, ябедной жалобой на чужие края и чужих людей.
Вот не исполнил я веления геронды – святой образ вернулся со мною, а не остался обретенным в Силоаме. Вот и сам отец Августин пропал. Как же так? И где же чудеса силоамские, заранее обещанные герондой?
Геронда Феодор с фаворской радостью приложился к совершившему круговое путешествие святому образу, будто сам ждал его всю жизнь. Казалось, не он посылал святой образ монаху Августину в Силоам, а как раз напротив – сам монах Августин послал геронде Феодору грозный, как океан, но тихий, как небо бескрайнее, лик Христа Пантократора.
Во взоре моего учителя сияли яркие свечи, хотя ни одна еще не горела в спасительном сумраке придела и не могла отражаться в наших глазах.
– Как же нет чудес, Иоанн? – тепло, по-отечески пожурил он меня, дурня. – Ты еще не прозрел. То тебя, Иоанн, а вовсе не брата Августина, несет бурный поток, только держись крепче за святой образ. А брат Августин, невольно спасши тебя, обрел радость, кою и чаял обрести, хотя не знал, как придется.
Так и продолжал я стоять дурень-дурнем, разом забыл все грехи, кои принес на исповедь из-за моря.
– Тебе пока не пройти мытарств. Ты бы угодил в куда более гибельный водопад. А брату Августину взлететь из вод бурной реки в небеса – как невесомой цветочной пыльце с утренней росою. Что ж, холодное утреннее купание в детстве так бодрит. Разве ты отроком не прыгал по утрам в бассейн посреди атриума?
Как же! Так любил себе на радость и назло брату, не любившему воду, прыгать по утрам в наш порфировый бассейн – лишь бы холодные брызги разлетались по всему дому моей безвредной местью!
– Вот также и душа брата Августина с брызгами чистой горной воды взлетела в небеса, минуя мытарства! Не горюй о нем, о себе плачь. Зачем еще жизнь нам нужна?
– Геронда Феодор, вы оба с отцом Августином знали, что так будет? – шумело во мне невежество души.
– Окстись! Как можно знать неисповедимые пути Господни! – вновь прозвенел геронда Феодор радостью, мне не доступной и не ведомой. – А башня Силоамская на что! Как же не было чудес, простак ты эдакий! Ведь башня упала на сей раз во спасение душ, а не в простое назидание грешников. Вот и сам брат Августин порадовался вместе со мною тому, как, чая одного, сделал куда больше – уберег тебя для большего дела, как и сам нечаянно обогатился тем приобретением, о коем молил. Здесь, на земле, брат Августин был большим шутником. Так и сказал мне во сне словами апостола Павла к римлянам, только на свой лад: «Если же падение мое – богатство Иоанну (тебе то есть), а оскудение – богатство еретикам-иконоборцам, то тем более нынешняя полнота моя». И еще добавил из своего любимого псалма: «Возвышают реки, Господи, возвышают реки голос свой, возвышают реки волны свои… Но паче шума вод многих силен в вышних Господь». Брат Августин уже давно Тибр увещевал водосвятием…
В тот миг опасался я прозреть цену своего спасения – опасался возвыситься в глазах своих.
Геронда Феодор немного послушал мое исступленное молчание, потом бережно вложил святой образ в подпаленную суму и повесил обратно – мне через плечо.
– Верно, быть святому образу обретенным! – утвердил он.
– Где же теперь еще? – невольно обрадовался я нелепому отчаянию, понесшему в тот миг мою душу к неизвестным порогам: оказалось, геронда Феодор отталкивал меня от берега, а вовсе не тянул на него.
– Быть обретенным там, где он обратит, – беспощадно ясно отвечал геронда Феодор. – Еретик-граф – еще мелкий улов, а тебе поручен большой невод, Иоанн, не возгордись. Всякий проповедник нашего века позавидует твоему пути – лишь бы ты сам себе не завидовал. Не забывай о бесах, что еще стоят в сторонке.
Все мне стало видно, кроме завтрашнего дня и всех последующих дней.
– Наша смерть, Иоанн, – сказал геронда Феодор, – есть наш самый крепкий и спасительный завет с Богом. И если сами в том завете не ослабнем, то пожнем как раз в свое время, в свой срок. Раньше срока пожнешь незрелый и кислый плод смерти во спасение от большего греха – будешь свят, да не искусен. А позже, чем нужно, – куда хуже. То будет плод смерти уже сморщенный и усохший по запоздалому и не искреннему раскаянию, разбуженному старческими недугами.
Слушал геронду, развесив уши, и невольно продолжал чаять одного – не богатства и полноты, а оправдания себе. Тот ли бес стоял в сторонке, но неподалёку, о коем и предупреждал меня геронда Феодор?
Геронда же еще не гнал меня, а просил рассказать о язычниках и еретиках, кои повстречались мне на моем покамест малом пути. Словно нарочито отодвигал он мое покаяние в самых низменных и никчемных грехах, кои я, по глупости своей, воздвиг в самые ужасные и непреодолимые. Долгий рассказ, хождение по уже знакомым чащобам, принес мне столь полновесное облегчение, что даже я стал опасаться, не ушло ли все мое покаяние в те с прибаской и прикраской россказни, как вода нечаянного дождя в бесплодный песок пустыни.
– А ты, говоришь, не было чудес! – порой даже всплескивал руками геронда Феодор. – Глаза-то отверзи! Так ты и в своей жизни чудеса Господни легко забываешь, если вовсе не проспишь иной раз.
А ведь то правда – просил не раз я помощи у тебя, Господи, дерзал просить прямых чудес, когда оскудевала вера в сердце. И пожигают меня воспоминания: донельзя умные, пресыщенные рассыпчатым знанием земных наук дворцовые стоики и эпикурейцы, кои бесстрашно чаяли своего небытия в мелких утробах могильных червей и гордились своим бесстрашием, как укрощением бесов, легко ухмылялись мне в лицо. Посылал Ты, Господи, чудесные подтверждения – взбадривался я верой и тотчас забывал чудеса Твои, словно сам не в меру насыщенным вставал со священной трапезы. Не готова моя память удерживать высшее – только в смерти и откроется дарованная Тобою кладезь. Так, видно, немало исцеленных Тобою, прокаженных и увечных, утратив изъян и округлившись в телесном совершенстве, однажды, по новой сытости своей, сытости исправленной судьбы, вдруг напрочь забывали о Твоем благодеянии – не о самом выздоровлении, но именно о чуде, о воле Твоей, о Твоей любви, о Тебе Самом, Господи. Вот – так же, как я. Не так ли случилось с теми девятью из десяти прокаженных? Или вновь ошибаюсь, по своему суемудрому обыкновению?
Дойдя до конца, то есть, напротив, до покинутого не так давно начала, подобрал я с выдоха грех поменьше – и пожаловался геронде на короля франков: он, де, велел мне солгать в Городе о заговоре графа Ротари, а я обещал исполнить его волю, куда ж было деваться.
– Отчего же «солгать»? – укоризненно взглянул на меня геронда Феодор. – Господь попустил Карлу собрать столько земель, попускает ему и быть мудрым, пока он, как и сам царь Соломон, не обопрется лишь на свою волю. И тогда начнет дряхлеть и сохнуть прямо с верхушки своей мудрости, что посыплется сверху в самый низ, в скудоумие плотской похоти.
Содрогнулся я: страшная правда Твоя, Господи, одна из бесчисленных, открылась мне в тот миг. Разве Ты не покидаешь каждого из нас на самой верхушке возросшего в полноту кроны земного таланта? И вот – мы валимся вниз. Царь Саул – на вершине таланта воли разве не впал в безумие воли? Вот царь Давид-псалмопевец – он на вершине таланта любви и милосердия разве не ожестел и не осыпался той любовью прямо в ее искаженное отражение, в похотный грех? Впрочем, совершив покаяние свое в своем пятидесятом псалме – как бы каноном для грядущих родов. И Соломон, по итогу того покаяния промыслительный сын его, – на вершине десяти вырученных талантов мудрости разве не разменяет их, и вправду, на десяток чужих божков-бесов, каждый из коих – всего лишь кукла под подушкой той или иной его инородной наложницы?
А иных даров, кроме этих трех – власти, любви и мудрости, – и нет, поди! Выходит, то путь каждого, кто преумножая таланты, карабкается на вершину собранной им кучи серебра? Каждый изгоняется из полноты земной жизни, если достигает ее, по Твоему, Господи, промыслу или попущению, подобно Адаму из рая, ибо вкушает яблоко познания уже невольно, отнюдь не по евиной подсказке, а по своей гордыне. Чем тогда виноват тот, кто тихо сберег один талант, не пустив его в оборот? К кому теперь идти ему?
– Даже в лучшем нашем выборе не обходится без самоволия, ибо всяк человек ложь с тех пор, как польстился на вольное и вовсе безграничное для всякого самовольного дела пространство лжи, – только и заметил геронда Феодор. – Иначе мы справлялись бы сами, и не нужно было мучиться с нами Спасителю, дабы смыть Своей Честною Кровью не только наши грехи, но и очистить от грязи наши неизбежно траченные под исход души таланты, сколько бы их ни накопилось в нашем сердце или в нашей утробе, если таланты чересчур земные. Пусть и необходимые по случаю.
Слова геронды Феодора осветили в моей памяти и последние слова графа Ротари – те, что тоже можно было разуметь по-разному: о младенцах-мучениках и нечаянном обратном рождении не в Царство Божие, а в свою собственную тёмную утробу. Рассказал, заключив вопросом, не то же самое ли имел в виду умирающий граф.
– Вот тебе и еще одну чудо, Иоанн! – отвечал, словно давно ожидая той истории, геронда Феодор. – Лангобардский граф на исход души мудрость обрел, к вам обоим обращенную. Прямо как благоразумный разбойник, едва ли будучи таковым. Где Царство Божие? Верно, внутрь нас есть. Вот оно – в сердце. А преисподняя где? Ведь тоже внутрь нас есть! Верно указал граф путь в нее. Куда ниже сердца. В нашей утробе, и не далее. Пойдешь ложным путем – и вот куда! – Геронда ткнул меня перстом в брюхо, как кинжалом, и проткнул бы, не будь его палец свят. – Прямо в собственную утробу греха, где и будешь вечно перевариваться в темном мешке. А ведь беда в том, что не сможешь перевариться и выйти вон, как обычная пища – та, что нескверна. Душа ведь не может перевариться в кал и персть, и она не валится вниз, в кишки и вон из них на землю, а тянется вверх, вверх, снизу – заткнет горло! Вот в чем беда для конченого грешника!
Вообразил, ужаснулся – и тотчас прочь из утробы! Скорее вопросил о младенцах, ведь та же умственная мука за них всегда мешала мне обрести полноту и прочность веры в сердце.
В первые мгновения геронда Феодор даже устрашил меня своим весомым молчанием – будто сама изглаголанная тайна стала бы еще страшнее для всякого земного грешника, не вошедшего в полноту духовного возраста. Мы тогда уж давно присели на боковую скамеечку в южном приделе. В глазах геронды Феодора, когда он посмотрел на меня сбоку, я увидел долгий, нескончаемый путь к мудрости, искушавший смертельно устать заранее, еще не успев ступить на него.
– Иоанн! – тихо, по-отцовски позвал меня геронда Феодор, уже отвернувшись, и почудилось мне, будто уж далековато унесло меня от берега. – Пока не увидишь воочию своих грехов и не уразумеешь, что ты сам и убиваешь на пару с царем Иродом всех Вифлеемских младенцев, не уразумеешь и того, почему мучаются и умирают вокруг столько безвинных детей.
– Сам? – окостенело признавал я за собою любую вину.
– А кто же еще? – без обола осуждения указал геронда Феодор. – И я – тоже. И каждый из нас. Каждый день мы сами убиваем тех младенцев – по одному, а то и по дюжине. То не какое-либо искусное сравнение или метафора из Вергилия. Так и есть без обиняков. Именно мы убиваем их своими грехами, даже самыми мимолетными. Грозно кованого оружия не надо, чтобы убить младенца, его и перстом в родничок можно поразить. В самом явном виде. Мы всех безгрешных младенцев и детей, умерших в болезнях и муках – и в прошлом, и в будущем, – как раз сами и понуждаем умирать, даже не оглянувшись на них.
И не только младенцев, но – и всякую тварь земную. Почему теперь, после изгнания Адама из рая, вся тварь страждет, а хищник поедает кроткую лань? То воплощение нашей гневливости и гордыни, пожирающей все вокруг. Даже черви в выгребной яме – что они, разве райское создание? То воплощены наши суемудрые, наши дурные помыслы.
– Но ведь если такое уразуметь в полной мере, всем сердцем – разве не умрешь тотчас от ужаса и муки? – Так стал скорее отмахиваться я, грести прочь, в шум волн, от правды Твоей, Господи, даже и по скамейке невольно двинулся к краю, подальше от геронды Феодора. – От отчаяния и безысходности.
– А разве не умер за тебя Христос за тем, чтобы ты сам не умер от невыносимого ужаса, еще не успев покаяться? – вопросил меня геронда Феодор. – Ужас ведь затмевает покаяние. И разве теперь мы не убиваем каждый день своими грехами Христа, вставшего между нами и теми Вифлеемскими младенцами, вина в смерти коих теперь лишь на Ироде? Но и других младенцев немало рождается каждый день.








