Текст книги "Железные Лавры (СИ)"
Автор книги: Сергей Смирнов
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
В те мгновения еще не мог уразуметь, почему меня вдруг так порадовала эта гераклова забава ярла. Бард приметил мою неведомую радость.
– Ты, Йохан, уже знаешь, к чему оно приведёт? – вопросил он и тут же поспешил показать, что его прозорливость уже обгоняет мою: – Да только я думаю, что – ни к чему доброму.
– Здесь от нас того очень хотят, – сказал ему и совершил круговое движение пальцем, показывая, что стены имеют уши.
А затем указал на дверь. Бард уразумел верно. Он выглянул наружу и позвал ожидавших слуг. Первым, однако, вошел лекарь, старый армянин Аршат, которого знал с детства. Увы, для дела приходилось корчить из себя господина. Справил нужду в бронзовую лоханку, Аршат заглянул в нее – так заглядывают на рынке в свой, еще не начавший пустеть кошель. Обмакнул палец, лизнул без сожаления.
– Чистая, будто свежая весенняя утренняя травка. Ни кровинки, ни пылинки, – проворковал он. – Просто утомился с долгой дороги, господин Иоанн, сын Феоров. Мы с твоим покойным отцом в добром знакомстве были. И с покойным твоим братом. Прими мои соболезнования.
Соболезнования старого лекаря отслаивались от моей мочи, словно входили во врачебный вердикт важным пунктом: верно, Аршат опасался перемен во мне, он меня не видел много лет.
– Кто теперь здесь силенциарий? – вопросил его и добавил неслучайно: – Вместо покойного брата моего.
Аршат ответил, не глядя на меня, ответил, как на вопрос об имени случайного прохожего, не имеющего значения ни в чьих судьбах:
– Харитон, бывший советник логофета Никифора. Ты, верно, его помнишь, господин Иоанн.
Господином меня еще не называли – хорошо что первым был лекарь, коему вовсе незачем было заискивать перед сыном покойного Филиппа Феора! Того Харитона помнил смутно, но памятовал, что был таким же сумрачным и тяжелоголовым, как и покойный мой брат. Разве такому быть силенциарием?
Аршат как будто приметил мое недоумение и рёк едва слышно:
– Временный. Временный, господин Иоанн Феор.
Мне эти слова ничуть не прояснили извечный дворцовый сумрак. Допытываться не стал – прозревал, что это ни к чему, что придется недоумевать еще больше, пока само все не прояснится. Поблагодарил Аршата от сердца – а едва приподнялся, как в комнату мушиной стаей налетели слуги одевать меня. Бард с любопытством наблюдал, как клубится обхождение с господином, который еще недавно прикидывался тихой, одинокой галкой. Он клонил голову то к одному плечу, то к другому.
Пользуясь сей интермедией, размышлял, что скажу барду там, где буду уверен в отсутствии невидимых ушей. Собрался уведомить его напрямую, что мечтать ему о должности императорского певца рано и лишь ради души услаждения можно – о виноградниках и фазанах, кои я ему так же не вещественнее утреннего тумана посулил в нелегкий час.
История должна повториться: теперь нас станут использовать в заговоре против грозной василиссы Ирины. Кто станет, здесь выяснить сложнее, чем в утлом замке графа Ротари. Но выяснить необходимо для общего земного спасения, а когда то выясним, тогда и действовать. Как? Как Бог на душу положит. Иначе вовсе ничего не получится.
И правда, крепла мысль, что, если мы слишком уж дотошно все продумаем, то уж точно ничего не получится. Вернее, получится совсем плохо для каждого и – вот она, гордыня! – плохо для нашего престола от порфировой плиты под ним до самой короны на главе нашей василиссы, а для моей опешившей совести – и подавно.
И вот, что мне за дверями, уже в отдалении от них, ответит бард Турвар Си Неус:
– Верно. Мы в водовороте. Воронка все ближе, вращение все быстрее. События грозят повториться, и то – подтверждение. В водовороте тоже чрез каждый оборот примечаешь одно и то же дерево на берегу. Да только до него не дотянуться. На сей раз удрать бы, а не замышлять подвиги. Отныне вижу в себе дурака не лучше ярла. Так у него хоть силы есть на десять преданий.
По муравьиным ходам Дворца за нами неотступно, на расстоянии пятнадцати шагов, следовали два молодых легких стражника, способных догнать и зайца. Не за моей душой они тянулись – тут я был своим, чересчур своим, плоть от плоти, камень от камня. В сей золотой клетке я был свободен скакать по всем шесткам, где угодно, кроме запретных палат василиссы. Но барду, родившемуся в истинной воле, было не по себе – вот у него и были теперь глаза птицы, вылезшей лишь одной головою из ячеи силка и так стянутой силком до последнего удушья. Стражники тянулись за ним, они знали пределы силка.
– Хотел ли ты, славный бард Турвар Си Неус, вправду, стать певцом при властителе мира, окаменевшем на своем троне, на высоте, с какой можно только падать вниз? При его стопах, на ступеньке у самого края пропасти? – вопросил я в лице барда самого себя, ибо себе задал вопрос куда короче: «Желал ли ты вправду той воли, о коей грезил?»
– Опыт иссушает жажду желания, – не смутившись, отвечал бард, еще больше печалясь мутневшим мёдом глаз.
– Или же твое чаяние было просто плевком через плечо в Беовульфа, который изгнал тебя за правду грядущего? – не пожалел его, ибо тем вопросом вопросил себя самого: «Не тщился ли ты рясу свою втереть черным бельмом в глаза старшему брату своему, сам знаешь зачем?»
– Мы с ярлом любим плеваться через плечо, – искусно привлек бард на помощь ярла Рёрика Сивоглазого, коего тоже неспроста одолело сонное видение об удачной женитьбе на дочери императора. – Плевать через плечо – то как крепко грести вёслами прочь от водоворотов.
Теперь они вдвоем составляли пару непобедимых бедолаг. И я годился им в компанию, только сомневался, возьмут ли.
– Украсть бы у него теперь меч! – Так вдруг, как в детстве, объяло меня, воспламенило всего безудержное желание набедокурить во Дворце. «Это еще зачем?» – задним умом окликнул сам себя.
– Это еще зачем? – живым, плотским эхом откликнулся и бард.
Приметил, что стражники издали коротко поклонились мне. Дали понять, что дальше барду нельзя: коридор вел к церемониальному залу Магнавры, где чужакам делать нечего (там, кто не знает, до восточных ворот недалеко, а я стремился выйти в Город через дверцу как раз при тех вратах Халке, дабы все, кому не лень да и – по должности, видели, что из Дворца открыто, ни от кого ни таясь, выходит таковая знатная фигура, как сын покойного силенциария Филиппа Феора, верного слуги престола). Но первым остановился сам бард, почуяв спиною, что дальше идти не позволено.
Остановка породила разумное объяснение опасному озорству:
– Все задуманное здесь сильными мира сего в пику друг другу сливается против их расчетов в один общий поток, и этот поток сокрушит всех, – Вот какая смутная картина увиделась мне в те мгновения. – Нам нужно свалить в поток большой камень… Очень большой камень, коему под тяжесть и в мощь его – заткнуть всё русло. Просто свалить – и посмотреть, что будет.
– «Нам» – это кому? – тяжко вздохнул, будто устал от своей трезвости и ясности ума бард. – Мне бы теперь только на волю. Довольно. Все уразумел.
– Не порвешь сеть, уже не вылетишь, – вместо «потока» предложил барду более доходчивый для него образ. – Все не вылетим. Сами виноваты.
– Уж ты-то, жрец, кажется, обрел все, что желал, – не сдержался, перебил меня бард, – Был галкой, а теперь тебе всякий пестрый павлин-фазан позавидует.
Какой гнев мне удалось сдержать, слава Богу! Видать, начал стареть, раз сдержал. Только и ответил:
– Большего оскорбления, бард Турвар Си Неус, и придумать было невмочь! Был бы ярлом – тотчас бы разрубил тебя мечом, как морковку, даром что черного окраса, какой и я сам носил и люблю, а вскорости верну себе.
Мед в глазах барда растопился, он отступил на шаг и принес извинения с поклоном. Стражники оценили издали мое высокое положение в Дворце.
– И кто же теперь будет красть у ярла его меч? – примирительно вопросил бард. – И не страшась оказаться морковкой.
С этим вопросом он переложил арфу в другую руку, словно намекая, что у него только одна рука свободна и та – для дела поважнее.
– Наверно, мне и остается, – признал без оговорок и жребиев: коли уж взялся за дверное кольцо, так стучи, даже если то дверь в преисподнюю.
И вопросил:
– Посольство Карла уже было принято первым приёмом? Царица уже видела тебя и ярла?
– Нет еще, – отвечал бард и вновь поспешил проявить нужную во дворцах догадливость: – Верно, царица еще вся в думах. Тебя-то, Йохан, она принимала несомненно, раз остальных держит за дверьми. И все ей известно от тебя.
Мне почему-то сделалось стыдно, и поспешил приподнять свою чашку весов к чашке барда:
– Зато одного не знаю: когда она собирается посольство принять. Но полагаю, тебя чутье не обманывает…
– Да оно и не нужно в этой гробнице, чутьё, – усмехнулся бард, глянув в потолок. – В ней любой стук до всех пределов отдается. Завтра. Завтра обещали прием.
Так кишки и подпрыгнули к моему горлу: всего один день и одна ночь на устройство своего заговора, коему надлежит перебить все расчеты самых лучших умов Империи!
– Ох, как от тебя пахнуло сырой землею! – на полшага отступил бард.
– Где тебя держат? – спросил его.
– Тут не чаща, заблудишься с двух шагов, – ответил бард. – Но вот, тупая нора за двумя поворотами. Один там, как в застенке. В чудесном застенке, где кормят, как любимых зверей.
Примерно догадался, что бард говорит о дворцовой гостинице для особо важных вестовых.
– Если ты стремился стать певцом императора, привыкай, – еще раз для дела кольнул его и спросил, не далеко ли от него поселили ярла.
– Не знаю, где он, но, сдается мне, где-то там, в другой горе, – махнул он свободной рукой в восточную сторону.
Было понятно: посольство, нашпигованное крепкими воинами, поселили в палатах командиров-друнгариев, в комнатах третьего яруса, подпертых снизу казармами дворцового гарнизона. Проход туда был мне дозволен. Добежать от гостиницы вестовых до палат друнгариев можно было за дюжину вздохов. Если помчаться со всех ног.
– Послушай меня, бард Турвар Си Неус, – обратился к нему, гласом надавив на важность, – в чащобе и в чужом краю мы тебя признали начальником дела, там ты лучше все слышал, а тут им буду я. Дождись меня тихо. Сам вернусь сюда к исходу дня и здесь же заночую, поближе к твоей клетке. Не в доме своем, куда хотел и тебя с ярлом пригласить. Но ныне не приведется. Посему не прощаюсь. И будь покоен.
Веским шагом и без жестов прощания сразу оторвался от него, давая намек стражам и соглядатаям, что не так уж и дорог мне бард, ждут дела поважнее. С десяти шагов, от поворота коридора, оглянулся и моргнул ему. Удивительно было: меня уносил дальше бурный поток, а бард словно оставался на твердом месте, однако отчаянными взором мольбы о спасении не я обращался к нему, а ко мне он – остававшийся на временно безопасном в тот час берегу.
Раз в потоке вертел меня водоворот, то вновь суждено было увидеть хоть по разу, пока не засосало внутрь, ко дну, те же лица и места. В моей воле было лишь поменять их местами – и я поспешил на кладбище.
– Отец, что мне теперь делать, чтобы не испортить Божий замысел обо мне? – вопросил отца своего, еще на подходе к сырой и холодной плите слыша его слова: «Почему ты спрашиваешь меня, а не Самого Господа? Вопроси Его молитвой».
– Однако мне нужен твой совет, отец, – настаивал я, словно ожидая от отца либо рассказ о заговоре, либо оправдание и раскаяние. – Вот теперь я какой, видишь? Но разве ты хотел, чтобы я так одевался?
Не спрашивал отца о саблебровой василиссе Ирине, ведь мать моя была рядом.
Готов был понести тот разговор с отцом на исповедь к геронде Феодору, ведь ответить мне мог из тьмы какой-нибудь бес, а вовсе не отец. Потому, наверно, отец благоразумно молчал на той стороне великой реки. Мне лишь хотелось, чтобы он теперь знал, что я уже все знаю… и если еще не все, то, по крайней мере, чую беду, кою отец не мог оставить на плечах старшего брата моего, Зенона, а тут и я подвернулся кстати. Черед был нового оборота – и, поклонившись отцу, испросив его благословения, поспешил в Обитель, к геронде Феодору за благословением повесомее.
Господи, Ты всегда вовремя посылаешь знаки, только умей их зреть!
Когда запыхавшись и вспотев посреди зимы – не привыкал ведь носить богатые одежды, тянущие плечи в землю, – достиг врат Обители, то изумился и почуял отцовский ответ.
У врат же Обители стояли дворцовые стражи, не возбранявшие проход мне, дворцовому отпрыску. Даже коротко поклонились, словно оповещенные заранее о появлении того, кому велено кланяться. Некая сила, однако, остановила мои шаги. Ответ двигался ко мне из Обители, но был – как прозревало сердце – величественнее, массивнее и холоднее могильной плиты. То отнюдь не геронда Феодор шел встретить меня у дверей, а некто сильный мира сего покидал Обитель. Даже запретил себе гадать – кто же.
Несколько времени спустя врата изнутри напрочь заткнул крытый зимний паланкин. Засомневался, а пройдет ли он чрез врата наружу, но умелые слуги вынесли весомый короб без задержек. Кто бы ни сидел в той крепкой скорлупе ореховой мякотью – кланяться ему не собирался, ибо, хотя не был покуда господином положения, но по положению уж точно приходился господином.
Около меня ширмочка паланкина сдвинулась – и из него выглянул, не высовывая главы из тьмы, логофет Никифор.
– Добрая нечаянная встреча – добрый знак, Иоанн, – первым засвидетельствовал логофет. – Все дороги в мире сем ведут во град Константинов, а все дороги во граде Константина, Бог видит, ведут в Обитель геронды Феодора.
– Светлейший логофет, радуюсь тому, что дороги ныне столь оживлены, – намекнул я ему, – ибо прямы и не ведут к бегству.
Логофет только кивнул из полутьмы, коротко задумавшись над моим ответом, чему я порадовался втайне. Он изрек:
– Надеюсь, Иоанн, что обратная дорога во Дворец тоже будет прямой и не ведущей к бегству.
– И не слишком запруженной людом и гужами, – поддержал его.
На сию «приписку» Никифор стремглав улыбнулся и столь же стремительно отдал знак трогаться дальше. Мы разошлись.
Двор Обители был весь затоптан дворцовой амброй. Лицо геронды Феодора казалось уставшим.
– Ох, знать бы загодя, Иоанн, что ты приведешь сюда столько важных просителей! – вздохнул геронда Феодор.
Так и остолбенел от его слов.
– Прости, Иоанн, сын Филиппов, выражусь точнее: они потянулись за тобой не по твоей вине и воле, – сказал геронда Феодор.
– Прости меня, грешного, геронда! – бухнулся перед крёстным отцом.
Геронда благословил меня и поднял вопросом:
– У отца совета просил? Опять мучаешься?
– Что мне делать, геронда? – простонала в груди душа.
– Чего ты опасаешься в таких одеждах, Иоанн? – изрек с улыбкой геронда. – Ведомо, что не по тебе одежка, но претерпи.
– На такую одежку липнут мухи слухов и замыслов, – не сдержался я. – Что мне делать с заговором? Разве мне под силу развести его руками, как льдины в замерзшей кадушке? Разве не видно, геронда, что в чужих взорах на престол тлеет злое нетерпение?
– На все воля Божья, Иоанн, – снова вздохнул геронда Феодор и жестом пригласил меня присесть на лавочку в притворе.
Не будь то геронда, невольно услышал бы, по греху своему, в таких святых словах беспечность.
– Учил тебя: если идешь новой, незнакомой дорогой, не торопись, – укорил он меня. – Торопливость опасней недогадливости. Подумай, зачем мог прийти логофет. Я не его духовник.
Если логофет пришел к геронде, то уж заговор совсем налицо – одна и та же мысль жужжала у меня в голове, как назойливая оса. Проверяет на ощупь логофет всякий камень, о который может споткнуться на пути к исполнению замыслов. Не решался сказать так прямо геронде, что лезло в голову, смотрел на него, хлопая глазами и надеясь, что сейчас он одним словом разрешит меня от опасений и загадок – как расслабленного словом своим поднимет с одра.
– Верно сомневаешься, – поддержал меня геронда, чего я не заслуживал никак, и вот имел сказать нечто, от чего все разумение мое онемело: – Он просил дать тебе благословение стать силенциарием.
Рот мой раскрылся сам собою – дыхание замерло в груди ослицей бессловесной.
– Закрой рот, бес влетит, – сказал геронда. – Не сегодня же тебя силенциарием назначат. Поучиться придется, но по ступеням-степеням быстро пойдешь. Ты умом шустрый, глазом острый, ухом по небу водишь.
Сердце и утробу мою испытывал геронда Феодор. И усугубил испытание:
– Когда к твоему покойному брату Зенону в краткую бытность его силенциарием приходил исповедовать его во Дворец, в храм Богородицы Маяка, нередко, грешен, воображал невольно тебя на его месте. Тебя-то, Иоанн, силенциарием куда радостней было бы мне исповедовать.
Совсем в те мгновения упал сердцем, совсем обессилил, совсем изнемог, хребет стал таять, поясница тестом поплыла, едва не сполз зыбкой плотью со скамейки в пол. Одна бы парчовая одёжка осталась поверх студня.
– Укрепись, укрепись, Иоанн, – на мое счастье, крепко встряхнул меня за плечо твёрдой своей десницей геронда Феодор. – Тебе ли теряться перед обстоятельствами? Вижу, вижу, от какого искушения ты ныне свободен. Потому-то, дабы на его место семь других, злейших оного, не явилось, и дам тебе благословение. Но – совсем на иное, о чем еще не ведаешь.
Стукнуло мое сердце раз, стукнуло второй, словно стучалось ненадежным должником в дверь к заимодавцу.
– На что же, отче? – вопросил скрипом пересохшей гортани.
– А на всё то, что сам захочешь учинить, когда выйдешь за порог Обители, – твердо изрек геронда Феодор. – Только уж не подведи меня перед Господом нашим, Иоанн. Как твой покойный отец говорил – «не испорти замысел о тебе». Мне же за твои проказы потом отвечать.
Скамейка подо мною вдруг сделалась чашей стенобитного онагра, уже готовой швырнуть смертоносный груз на стену вражеской цитадели. Камнем выходило быть мне, Дворцу – вражеской крепостью.
– Геронда! – только и выдохнул теплое слово вместо того болотного стона, что уж скопился в утробе.
Геронда Феодор благословил меня – и тут же выгнал взашей:
– Теперь живо убирайся, пока еще в стенах святой Обители не измыслил какого немыслимого озорства. Благословляю на то, что первым придет тебе на ум, когда выйдешь за порог. Пошёл, пошёл с Богом!
Бежал из обители, как и во снах никогда не бегал. Не помню, что видел – может статься, с опущенными веками нёсся, тьмой очей и страхом споткнуться прикрываясь от всякого помысла, лишь бы чего, вправду, не измыслить дурного в стенах Обители.
Дохнула в лицо угольным дымком улица, дверь Обители за мной закрылась. Что же было измыслить теперь такое во вред заговору, что не отяжелило бы брови геронды Феодора?
Двинулся по улице, с каждым не нащупывающем ясной цели шагом все больше изумляясь тому, что ничего в голову все никак не приходит. О каком таком озорстве намекал геронда Феодор?
Завернул за угол – и вздрогнул: прямо навстречу мне с визгом несся поросёнок. Шустрое тельце тряслось на бегу. Вот копытце скользнуло по булыжнику, шлепнулся голый сгусток жизни, убегая от заклания, вскочил, как тотчас подброшенный, а за ним безнадежно бежала молодая девица – по всему видно, кухарка в небедном доме. Купила на рынке шустрого, вроде меня, подсвинка, а тот с приближением к разделочному столу и жаровне вырвался из ее рук, обретя напоследок отчаянную силу борова. Можно было вообразить наказание, кое ждало девицу за такую потерю, – и подсвинок бы ей не позавидовал.
Мое мгновенное оцепенение помогло делу: подсвинок не узрел меня вовсе, а если и узрел, то – как хладный столп. Потому не юркнул в сторону, к стене ближайшего дома, а несся мимо моей ноги – и я успел кинуться на него сверху, как ястреб. Тут-то богатые одежды пригодились: подсвинок сам запутался в них, суча ножками. Я-то поднялся, а девица-то, напротив, рухнула передо мной ниц – вот они, одежды тщеславия и власти!
– Господин, господин, прости, – лепетала кухарка, норовя облобызать мне ноги.
Отпрыгнул и прикрикнул на нее, как не прикрикивал никогда ни на кого – вот он, глас тщеславия и власти:
– Поднимись, дура!
Девица поднялась с мокрой, скользкой мостовой, только глаза с нее не подняла.
– Бери и никому ничего не говори! – велел ей тем же грозным гласом прогуливавшегося по улицам Города дворцового силенциария.
Она вновь осела на колени – и лишь воздела руки. Сказать бы – воздела горе, потому как так и зрилось, но нет – к подсвинку и ко мне, не умнее оного в своих замыслах.
– Так не удержишь, дура! – уже едва хватало мне гласа силенциария, раз не надсмотрщика в каменоломнях. – Другой раз ловить не стану, пускай тебя саму вместо него поджарят. Бери, говорю!
Она встала, отступила и, дурочка, вновь издали протянула руки к «господину» и подсвинку, прижатому к его груди. Тогда сам шагнул ей навстречу, испытал на миг блудный помысел, торкнувший гортань, от груди к груди двинул ей живую, непокорную силёнку – и уж тогда сам отступил поспешно.
– За кого мне молиться, господин? – едва слышно спросила девица, так и не поднимая взора.
– За грешного раба Божьего Иоанна, – с облегчением ответил ей. – Помолись за успех его дела.
Тут-то меня и осенило! Даже не приметил, как исчезла кухарка с подсвинком.
– Господи, неужели это и есть то потребное средство? – возгласил едва не на всю улицу. – Неужто его довольно, такого ребячьего озорства?
А ведь по всему выходило, что геронда Феодор и прозревал то, называя спасительный для престола замысел «озорством» и «проказой». И вот – именно та давняя, проверенная в деле проказа и пришла мне первой в голову… Вот уж на что никогда бы не решился просить благословения, тотчас узрев в таковом замысле бесовское озорство подкидывать уму человеческому всякие проказы!
Теперь цель стала ясной, в мышцах появилась упругость, в ногах – твердость и правда.
Входил во Дворец в те же мусорные ворота, что и раньше, хотя медальон-пропуск уже позволял вступать в сей Разум империи хоть бы и парадными вратами. Меня, однако, ждала Фермастра, дворцовая кухня-утроба, а не дворцовый мозг. Только войдя в громоздкий простор Дворца, вдруг уразумел, что не ел с того часа, как покинул тайную клеть в Городе и отправился на аудиенцию к василиссе. А между тем, натопаться успел изрядно.
Великая дворцовая кухня окатила волной печного жара, духом и хладом сардин, волглой спертостью освежеванных туш и потрохов. Едва не захлебнулся слюной. В лабиринтах столов и ворохов утвари встретил меня Агафангел, верховный трапезарий, добрый император дворцового чревоугодия и гортанобесия, сам теми грехами никогда не злоупотреблявший. Он как родился веселым толстяком, таким и пребывал в любом посту и во всяком разговении – ударься с разбегу в его пузо, так и отлетишь в сторону. В детстве мы частенько такими нападениями забавлялись – с разбегу тыкались в пузо Агафангела, отлетали, а он начинал хохотать.
– Теперь, пожалуй, ты меня свалишь, если разбежишься, – первое, что изрек Агафангел, поздоровавшись, поклонившись и покончив со всевозможными соболезнованиями.
– Это хитоны придают мне пустой объем, – признался ему. – А так, как был тростиной, ею и остался.
– Говорил твоему отцу, уж кому-кому, а тебе надо есть без остановки, все равно все в тебе сгорает, как сухая солома на ветру, – сокрушался начальник ножей, взмахивая сверкающими жиром дланями. – Вот и сейчас вижу: где-то вертелся весь день и голоден. Ты, говорят, мяса не ешь, омонашился, а по виду не скажешь. Что за притча?
– Ой, сам никак в толк не возьму! – хитро отмахнулся я от него. – Сардин бы печёных сейчас поел.
– О, сего добра долго ловить не надо! – обрадовался Агафангел, хлопнул в ладоши, и спустя пару мгновений пара поварят притащила двумя парами рук блюдо с сардинами, коих хватило бы целый корабль накормить.
– И вот еще, Агафангел, – вспомнил, с какой чиновной важностью уже по наследству могу изрекать просьбы и веления, – потребен мне подсвинок. Живой, самый шустрый подсвинок.
– Вот так притча! – изумился император котлов. – Что же, не успел вернуться, как снова в дорогу собрался, в коей поститься – вред?
– Агафангел, мне к завтрашнему утру нужен подсвинок, – прибавил твердости в гласе, сдирая рыбью плоть с хребта, и так же твердо, как говорил, глядя василевсу провизии прямо в глаза. – Живой, здоровый, коего не удержишь запросто. И чтобы он меня дождался незадохшимся. И чтобы никто об этом больше не знал, кроме тебя и меня.
– Чудны дела Твои, Господи! – вздохнул правитель утвари. – Как поешь, господин Иоанн Феор, так сходим покажу – сам выберешь.
За услугу битый час потратил, рассказывая Агафангелу о своих приключениях и подперчивая их кое-где прибасками. Удоволил, насытил царя трапез пищей душевной, честным трудом заработал подсвинка. И выбрал – то был маленький живой стенобитный снаряд с тремя серыми пятнышками на хребте. Их запомнил, поблагодарил Агафангела, а потом уже про себя, поклонился одному невольному советчику, а по суду – считай, подстрекателю: «Благодарю тебя, друг мой Ксенофонт!»
Кого на своей бегучей окружности обязан был вновь показать мне на миг водоворот судьбы? Разумеется, барда Турвара Си Неуса.
Взошел из кухни на верхние полы Дворца, радуясь, что так хорошо помню все короткие пути по всем лестницам и переходам. Бард сидел в своей золотой клетке и вспорхнул мне навстречу. Судьба показала ему Дворец как он есть в самой своей истинной природе: не полагалось в этих роскошных опочивальнях для особо важных гонцов никаких окон, чтобы случайно не вылетели из них ценные вести на главное горе самим гонцам.
Бард увиделся мне до предела натянутой струной, а на струны его арфы смотреть вовсе было страшно. Каждая стоила всех иерехонских труб вместе взятых. Мог и ярла посрамить бард – только тронул бы одну струну, как развалились бы стены вокруг. Вот он даже отпустил опасный инструмент, устроил его на ложе, дабы струны, чуть ослабнув, дремали.
Выходить из опочивальни для разговора теперь было опасно – соглядатаи могли заподозрить неладное. Потому говорил шепотом, постукивая пальцами по крышке комода, будто прыгал тут, на комоде, козлёнок.
– Завтра ты должен спеть царице, – изрёк прямо тоном силенциария. – И спеть то, что скажу тебе теперь.
– А если не прикажут? – отовсюду просился на волю бард Турвар Си Неус.
– Устрою все так, что повелят или нет – все равно споешь, – отвечал ему. – Ты будешь петь небезопасную вису.
– То не впервой, – с храброй грустью усмехнулся бард. – Лишь бы целым остаться и ускользнуть.
– Вот для того и петь надо будет так, как скажу, – давил ему на горло твёрже. – О величии автократора римлян Ирины, о том, что ей не страшны никакие сговоры и поползновения против нее. Ибо есть великие и таинственные Железные Лавры, кои погубят всех, кто осмелится покуситься на ее жизнь, богоданного правителя Рима. Ты хоть сам помнишь про те Железные Лавры, о коих уже обмолвился дважды?
– Помню, как помнят о забытом вещем сне, – отвечал в своем духе бард. – Как пытался уразуметь, что они такое – так вмиг изнемогал.
– То к лучшему. Если знать, что они суть, и описать их во всех остриях и рычагах, то великими и страшными они уже никому не покажутся, – отвечал ему. – Здесь пруд пруди птенцов гнезда Архимедова. Услышат – вмиг соорудят. Увидят, что не опаснее горшка с греческим огнем – и тогда уж никто за эти Железные Лавры ни обола не даст, а певца на смех поднимут. Пой пострашнее и понепонятнее. И чтобы стены начали таять. Или пусть лучше немного покачнутся в подтверждение твоей угрозы. Но не более того – тут же все должны встать на свои места ровным строем.
Про себя же в тот миг взмолился: «Господи, разве не правду говорил сам Аврелий Августин о том, что и всякий злой замысел Ты можешь обратить в добро. Ибо не ко злу стремлюсь, но иного пути не вижу. Если не попускаешь употребить во благо сей языческий фокус, то останови нас – ими же веси судьбами. Преклоняюсь и приму Твою волю, Господи!»
Тем временем потекли в пол плечи барда.
– Так без ягод, зёрен или мёда не смогу обрести силу, – повинился он в своем трезвом бессилии. – А если обрету, как тогда остановить падение стен, когда разверзнутся в явь сны тех, кто слушает?
Сделал усилие сбить его с толку:
– У графа Ротари, еще не покойного в тот час последнего удара, смог же.
– Так стены не поплыли тогда! – изумился бард.
– Едва не поплыли, – уточнил я. – Еще миг гортанной дрожи в тебе – и поплыли бы. Ты, славный бард Турвар Си Неус, вовремя взнуздал гортань тогда. А то нужно было, чтобы предварить убийцу, верно же? Завтра никто из стены выпрыгивать не станет. Убийцы еще не дозрели на своей бесплодной смоковнице, они ждут своего времени года – когда царица сделает выбор, примет решение. Сделай милость – устрой не целое чудо, а половинку. То ведь еще труднее, нежели целое. Будет тебе каким новым подвигом гордиться хоть пред самим собой.
Бард воззрился на меня двумя янтарями, в коих застыло по скрючившейся осе.
– Ох, и долго ждать ярлу невесты из дочерей императора! – вновь усмехнулся и колыхнул своими врановыми крыльями бард.
– Отчего же? – вопросил я, им в ответ умело сбитый с толку.
– Когда ж от тебя, Йохан, дочерей дождешься? – обрубил бард наш разговор словами, опасней некуда, дав понять, что готов исполнить мой план. – И чем затыкать уши-то станете?
Еще полкруга в водовороте – и успей схватиться за корягу! Последняя миссия больше всего беспокоила. Десять речей вместо демосфеновских камешков во рту перекатал, пока достиг воинского квартала Дворца. Начальник стражей-спафариев был на посту, а он тоже знал меня с отрочества – тут же признал из дали сумрачного коридора, так что сверкать ему в глаза медальоном, открывавшем любые пути, кроме врат райских, не понадобилось.
– Тебя, Иоанн, издали по походке разом признаешь во всякой тьме, – сказал он. – Легок на мелком скаку, как кузнечик новорожденный.
– Куда дана-великана заточили? – вопросил его по важному делу.
– Его заточишь, – ухмыльнулся Тит Кеос. – Заточи-ка волчину в поясной кошель! Благо, что спит, как хмельной после мёда, хотя мёда не просит.
И указал на нужную дверь.
Ярл Рёрик Сивоглазый либо крушил крепости и царства, либо спал. Либо побеждал чудовищ, либо с любимым мечом Хлодуром в обнимку видел про них сны. Такова была его благородная планида истинного льва, ведь и лев либо принимает добычу пустыни, либо спит с ней, добычей, в утробе, видя во сне добычу грядущую, а порой и оглашает пустыню рёвом, предупреждая всех кругом до самых окоёмов вселенной, что сон его никому не подает надежды на послабление жизни.
Ярл чуть приподнялся на ложе, когда подошел я к нему почти вплотную. Но любая его бездвижность была опаснее его руки, лежащей на рукояти Хлодура. Глаза его посмотрели на меня теперь снизу двумя стылыми озерцами без дна и тревог.
– Да ты никак прикидывался жрецом в чужой земле, – отнюдь не с усмешкой сказал он, глядя на меня с ложа. – В лазутчиках там сновал?








