355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Снегов » Мистификация (сборник) » Текст книги (страница 26)
Мистификация (сборник)
  • Текст добавлен: 20 ноября 2017, 14:30

Текст книги "Мистификация (сборник)"


Автор книги: Сергей Снегов


Соавторы: Ольга Ларионова,Вячеслав Рыбаков,Александр Шалимов,Аскольд Шейкин,Лев Куклин,Андрей Измайлов,Александр Щербаков,Артем Гай,Дмитрий Каралис,Андрей Бельтюков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)

Аскольд Шейкин
Академический случай

Рассказ

Эта история сразу же началась как трагедия.

В один из декабрьских дней 1952 года лаборант Николай Алексеевич Цоколев, уходя с работы, забыл выключить электрический чайник и едва не устроил пожар. На следующее утро Цоколева вызвали в отдел кадров – расписаться в получении выговора. И вот тогда Цоколев – человек мстительный и завистливый – принялся чернить заведующего лабораторией Рутиловского. Все, что он говорил, было отъявленной клеветой, причем Цоколев то и дело оглядывался на входную дверь и повторял:

– Я только вам… Другим я разве скажу?..

И ночью Рутиловского арестовали.

И уже на следующий день все его печатные статьи были изъяты из институтской библиотеки (изъяты были и статьи, в которых упоминалась его фамилия, имелись ссылки на его работы), ну а дирекция вдруг открыла, какую редкостную змею пригрела на своей груди: Рутиловский занимался психофизиологией. Он пытался установить физико-химические изменения в нервных клетках человеческого организма, вызываемые проявлениями эмоций. И теперь было обнаружено, что такое изучение есть механистицизм, вредоносный, чуждый, корнями уходящий в заокеанские дали, – обвинение, очень обычное для периода культа личности Сталина в 1948–1952 годах и тяжкое в ту пору до чрезвычайности.

Группу, которой руководил Рутиловский (два младших научных сотрудника Сидоров и Смирнова, аспирант Фофанов, лаборант Цоколев), немедленно расформировали. Всю аппаратуру было приказано сдать на склад. Аспиранта даже отчислили из института: он упрямо требовал не демонтировать установки Рутиловского. Опечатать хоть семью печатями, но сохранить для будущего, потому что Рутиловский в области радиотехники был эмпириком, и созданные им приборы не имели какой-либо документации.

Этим он, впрочем, только подлил масла в огонь. Слово «эмпирик» звучало тогда тоже как тяжкое обвинение.

Просил он также хотя бы разрешения снять принципиальную схему аппаратуры. Но раз направление, в котором работал Рутиловский, было признано ошибочным, аспиранту откровенно посоветовали подумать о своей собственной голове и лишили права доступа в институт.

Ну а Цоколев? Он продолжал спокойно жить и работать.

Правда, три или четыре дня спустя Цоколев пережил некоторое потрясение: Рутиловского неожиданно привезли в институт. В сопровождении двух штатских, осунувшийся, бледный, низко опустив голову, он прошел по лаборатории, односложно отвечая на вопросы спутников. Около тридцатиканального энцефалографа – по тем временам прибора довольно редкого – он несколько минут постоял, положив руку на эбонитовую панель, усеянную гнездами для подключения электродов. И пока штатские рулеткой измеряли расстояние от энцефалографа до ближайших окон и зарисовывали расстановку приборов в помещении, он все стоял так, невидящими глазами глядя перед собой и машинально ощупывая панель.

А когда его увели, Сидоров и Смирнова – сотрудники больше не существующей группы Рутиловского – с самыми обворожительными, как показалось Цоколеву, улыбками вдруг обратились к нему с просьбой дать им возможность в последний раз снять энцефалограмму. Цоколев, испуганный неожиданным появлением Рутиловского, покорно и торопливо натянул на голову шлем с электродами.

Ему подавали команды, он в уме складывал и вычитал числа, думал о музыке, вспоминал радостные и горестные события своей жизни, здоровался с воображаемым другом – такие задания он повторял уже много раз и выполнял совершенно автоматически. В сущности, в этом и заключалась его работа у Рутиловского все последние годы: быть объектом исследования – ну а Сидоров и Смирнова, заглядывая в крошечную бумажку, исписанную, заметил Цоколев, рукой Рутиловского, колдовали у переключателей.

И, наблюдая, с каким напряжением они работают, он думал во время пауз для отдыха: «Вертитесь, вертитесь… И с Рутиловским-то были вы пешки, а уж без него вообще…»

С теми же обворожительными улыбками Сидоров и Смирнова распростились с Цоколевым после окончания опыта, и на этом их пути навсегда разошлись. Научные сотрудники принялись демонтировать установку, а Цоколев поспешил к своему новому месту службы в другой лаборатории.

Через неделю он получил по почте большой квадратный конверт.

Случилось это в субботу, под вечер. У Цоколева собрались приятели. Собрались, чтобы, как говорится, хорошо погулять, и были уже изрядно на взводе.

Конверт разодрали под шутки и гогот («От приятельницы!» – «Гы-гы-гы!» – «Вот, мол, тебе мой портрет». – «Гы-гы-гы!»). Однако в конверте был не портрет, а листочек бумаги да кустарная патефонная пластинка: кусок рентгеновской пленки с изображением чьих-то ребер, с дыркой в центре и матовым кругом звукозаписи.

Цоколев схватил листок. На нем оказалась всего одна короткая строчка, напечатанная на пишущей машинке.

– «Желая добра. Рутиловский», – вслух прочел Цоколев.

Приятели загоготали:

– «Желая добра»! Гы-гы-гы!

– Постойте, постойте, ребята, – проговорил Цоколев. – Это же такое дело… Ай-ай-ай! Ну если похабщина, ну если похабщина… – повторил он.

Это значило: тогда он передаст письмо и пластинку следственным органам, и положение Рутиловского ухудшится.

А приятели уже накручивали патефон…

Когда раздались первые такты режущей слух ритмической мелодии, он все еще думал: «Ну если похабщина…»

И вдруг он почувствовал, что больше не слышит музыки, но что просто в нем, в Цоколеве, возникают толчки теплой дрожи. Они возникают в концах пальцев рук и ног и рывками подбираются к позвоночнику. И было это так необычно, что он едва не закричал «караул». На лице его, вероятно, изобразился ужас: он увидел, что приятели смотрят на него совершенно растерянно. Это, впрочем, длилось секунды. Ритмические толчки прекратились. Теперь в уши его врывался ровный звенящий гул. И, глубоко и облегченно дыша, Цоколев почувствовал, что теплые потоки достигли затылка, сошлись там, тысячекратно усилились…

И тут его сознание померкло.

Человек стоял с гордо поднятой головой. Он стоял посреди пространства, где ему все было чуждо: черная от времени, кривляющаяся мебель, занявшая стены. Тарелки и бутылки на столе. Трое дико орущих людей – красные лица, воспаленные глаза, хриплые голоса.

Человек долго всматривался в этих людей, прежде чем понял: они искусственно привели себя в такое состояние, когда хочется безумолчно болтать, глупо смеяться, – какая карикатура на истинное веселье!

– Колька! – услышал Человек. Один из людей, шатаясь, подошел к нему. – Совсем окосел ты, Колька!..

Обняв Человека, он попытался поцеловать его.

– Послушайте, – сказал Человек, вырвавшись из объятий, и шагнул к столу, чтобы немедленно же открыть этим людям нечто такое, что разом переменит их жизнь. – Послушайте. Мы все здесь не юноши. И к нам всем уже пришла ясность. И мы знаем: самое дорогое на земле – человек. – Он мучился, отыскивая те единственные слова, которые только и могли выразить теснившиеся в его мозгу мысли, и говорил поэтому отрывисто, делая большие паузы. – И каждая минута, – продолжал он, – потерянная без пользы для общего блага, каждая несправедливо оборванная жизнь – это невосполнимейшая утрата, потому что все будет еще много раз: и восход солнца, и чередование ночи и дня – но никогда-никогда не будет уже второй жизни точно такой, какая была и прошла…

Что последовало затем? Выслушав Цоколева, приятели сокрушили в комнате все: и буфет, и абажур над столом, и картины на стенах, и пузатый комод, доставшийся Цоколеву «в наследство» от ушедшей два года назад жены. Сам Цоколев в этом разгроме участия не принимал. Он стоял у окна и не отрывал глаз от безмятежного синего неба, от облаков, любовался тем, как солнце золотило крыши и трубы домов. За его спиной слышались крики и грохот, но Цоколеву ничего не было жаль из того, что крушили приятели: он жил эти минуты в другом мире – в мире высоких помыслов и благородства.

Но уж, конечно, утром Цоколев только и делал, что хватался за голову. Такой разгром! Такое небывалое безобразие!

Он кинулся к соседям по квартире. Те подтвердили: когда эти его дружки громили мебель, сам он, Цоколев, с улыбкой поглядывал в окно. Потому-то никто из соседей и не вмешался. Правда и то, что соседи его не любили и добра ему не желали вообще.

Добрый час, как только мог и умел, Цоколев клял и себя, и своих приятелей, а потом… Потом, несмотря на декабрьский мороз, он распахнул окно в своей комнате, поставил на подоконник патефон, положил на диск пластинку Рутиловского и начал заводить пружину. Угостить всех жильцов дома этой чертовой музыкой. Вот чего он хотел. Пусть тоже перевернут столы, стулья, буфеты!

Вращая рукоятку, Цоколев пошатнулся и вытолкнул патефон за окно.

И видел, как подхваченная ветром пластинка соскользнула с диска и полетела вдоль фасада.

В этот же день Цоколев поскандалил во дворе с одним из работников домконторы и, доказывая, что у него простая открытая душа, уже начал было рвать на себе пальто, как вдруг откуда-то сверху донесся знакомый властный ритм.

И Цоколев осекся на полуслове.

И сознание его померкло.

А очнувшись, он вышел на улицу…

Человек был прям, горд, высок.

Человек шел заснеженным тротуаром в потоке людей, каждого из которых он любил словно брата и томился желанием отдать себя, свою кровь, чтобы сделать любого из них счастливее.

«Люди! Я готов на все ради вас!» – пело в груди Человека.

В подворотне одного из домов он увидел мужчину в сером осеннем пальто, в летней кепчонке, в полуботинках. Зябко ссутулясь, тот примостился на скамье в темной каменной нише. Одинокий? Не нужный никому?

Человек склонился над ним.

– Вам плохо? – спросил он.

– Ц-цоколев? – удивленно отозвался тот. – Т-ты?

– Вам плохо? – повторил Человек.

– Мне очень плохо, Ц-цоколев, – ответил мужчина. – Уз-знаешь? Я же Фофанов, аспирант Рутиловского. – Он произнес это с вызовом и ударил себя по груди. Ударил и сразу увял. – Был, – устало сказал он. – А теперь… – Он махнул рукой и вдруг оживился: – А ну пошли. Тут недалеко. У тебя есть деньги, Цоколев? Пошли, пошли, посидим в тепле…

Человек пошел с ним в пивную. Они сели в углу, возле круглого столика с мраморной крышкой, и, хотя Человек знал, что не будет пить, перед ним тоже поставили кружку.

И они беседовали.

Фофанов. Конечно же это ты, Цоколев… Похож и не похож. Глаза не твои. Осанка не твоя. Говоришь по-другому… А что же твое?.. Что с тобою случилось, Цоколев?

Человек. Я стал очень богат. Это принесли мне такты мелодии. Я не могу повторить ее. Я могу только услышать и стать очень богатым.

Фофанов. О чем ты говоришь, Цоколев? Какую мелодию ты услышал? Что ты городишь, Цоколев?

Человек. Это мелодия Рутиловского. Он прислал ее мне на патефонной пластинке. Самодел. Из рентгеновской пленки.

Фофанов. Цоколев! Что ты сказал? Ты прослушал пластинку, которую Рутиловский сделал своими руками? Прислал тебе?.. Тогда все понятно, Цоколев. Она и принесла переродившую тебя информацию.

Человек. Я слышал лишь музыку.

Фофанов. Разве этого мало?

Человек. Какая же информация, если не было слов?

Фофанов. Да послушай ты, Цоколев! Все, что ты узнаешь из окружающего тебя мира, из книг, от других людей, поступает в твой мозг в виде сигналов биотоков, импульсов, приходящих от органов чувств, и запоминается там. А что это значит? Это значит, Цоколев, что в клетках твоего мозга всякий раз создаются какие-то новые физико-химические структуры. А коли так, то в принципе человеку можно сообщить любую информацию, не прибегая к словам, зрительным образам. Надо лишь вызвать в его мозгу создание аналогичных структур. Рутиловский и работал над этим, используя инфра– и ультразвук. Ведь действует на людей обычная музыка! И печалит, и радует, и пробуждает забытое, а природа всех звуков едина. Нужен ключ. Он его и искал.

Человек. Но зачем обходиться без слов?

Фофанов. Чтобы по-новому обучать людей. Чтобы человеку не приходилось тратить годы, обретая способность читать, писать, постигая основы наук. Чтобы все это возникало в нем бессознательно, как при рождении возникает умение сделать первый вдох, первый глоток.

Человек. Но зачем? Люди всегда обходились без этого!

Фофанов. Всегда обходились! Что за барьер!.. Да послушай ты, Цоколев! Быт и работа с каждым днем усложняются. Если не решить этой задачи, уже через полсотню лет людям придется быть школьниками всю свою жизнь. И вот Рутиловский хотел оставить на долю человека лишь подлинно творческий труд – синтез накопленных фактов. А его обвинили в подготовке психологической диверсии. И против кого! Как!.. Что за бессмыслица! У этих следователей куриные мозги!

Человек. Вы говорите о влиянии на всех людей. Но почему же мелодия действует лишь на меня одного?

Фофанов. Да потому что мы три года исследовали спектры резонансных частот элементов твоего мозга, Цоколев! Это очень узкие спектры! На них невозможно наткнуться случайно. Их надо выбрать из миллиардов значений! Тебя изучали мы целых три года и дело свое далеко не закончили! То, что работы Рутиловского прерваны, – трагическая несообразность, великое горе!

Человек. И великая подлость. Чем я могу искупить вину?

Фофанов. При чем здесь ты, Цоколев?

Человек. Я оклеветал Рутиловского.

Фофанов. Что ты сказал, Цоколев? Ты понимаешь, скотина, что ты сказал?..

Фофанов говорил что-то еще, но Человек уже не слышал его. Голос бывшего аспиранта доносился до него все слабей.

И мрак поглотил Человека.

Когда Цоколев пришел в себя, он увидел, что Фофанов замахнулся на него пивной кружкой.

Шапка смягчила удар.

И тотчас Цоколев сам с наслаждением ударил Фофанова своей кружкой.

И вдруг увидел, что лежит на полу, что в руке его ничего нет и он кулачком молотит по ножке стола, а над ним разливается милицейский свисток…

Да. Все эти трагические события произошли в декабре 1952 года. А в 1953-м, после смерти Сталина, после ареста Лаврентия Берии канули в прошлое те времена, когда наветом можно было причинять неизбывное горе.

Если в это не верить, как тогда жить?

Рутиловского, конечно, реабилитировали. Произошло это быстро. Но в институт он не вернулся. Вообще, уцелел ли? Да если и уцелел, то стоило ли ему возвращаться на пепелище? Разве мало институтов в нашей стране?..

Однако на Цоколева временами по-прежнему находит состояние душевного богатства. И тогда он твердо убежден: «Рутиловский жив. Это – биение его сердца».

Правда, став потом снова самим собой, он задумывается: ну кто же все-таки заводит пластинку? Любитель звукозаписи, упорно доискивающийся, какая это мелодия?..

А может, пластинка попала к поклонникам западной музыки? И в то время как он, Цоколев, переживает свое второе рождение, они скопом извиваются в рок-н-ролле?..

Иногда, впрочем, Цоколев думает по-другому: а вдруг это происки врагов?

О, когда Цоколев думает так, он выбегает из своей комнаты и на цыпочках бродит по лестницам дома, прикладывая ухо к замочным скважинам: а не здесь ли пластинка? Узнать, взять на заметку, следить не спуская глаз…

И бывает, что его застают за этим занятием и гонят прочь. И, шепча проклятия, он убегает к себе и, запершись на ключ, бьется головой о диванные валики…

А потом опять теплая дрожь внезапно охватывает его.

И он опять становится Человеком.

И тогда – потому, что он все отчетливей знает уже, что это состояние временно, что оно скоро пройдет, – он спешно покрывает листы бумаги обрывками вычислений, чертежей, фраз, намекающих на какую-то великую мысль.

Мысль об открытии Рутиловского? Об устройстве его установки?..

Трудно судить. Заметки Цоколева клочковаты, бессвязны.

Пребывая в этом своем состоянии, он с каждым разом все с большим страхом думает о том, как мерзка и пуста жизнь, ожидающая его после пробуждения, и торопится одарить радостью встречных…

Лев Куклин
Крылья

Рассказ

Прокаленный солнцем сухой воздух над кремнистыми критскими скалами оставался неподвижным целый день. И только к вечеру с юга, со стороны Африки, потянул едва ощутимый лбом и щеками ветерок.

Дедал в легком льняном хитоне стоял на плоской площадке одной из дворцовых башен и смотрел на солнце, цвета остывающей в плавильне меди, которое заметно скатывалось к линии горизонта, четко прочерченной на границе неба и моря. Морская вода не была ни глубокой, ни синей.

У греков вообще не существовало в языке слов, означающих эти цвета. Слепой аэд со странным для слуха именем Гомер назвал море «виноцветным».

Да, пожалуй, именно такое вино он пил тогда – там, в далекой прежней жизни, – густое, фиолетово-красное вино, привозимое в больших глиняных пифосах с острова Хиос прокопченными, как рыбы, курчавыми финикийцами. Это вино тяжело плескалось в фиале, подергивалось на свету маслянистой радужной пленкой – и тогда его цвет и впрямь точь-в-точь совпадал с цветом моря на закате… И в глубине его просверкивали тусклые золотистые искорки.

Вот как сейчас. Прав Гомер…

Дедал глядел в сторону Греции… Камни квадратной башни, остывая от дневного зноя, еле уловимо потрескивали. Отсюда, с башни дворца, не было слышно, как ветер шелестел узкими серебристыми листьями в оливковых рощах, оглаживал пористые щечки еще зеленоватых незрелых апельсинов. Ветер дул вдоль вытянутого тела острова немного наискось, вместе с ним летели в сторону родины птицы…

И опять – в который уже раз! – Дедалу померещилось, будто стоит он не на башне построенного им дворца, а у обрыва беломраморной скалы, на которой возвышался афинский Акрополь. И с криком падает вниз его племянник Тал… Как случилось, что рука Дедала, движимая злой волей богов, толкнула мальчика? Конечно, ум Дедала мутился после большого пира, устроенного афинянами в его честь. Да, его, Дедала, называли великим скульптором, и горожане славили его последнюю статую. А хиосское вино было терпким и крепким, и его было очень много, и он, подобно далеким северным варварам, пил его, не разбавляя родниковой водой. Напрасно… Да… В голове шумело, словно море в полосе прибоя. Опираясь на плечо племянника и пошатываясь, как пьяный Силен, выбрался Дедал на свежий воздух. Но какая злоба мгновенно ослепила его? Бесспорно, Тал был очень талантлив и мог бы своим мастерством превзойти Дедала в будущем. Он помогал скульптору и был его лучшим учеником. Но умный помощник – всегда угроза! Неужели – втайне от себя самого – он желал Талу зла? Нашлись свидетели убийства – нашлись и завистники, считавшие убийство умышленным и требовавшие для Дедала смертной казни. О боги, боги! Какое горькое похмелье иногда подсовывает нам жизнь!

Икар, конечно, не таков… Он добр и послушен, он сумеет использовать, но он не сможет создать!

А Дедал и здесь, на Крите, после тайного побега построил чудо света. Только, пожалуй, он один – архитектор и создатель – мог бы войти в придуманный им Дворец и безошибочно пройти по всем его залам, помещениям и кладовым, запутанным галереям и переходам: ведь весь план Лабиринта по-прежнему отчетливо существовал у него в мозгу.

Уже одиннадцать долгих лет…

Дедал помнил, как впервые у него зародилась смутная идея.

Четырехлетний Икар играл на дворцовой стене у его ног. Он урчал, как сытый щенок, довольный жизнью, мял в руках воск, из которого Дедал лепил ему смешные фигурки… А в тот раз он забавлялся тем, что пускал по ветру перышко, легкое, как овечий пух. Перышко взлетало, подгоняемое дыханием ребенка, и, вращаясь, мягко опускалось на каменную кладку.

Что-то было в этом, какая-то тайная связь: ветер, перышко и воск. Воск, перышко и ветер…

Он взял белое голубиное перышко из рук сына и с силой дунул. Почти невесомое, оно вырвалось у него из пальцев и унеслось вниз со стены – в сторону Греции.

Перышко из белого голубиного крыла…

Крыло – и ветер!

Как-то почти неосознанно он смастерил крыло, примерно в три раза больше голубиного, и, сидя в мастерской, медленно, словно бы опахалом, обмахивался им, ощущая упругое сопротивление воздуха.

Икар неожиданно вошел в мастерскую и застал отца за этим занятием. Задумчивый, сосредоточенный на тайной работе мысли, взгляд Дедала не сразу обратился к сыну.

– Птицы свободны… – с тяжким вздохом сказал Дедал. – Для них нет предначертанных дорог. Свободными… – и он сильно взмахнул моделью крыла, так что оно со свистом рассекло воздух, – свободными их делает это! Но человек умнее птицы, и он должен научиться летать!

– Ты… ты сделаешь нам крылья? – задохнулся от восторга и сладкого ужаса Икар. – Как у птиц?

Дедал покачал головой.

– Нет… – твердо отчеканил он. – Машущие крылья – нет! На это может рассчитывать только глупец. Боги дали разную силу птицам и людям. Для того чтобы понять это, достаточно самого простого опыта. Встань здесь, – приказал он сыну, – и попробуй, не сходя с места, взмахивать руками. А я буду вести счет… твоей забаве. Долго ли ты сможешь выдержать?

Икар с охотой включился в игру. Он с улыбкой взмахивал и взмахивал вытянутыми в стороны руками с сомкнутыми вместе пальцами. Но вот… вот его взмахи стали медленнее, он стал подымать разведенные руки с трудом, с явным усилием. И наконец… Его губы скривились от досады и удивления.

– Я… я не могу больше поднять рук! – пожаловался огорченный юноша. – У меня болит… тут и тут… – Он ткнул пальцем в плечо и в локтевой сгиб.

Дедал жестко усмехнулся:

– Вот видишь… А птицы летают целый день, и у них не отнимаются руки от боли. Нет, сынок. Надо следовать разумным законам природы. Ты заметил, что коршун, высматривающий добычу, или горный орел могут долгое время парить над землей?..

– Не делая ни единого взмаха! – радостно закричал Икар. – Значит… значит…

– Это значит, что воздух, эфир – среда, на которую можно опираться. Зачерпни морскую воду в ладони – она прозрачная и мягкая. Но она держит на себе деревянные корабли! А воздух наполняет парус. Паруса заменяют судам крылья, сынок! И если я не могу уйти от Миноса ни сухим путем, ни по морским волнам, то ведь открыта же дорога неба! Всем владеет богач Минос, но даже он не может владеть воздухом!

Дедал шел по тропинке, истертой в пыль. Она облачками подымалась за каждым его шагом. Сбоку от тропинки слышалось дробное цоканье овечьих копыт.

Он двинулся вдоль изгороди, за которой светились налитые соком виноградные гроздья. Под подошвами его сандалий сухо хрустели прошлогодние панцири виноградных улиток. Управляющий дворцовым хозяйством царя Миноса в тонкой белой тоге с цветной каймой по вороту и подолу встретил его, приветливо вытянув руку ладонью вперед и вверх.

– Опять остановились насосы, подающие морскую воду в бассейны, – скупо сообщил он.

– Я посмотрю… – так же коротко ответил Дедал.

Да, он был великий скульптор, архитектор и изобретатель – но он был подневольным человеком. Золото не искупало неволи…

Багряный виноградный лист, оторвавшись от породившей его лозы, перелетел через ограду и, планируя, лег к его запыленным сандалиям. Дедал поднял его и долго рассматривал зубчатую ткань листа, рассеченную прочными на разрыв жилками.

«Вот он – мой путь… – сказал себе Дедал. – Основа… И – единая плоскость…»

В своей мастерской, куда был запрещен доступ всем, кроме сына, он сделал гибкую прочную раму из расщепленного одеревеневшего ствола заморского тростника, скрепив ее скрученными воловьими жилами. На этой раме он сплел хитроумную сеть наподобие рыболовной, только с очень мелкими ячейками, и, набрав мешок птичьих перьев на хозяйственных задворках, укрепил их в ячейках сети льняными нитками и белым пчелиным воском.

Получилась легкая и надежная конструкция.

К раме он приделал кожаные сыромятные петли – для рук и туловища – и засмеялся от радости.

В тайном месте острова, сильно разбежавшись с откоса, с рвущейся вверх рамой за плечами, он сумел оторваться от земли и несколько долгих мгновений парить в вечереющем воздухе.

Теперь можно было открыться Икару.

Мальчик быстро овладел тренировочными полетами. Дедал изготовил вторую раму – для сына. И наконец настал тот день…

– Слушай меня, сынок, – сказал Дедал. – Завтра на рассвете с попутным ветром мы улетим с Крита. Ты будешь лететь за мной. Не отставай и не перегоняй меня. Не спускайся слишком низко к морю, чтобы соленые брызги не намочили и не утяжелили перья. Но и не подымайся слишком высоко к солнцу, чтобы его жаркие лучи не растопили воска… Держись разумных пределов, и тогда наш полет будет безопасным.

Таясь от всех, еще ночью они перетащили свои рамы на верхнюю площадку большой башни. Рассвело. Потянул сильный устойчивый ветер. Они сотворили молитвы богам-покровителям, и Дедал первым продел руки в кожаные петли. Сильно разбежавшись, он оттолкнулся и спрыгнул с башни навстречу воздушному потоку. С изумлением следил Икар за отцом, который парил в воздухе подобно гигантскому орлу.

– Ну, что же ты? – поманил тот сына. – Смелее!

…Дедал, как и было условлено, летел впереди, не оглядываясь, поскольку это было и невозможно. Он следил за режимом полета, то поднимаясь, то опускаясь немного, будучи абсолютно уверенным, что сын, как ведомый, послушно повторяет его маневры.

А Икара, конечно, опьянило ощущение небывалой свободы. Свобода кружит и не такие головы!

Он набирал полную грудь свежего утреннего ветра, пахнущего солью и водорослями, вопил от восторга нечто нечленораздельное, закладывал крутые рискованные виражи, с трудом выправляя податливый аппарат, и с любопытством снижался над каким-нибудь тихим зеленым островком, чтобы поглядеть на человеческую жизнь сверху – с высоты птичьего полета. Тогда он видел, как внизу скользила по бурой выгоревшей траве или по песчаному берегу его собственная крылатая тень…

Редкие в этот час ранние рыбаки и мореходы, с отверстыми от потрясения ртами наблюдавшие их полет, были уверены, что видят двух вольных богов, скользящих над водным пространством. И одни – в зависимости от характера – падали ниц на дно лодки или палубы судов, а другие цокали языками от восторга и зависти.

За плечами мальчика от стремительного движения посвистывали пестрые перышки на раме.

– Примите благословение богов! – озорничал Икар, пролетая над большой лодкой, где вытягивали на борт сеть, блестящую от бьющейся в ней рыбы. – Удачи в ваших делах!

Он и впрямь чувствовал себя богоравным, рожденным для добрых дел и славных подвигов. И незаметно для себя самого начал подыматься выше и выше, к солнцу, к той невидимой дороге, по которой ходит слепящий бог Гелиос.

И вот уже лодка с рыбаками кажется продолговатой половинкой грецкого ореха… Небо было безоблачным, а светило – горячим и безжалостным. Прямые его лучи жадно ударили в раму, и светлый пчелиный воск стал быстро размягчаться и таять… Ветер начал легко срывать перья и оголять ячейки. Надежный воздушный поток не встречал больше сопротивления, и подъемная сила исчезала, подобно воде, которая неумолимо просачивается сквозь решето…

Икар понял это и стал икать от страха. На его истошный крик Дедал смог вернуться не сразу. Он только увидел издали, что сын больше не планирует, а, несколько раз перевернувшись в воздухе, переставшем быть опорой, теряя с рамы, нелепо изломанной, последние перья, глухо ударился о поверхность моря. Плавать он не умел – и сразу погрузился в воду. Его жалобный, словно у большой раненой чайки, крик подобно занозе застрял в ушах отца.

У Дедала пресеклось дыхание. Тело сделалось непослушным и тяжелым, стало деревенеть, и он испугался, что рухнет за сыном. Если бы он мог, он бы закричал или застонал, но ни крик, ни стон нельзя было выдавить из одеревеневшей гортани. Он не мог ничем помочь. И не мог снизиться: это означало бы еще одну бессмысленную гибель. Неужели, о боги, его настигла кара за ту, давнюю вину? Неужели он платит собственным сыном за гибель талантливого племянника Тала?!

На слабой ряби виноцветного моря плавала только горстка мелких пестрых перышек… Так вот какова она, цена за горький путь познания и свободы!

– Сынок… Сынок… – мучительно и беспомощно взывал Дедал, делая широкие печальные круги над местом гибели мальчика. – Ну почему ты не внял моим советам? Почему?! Вот вечная проблема отцов и детей… Если бы можно было вложить в них свой выстраданный опыт! Но нет… Каждое поколение рождалось и будет рождаться вновь и вновь для повторения своих собственных ошибок. А ведь сыновья становятся крылатыми за наш, отцовский счет… Ах, сынок, сынок… Горе мне, горе!

Дедал благополучно дотянул до берега. И там, в полном одиночестве, проклял тот день и час, когда в его мозгу зародилась сумасшедшая идея побега с Крита воздушным путем. Это был путь богов, и этот путь всегда оказывался преждевременным для человека.

Он изломал и сжег свои крылья на пастушьем костре и плакал от горького вонючего дыма, наблюдая, как трещат и плавятся в огне пестрые перья…

Дедал жил еще долго и счастливо. У людей странная память: давнее его преступление – убийство Тала – прочно забылось, но все помнили и прославляли нелепую смерть Икара. Глупые восторженные художники изображали на черно-красных вазах, как он, Дедал, привязывает юноше крылья, похожие на лебединые. Дедал только усмехался в бороду, начавшую седеть, и не поправлял невежественных художников. Этим неучам все равно бесполезно объяснять, что подъемная сила таких крыльев мала для человеческого тела…

Дедал долго и счастливо жил в Сицилии, у царя Кокала. Он изобрел топор и бурав, принимал щедрые подношения современников, но никогда больше не возвращался к своему великому и печальному летучему изобретению – дельтаплану…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю