355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Есенин » Том 5. Проза » Текст книги (страница 3)
Том 5. Проза
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:35

Текст книги "Том 5. Проза"


Автор книги: Сергей Есенин


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)

Глава шестая

На Миколин день Карев с Аксюткой ловил в озере красноперых карасей.

Сняли портки и, свернув их комом, бросили в щипульник. На плече Карева висел длинный мешок. Вьюркие щуки, ударяя в стенки мешка, щекотали ему колени.

– Кто-то идет, – оглянулся Аксютка, – кажись, баба, – и, бросив ручку бредня к берегу, побег за портками.

Карев увидел, как по черной балке дороги с осыпающимися пестиками черемухи шла Лимпиада.

Он быстро намахнул халат и побежал ей навстречу.

– Какая ты сегодня нарядная…

– А ты какой ненарядный, – рассмеялась она и брызнула снегом черемухи в его всклокоченные волосы.

Улыбнулся своей немного грустной улыбкой и почуял, как радостно защемило сердце. Взял нежно за руку и повел показывать рыбу.

– Вот и к разу попала. Растагарю костер и ухи наварю…

– Во-во! – замахал весело ведром Карев и, скатывая бредень, положил конец на плечо, а другой подхватил Аксютка.

– Ведь он ворища, – указала пальцем на него. – Ты, небось, думаешь, какой прохожий?..

– Нет, – улыбнулся Карев, – я знаю.

Аксютка вертел от смеха головою и рассучивал рукав. – Я пришла за тобой к празднику. Ты разве не знаешь, что сегодня в Раменках престол?

– К кому ж мы пойдем?

– Как к кому?.. Там у меня тетка…

– Хорошо, – согласился он, – только вперед Аксютку накормить надо. Он сегодня ко мне на заре вернулся.

Лимпиада развела костер и, засучив рукава, стала чистить рыбу.

С губастых лещей, как гривенники, сыпалась чешуя и липла на лицо и на волосы. Соль, как песок, обкатывала жирные спины и щипала заусенцы.

– Ну, теперь садись с нами к костру, – шумнул Карев. – Да выбирай зараня большую ложку.

Лимпиада весело хохотала и указывала на Аксютку. Он, то приседая, то вытягиваясь, ловил картузом бабочку.

– Аксютка, – крикнула, встряхивая раскосмаченную косу, – иди поищу.

Аксютка, запыхавшись, положил ей на колени голову и зажмурил глаза.

Рыба кружилась в кипящем котле и мертво пучила зрачки.

Солнце плескалось в синеве, как в озере, и рассыпало огненные перья.

* * *

Карев сидел в углу и смотрел, как девки, звякая бусами, хватались за руки и пели про царевну.

В избу вкатился с расстегнутым воротом рубахи, в грязном фартуке сапожник Царек.

Царька обступили корогодом и стали упрашивать, чтоб сыграл на губах плясовую.

Он вынул из кармана обгрызанный кусок гребешка и, оторвав от численника бумажку, приложил к зубьям.

«Подружки-голубушки*, – выговаривал, как камышовая дудка, гребешок. – Ложитесь спать, а мне, молодешеньке, дружка поджидать».

– Будя, – махнула старуха, – слезу точишь.

Царек вытер рукавом губы и засвистал плясовую. Девки с серебряным смехом расступились и пошли в пляс.

– В расходку, – кричал в новой рубахе Филипп, – ходи веселей, а то я пойду.

Лимпиада дернула за рукав Карева и вывела плясать.

На нем была белая рубашка, и черные плюшевые штаны широко спускались на лаковые голенища.

С улыбкой щелкнул пальцами и, приседая, с дробью ударял каблуками.

В избу ввалился с тальянкой Ваньчок и, покачиваясь, кинулся в круг.

– Ух, леший тебя принес! – засуетился обидчиво Филипп, – весь пляс рассыпал.

Ваньчок вытаращил покраснелые глаза и впился в Филиппа.

– Ты не ругайся, – сдавил он мехи. – А то я играть не буду.

– Ты чей же будешь, касатик? – подвинулась к Кареву старуха.

– С мельницы, – ласково обернулся он.

– Это что школу строишь?..

– Самый.

– Надоумь тебя царица небесная. Какое дело-то ты делаешь… Ведь ты нас на воздуси кинаешь; звезды, как картошку, сбирать.

Карев перебил и, отмахиваясь руками, стал отказываться.

– Я тут, как кирпич, толку… Деньги-то ведь не мои.

– Зрящее, зрящее, – зашамкала прыгающим подбородком. – Ведь тебе оставил-то он…

Лимпиада стояла и слушала. В ее глазах сверкал умильный огонек.

За окном в матовом отсвете грустили вербы и целовали листьями голубые окна.

* * *

Аксютка запер хату и пошел в Раменки.

Ему хотелось напиться пьяным и побуянить. Он любил, когда на него смотрели как на страшного человека.

Однажды покойная Устинья везла с ярмарки спившегося Ваньчка и, поровнявшись с Аксюткой, схватила мужа за голову и ударила о постельник.

– Чтоб тебя где-нибудь уж Аксютка зарезал! – крикнула она и пнула в лицо ногой.

Ребятишки, собираясь по кулижкам*, часто грезили о нем, каждый думал – как вырастет, пойдет к нему в шайку.

– Вот меня-то уж он наверняка возьмет в кошевые, – говорил с белыми, как сметана, волосами Микитка, – потому знает, что я крепче всех люблю его.

– А я кашеваром буду, – тянул однотонно Федька, – Ермаком сделаюсь и Сибирь завоюю.

– Сибирь, – передразнивал Микитка. – А мы, пожалуй, вперед тваво возьмем Сибирь-то, уж ты это не говори.

– Ты все сычишься наперед, – обидчиво дернул губами Федька. – Твоя вся родня такая… твои отец, мамка говорит – только губами шлепает. А мы все время на Чухлинке лес воруем. Нам Ваньчок, что хошь, сделает.

– Поди-ка, съешь кулака, – волновался Микитка. – А откуда у нас жерди-то, чьи строги-то на телегах?.. это вы губами-то шлепаете, мы у вас в овине всю солому покрали, а вы и не знаете… накось…

* * *

Аксютка вошел в избу сотского и попросил бабку налить ему воронка.

Бабка в овчинной шубенке вышла в сени и, отвернув кран, нацедила глубокий полоник.

– Где ж Аким-то? – спросил, оглядывая пустую лежанку.

– У свата.

– Обсусоливает все, – смеясь, мотнул головой.

– Что ж делать, касатик, скучно ему. Вдовец ведь…

Надел фуражку и покачнулся от ударившего в голову хмеля.

– Не обессудь, ягодка, дала бы тебе драченку*, да все вышли. Оладьями, хошь, угощу?

Вынесла жарницу* от загнетки* и открыла сковороду.

Аксютка выглядел, какие порумяней, и, сунув горсть в карман, выбег на улицу.

У дороги толпился народ. Какой-то мужик с колом бегал за сотским и старался ударить ему в голову.

Нахлынувшие зеваки подзадоривали драку. Ухабистый мужик размахнулся, и переломившийся о голову сотского кол окунулся расщепленным концом в красную, как воронок*, кровь.

Аксютка врезался в толпу и прыгнул на мужика, ударяя его в висок рукояткой ножа.

Народ зашумел, и все кинулись на Аксютку.

– Бей живореза! – кричал мужик и, ловко подняв ногу, ударил Аксютку по пяткам.

Упал и почуял, как на грудь надавились тяжелые костяные колени.

Расчищая кулаками дорогу, к побоищу подбег какой-то парень и ударил лежачему обухом около шеи.

Побои посыпались в лицо, и сплюснутый нос пузырился красно-черной пеной…

– Эх, Аксютка, Аксютка, – стирал кулаком слезу старый пономарь, – подломили твою бедную головушку!..

– Что ж ты стоишь, чертовка! – ругнул он глазеющую бабу. – Принесла бы воды-то… живой, чай, человек валяется.

Опять собрался народ, и отрезвевший мужик бледно тряс губами.

– Подкачнуло тебя, окаянного, мою душу загубил и себя потерял до срока.

– То-то не надо бы горячиться, – укорял пономарь. – Оно, вино-то, что хошь, сделает.

Аксютка поднялся слабо на колени и, свесив голову, отирал слабой рукой прилипшую к щеке грязь.

– На… а… мель… – дрогнул он всем телом и упал навзничь.

– На мельницу, вишь, просится, – жалобно заохала бабка. – Везите его скорей…

Парень, бивший топором Аксютку, болезно смотрел на его заплывшие глаза и, отвернувшись, смахнул каплю слезы.

Мужик побежал запрягать лошадь, а он взял черпак и начал поливать голову Аксютки водой.

Вода лилась с подбородка струей и, словно подожженная, брызгала на кончике алостью…

Положили бережно на сено и помчали на мельницу. Дорогой он бредил о Кареве, пел песни, ругался и срывал повязку.

Карев сидел с Лимпиадой у окна и смотрел, как розовый закат поджигал черную, клубившуюся дымом тучу. По дороге вдруг громко загремели бубенцы и к крыльцу подъехали с Аксюткой.

Он почуял, как в сердце у него закололо шилом. Взял Аксютку, обнял и понес в хату.

– Ложись, ложись, – шептал бледный, как снег…

Лимпиада тряслась, как осина, и рыданья кропили болью скребущую тишину.

Аксютка встал и провел по губам рукой…

– Поди… – глухо прошептал, поманув Карева. – Хвастал я… никого не убивал, – закашлялся он. – Это я так все… выдумал…

Карев прислонил к его голове мокрую тряпку.

* * *

Сумерки грустно сдували последнее пламя зари, и за косогором показался, как желтая дыня, месяц.

На плесе шомонили вербы, и укромно шнырял ветерок.

– Липа, – крикнул Аксютка, хватаясь за грудь. – Сложи мне руки… помирать хочу…

Лимпиада с красными глазами подбежала к постели и опустилась на колени.

– Крест на меня надень… – опять глухо заговорил он. – В кармане… оторвался… Мать надела.

Судорожно всхлипывая, сунула в карман руку и, вынув из косы алый косник, продела в ушко креста.

Аксютка горько улыбнулся, вздрогнул, протягивая свесившиеся ноги, и замер.

За окошком кугакались* совы.

Часть втораяГлава первая

Покосилась изба Анисима под ветрами, погнулся и сам старый Анисим.

Не вернулся Костя с охоты, а после Пасхи пришло письмо от Вихлюйского стрелка.

Почуял старый Анисим, что неладное принесло это письмо, еще не распечатывая.

«Посылаю свое почтение Анисиму Панкратьеву, я знал хорошо твоего сына и спяшу с скорбью поведать, что о второй день Пасхи он переправлялся через реку и попал в полынью.

На льду осталась его шапка с адристом, а его, как ни тыкали баграми, не нашли».

Жена Анисима слегла в постель и, прохворав полторы недели, совсем одряхлела.

Анна с бледной покорностью думала, что Костя покончил с собой нарочно, но отпихивала эту думу и боялась ее.

Степан прилип к ней, и смерть Кости его больше обрадовала, чем опечалила.

Старушка-мать на Миколу пошла к обедне и заказала попу сорокоуст.

Вечером на дом пришел дьякон и отслужил панихиду.

– Мать скорбящая, – молился Анисим, – не отступись от меня.

В седых волосах его зеленела вбившаяся трава и пестиками щекотала шею.

Анисим махал над шеей рукой и думал, что его кусает муха.

– Жалко, жалко, – мотал рыжей бородой дьякон, – только женили и на, поди, какой грех.

– Стало быть, Богу угодно так, – грустно и тихо говорил Анисим, с покорностью принимая свое горе. – Видно, на роду ему было написано. От судьбы, говорится, на коне не ускачешь.

Запечалилась Наталья по сыну. Не спалось ей, не елось.

– Пусти меня, Анисим, – сказала она мужу. – Нет моей мочи дома сидеть. Пойду по монастырям православным поминать новопреставленного Константина.

Отпустил Анисим Наталью и пятерку на гайтан привязал.

«Тоскует Наталья, – думал он, – не успокоить ей своей души. Пожалуй, помрет дома-то».

Помаленьку стала собираться. Затыкала в стенку веретена свои, скомкала шерсть на кудели и привесила с донцем* у бруса.

Пусть, мол, как уйду, поминают.

Утром, в Петровское заговенье, она истопила печь, насушила жаровню сухарей и связала их в холщовую сумочку.

Анна помогала ей и заботливо совала в узел, что могло понадобиться.

В обеды старуха гаркнула рубившему дрова Анисиму, присела на лавку и со слезами упала перед иконами на колени.

От печи пахло поджаренными пирогами, на загнетке котенок тихонько звенел заслоном.

– Прости Христа ради, – обняла она за шею Анисима. – Не знаю, ворочусь ли я.

Анисим, скомкав шапку, утирал заголубевшую на щеке слезу.

– А ты все-таки того… – ласково обернулся к ней. – Помирать-то домой приходи.

Наталья, крестясь, подвязала сумочку и взяла камышовый костыль.

– Анна, – позвала он бледную сноху, – поди, я тебя благословлю.

Анна вышла и, падая в ноги, зарукавником прикрыла опухшие глаза.

– Господь тебя благословит. Пройдет сорокоуст, можешь замуж итить… Живи хорошенько.

– Пойдем, – крикнула она Анисиму, – за околицу проводить надо.

Анна надела коротайку и тихо побрела, поддерживая ей сумку, к полю.

– А ты нет-нет и вестку пришли, – тягуче шептал Анисим, – оно и нам веселей станет. А то ведь одни мы…

Тихо, тихо… В смолкших травах чудилось светлое успокоение… Пошла, оборачиваясь назад, и, приостановившись, махала костылем, чтобы домой шли.

От сердца как будто камень отвалился.

С спокойной радостью взглянула в небо и, шамкая, прошептала:

– Мати Дево, все принимаю на стези моей, пошли мне с благодатной верой покров твой.

Анисим стоял с покрытой головой и, закрываясь от солнца, смотрел на дорогу.

Наталья утонула в лоску, вышла на бугор и сплелась с космами рощи; он еще смотрел, и застывшие глаза слезились.

– Пойдем, папаша, – дернула его за рукав Анна. – Теперь не воротишь ведь.

Шли молча, но ясно понимали, что печаль их связала в один узел.

– Не надо мне теперь землю, – говорил он, безнадежно оглядывая арендованное поле. – Затянет она меня и тебя разорит. Ты молодая еще, жить придется. Без приданого-то за вдовой не погонятся, а так весь век не проживешь, выходить все равно придется.

– Тебе видней, – отвечала Анна. – Знамо, теперь нам мускорно*.

Покорился Анисим опутавшей его участи. Ничего не спихнул со своих ссутуленных плеч.

Залез только он ранее срока на печь и, свесив голову, как последней тайны, ждал конца.

* * *

Анна позвала Степана посмотреть выколосившуюся рожь.

Степан взял назубренный серп и, заломив картуз, пошел за Анной.

– Что ты думаешь делать? – спросила она его.

– Не знаю, – тихо качнул головою и застегнул ослаблый ремень.

– Я тоже не знаю, – сказала она и поникла головою.

Вошла в межу, и босые ноги ее утонули в мягкой резеде.

– Хорош урожай, – сказал, срывая колос, Степан. – По соку видно, вишь, как пенится.

Анна протянула руку за синим васильком и, поскользнувшись с межи, потонула, окутанная рожью.

– Ищи, – крикнула она Степану и поползла в соседнюю долю.

– Где ты? – улыбаясь, подымался Степан.

– Ау, – звенел ее грудной голос.

– Вот возьму и вырву твои глаза, – улыбался он, посадив ее на колени. – Вырву и к сердцу приколю. Они синей васильков у тебя.

– Не мели зря, – зажимала она ему ладонью губы. – Ведь я ослепну тогда.

– А я тебя водить стану, – отслонял он ее руку, – сумочку надену, подожочек вытешу, поводырем пойду стучать под окна: подайте, мол, Аннушке горькой, которая сидела тридцать три года над мертвым возлюбленным и выплакала оченьки.

Вечером к дому Анисима прискакал без фуражки верховик и, бросив поводья, без привязи, вбежал в хату.

– Степан, – крикнул он с порога, – скорей, мать помирает!

Степан надел картуз и выбежал в сени.

– Погоди, – крикнул он, – сейчас обратаю.

Лошади пылили и брызгали пенным потом.

Когда они прискакали в село, то увидели, что у избы стояла попова таратайка.

В избе пахло воском, копотливой гарью и кадильным ладаном.

Акулина лежала на передней лавке. Глаза ее, как вшитая в ложбинки вода, тропыхались.

Степан перекрестился и подошел к матери.

Родные стояли молча и плакали.

– Степан, – прохрипела она, – не бросай Мишку…

Желтая свечка задрожала в ее руках и упала на саван.

Одна осталась Анна. Анисим слез с печи, надел старую хламиду и поплелся на сход. Она оперлась на подоконник и задумалась. Слышно, как тоненько взвенивала осокой река и где-то наянно* бухал бучень*.

«Одна, совсем одна, – вихрились в голове ее думы, – свекор в могилу глядит, а у Степана своя семья, его так и тянет туда.

Теперь, как померла мать, жениться будет и дома останется. Может быть, остался бы, если не Мишка… Подросток, припадочный… ему без Степана живая могила.

Бог с ним, – гадала она, – пускай делает, как хочет». В душе ее было тихое смирение, она знала, что боль, которая бередит сердце, пройдет скоро, и все пойдет по новому руслу.

К окну подошел столяр Епишка. От него пахло водкой и саламатой*.

– Ты, боярышня круглолицая, что призадумалась у окна?

– Так, Епишка, – грустно улыбнулась она. – Невесело мне.

– Али Иван-царевич покинул?

– Все меня бросили… А может, и я покинула.

– Не тужи, красавица! Прискачет твой суженый, недолго тебе томиться в терему затворчатом.

– Жду, – тихо ответила она, – только, видно, серые волки его разорвали.

– Не то, не то, моя зоренька, – перебил Епишка, – ворон живой воды не нашел.

* * *

Кис Анисим на печи, как квас старый, да взыграли дрожжи, кровь старая; подожгла она его старое тело, и не узнала Анна своего свекра.

Ходил старик на богомолье к Сергию Троице, пришел оттолева и шапки не снял.

– Вот что, – сказал он Анне, – нечего мне дома делать. Иди замуж, а я в монахи; не вернется наша бабка. Почуял я.

Ушел старый Анисим, пришел в монастырь и подрясник надел.

Возил воду, колол дрова и молился за Костю.

– На старости спасаться пришел, – шамкал беззубый, седой игумен, – путево, путево, человече… В писании сказано: грядущего ко мне не изжену вон*, – Бог видит душу-то. У него все мысли ее записаны.

Анисим откидывал колун и, снимая с кудлатой головы скуфью, с благоговением чмокал жилистую руку игумена.

По субботам он с богомолками отсылал Анне просфорочку и с потом выведенную писульку.

«Любая сношенька, живи хорошенько, горюй помалу и зря не крушинься.

Я молюсь за тебя Богу, дай тебе Он, Милосердный, силы и крепости.

Житье мое доброе и во всем благословение Божьей Матери.

Вчера мне приснилась Натальюшка. Она пришла ко мне в келью с закрытым лицом. Гадаю, не померла ли она… утиральник твой получил… спасибо… посылаю тебе артус*, девятичиновную* просфору, положи их на божницу и пей каждое утро со святой водой, это тебе хорошо и от всякого недуга пользительно».

Анна радостно клала письмо за пазуху и ходила перечитывать по базарным дням к лавочнику Левке.

По селу загуторили, что она от Степки забрюхатела.

Глава вторая

Филипп запряг лошадь, перекрестил Лимпиаду и, тронув вожжи, помчал на дорогу.

Он ехал в Чухлинку сказать, что приехали инженеры и отрезали к казенному участку, который покупал какой-то помещик, Чухлинский пасик.

Пасик – еланка и орешник, место буерачное и неприглядное.

Но мужики каждой осенью дробились на выти и почти по мешку на душу набирали орехов.

Весной там паслись овцы, и в рытых землянках жили пастухи.

Филипп досадовал, что чухлинцы не могли приехать по наказу сами.

Спустился в долину и увидел вбивавшего колья около плотины Карева.

– Далеко?

– Да в Чухлинку, – сердито махнул он, заворачивая к мельнице.

– Отрезали ведь, – поморщился и стер со лба остывающий пот.

– Плохое дело…

– Куда хуже.

– Ты погоди ехать в Чухлинку, – сказал Карев. – Попьем чай, погуторим, а потом и я с тобой поеду.

День был ветряный, и сивые тучи, как пакля, трепались и, подхваченные ветром, таяли.

Филипп отпустил повод, завязал его за оглоблю и отвел лошадь на траву.

Летняя томь кружила голову, он открыл губы и стал пить ветер.

– Ох, – говорил Карев, – теперь война пойдет не на шутку. Да и нельзя никак. Им, инженерам-то, что! Подкупил их помещик, отмерили ему этой астролябией без лощин, значит, и режь. Ведь они хитрые бестии. Думают: не смекнут мужики.

– Где смекнуть второпях-то, – забуробил Филипп, – тут все портки растеряешь.

– Я думаю нанять теперь своих инженеров и перемерить участки… Нужно вот только посмотреть бумаги – как там сказано, с лощинами или без лощин. Если не указано – плевое дело. У нас на яру ведь нет впадин и буераков, кроме этой долины, а в старину земли делили не как сейчас делят.

– Говоришь – война будет, значит, не миновать… Кто их знает: целы ли бумаги.

Тучи клубились шерстью и нитками сучили дождь.

Карев надел кожан, дал Филиппу накрыться веретье*, и поехали на Чухлинку.

Дорога кисла киселем, и грязь обдавала седоков в спины и в лицо.

Лес дымил как задавленным пожаром; в щеки сыпал молодятник-мох, и веяло пролетней вялостью.

Переехали высохший ручей и стали взбираться на бугор.

Сотский вырезал из орясника* палку, обстрогал конец и, нахлобучив шапку, вышел на кулижку.

– На сход, – кричал он, прислоняясь к мутно-голубым стеклам.

Скоро оравами затонакали мужики, и следом за ними шли, поникнув, пожилые вдовы.

Староста встал с крыльца и пошел с корогодом в пожарный сарай.

– Православные, – заговорил он, – Филипп приехал сказать, что инженеры отрезали у нас Пасик.

Мужики завозились, и с нырявшим кашлем кой-где зашипел ропот.

Обсуждали, как их обманывают и как доказать, что оба участка равны по старой меже.

Порешили выписать инженеров и достать бумаги.

Карев опасался, как бы бумаги не пропали.

Он искал старожилов и расспрашивал, с кем дружил покойный барин и живы ли те, при ком совершался акт.

Тяжба принимала серьезный характер; он разузнал, что и сам помещик был свидетелем, когда барин одну половину отмежевал казне, а другую – крестьянам.

– Уж ты выручи нас, – говорили мужики, – мы тебя за это попомним…

Карев, усмехаясь, вынимал кисет и, отрывая листки тоненькой бумаги, угощал мужиков куревом.

– Ничего мне не надо; табак пока у меня завсегда свой, а коли, случится на охоте, кисет забуду, так тут попросил бы одолжить щепоть.

Смеялись и с веселым размахиваньем шли в трактирчик.

– Одурачить-то мы их одурачим, – возвращался он к старому разговору, – вот только б бумаги не подкашляли…

* * *

Лимпиада, покрыв стол, стала ждать брата и, прислонясь к окну, засверкала над варежкой спицами.

Ставни скрипели, как зыбка.

Она задумалась и не заметила, как к крыльцу подкатила таратайка.

Ворота громыхнули, Чукан с веселым лаем выскочил наружу, и Лимпиада, встрепенувшись, отбросила моток.

– Ты что ж это околицу-то прозевала, – весело поздоровался Карев.

Лимпиада, закрасневшись, выставила свои, как берестяные, зубы и закрылась рукавом.

– Забылася, – стыдливо ответила она.

– Эх ты, разепа, – шутливо обернулся он, засматривая ей в глаза.

Вошел Филипп и внес мокрый хомут; с войлока катился бисер воды и выводил змеистую струйку.

– Гыть-кыря! – пронеслось над самым окном.

– Кто это? – встрепенулся Филипп. – Никак пастухи…

– Федот, Федот, – замахал он высокому, безбородому, как чухонец*, пастуху, – ай прогнали?

– Прогнали, – сердито щелкнул кнутом на отставшую ярку* пастух.

– Вот, сукин сын, что делает, – злобно вздохнул Филипп, – убить не грех.

– На Афонин перекресток гоним, – крикнул опять пастух, – измокли все из кобеля борзого… петлю бы ему на шею.

Лимпиада искоса глядела на Карева, и когда он повертывался, она опускала глаза.

Тучи прорванно свисли над верхушками елей, и голубые просветы бражно запенились солнцем. По траве серебряно белела мокресть.

– Пойдем в лес сходим, – сказал Филипп. – Нужно на перемет посмотреть, в куге на озере я жерлику* поставил; теперь, после дождя, самый клев.

Сосны пряно кадили смолой; красно-желтая кора вяло вздыхала, и на обдире висли дождевые бусы.

– Ау, – крикнула Лимпиада, задевая за руку Карева.

– У-у-у! – прокатилось гаркло по освеженному лесу.

Карев отбежал и тряхнул сосну, с веток посыпался бисер и, раскалываясь, обсыпал Лимпиаду. Волосы ее светились, на ресницах дрожали капли, а платок усыпали зеленые иглы.

– Недаром тебя зовут русалка-то, – захохотал он, – ты словно из воды вышла.

Лимпиада, смеясь, смотрела в застывшую синь озера…

* * *

Помещик узнал через работника, что крестьяне вызывают на перемер инженеров и подали в суд.

– Проиграет твое, – говорил робко работник. – Там за них какой-то охотник вступился; бедовая, говорят, голова.

Помещик угрюмо кусал ус и обозленно стучал ногами.

– Знаю я вас, мошенников… михрютки* вы сиволапые*! Так один за другого и тянете.

– Я ничего, – виновато косился работник, – я сказать тебе… может, сделаешь что…

Помещик, косясь, уходил на конюшню и, щупая лошадь, кричал на конюха:

– Деньги только драть с хозяина. Опять не чистил, скотина… Заложи живо овса!..

Конюх, суетясь, тыкался в ларь, разгребал куколь* и, горстью просеивая, насыпал в меру*.

Мякина сыпалась прямо в глаза вилявшей собаке и щекотала ей ноздри.

– Ты еще что мешаешься, – ткнул ее помещик ногой, – вон пошла, стерва!

«Ишь, черт дурковатый, – думал конюх, – не везет ни в чем, так и зло на всех срывает!»

– А где он живет? – обратился к вошедшему за метлой работнику.

– Он живет в долине, на Афонином перекрестке помол держит.

– Так, так, – кивал головой конюх, – сказывают, охотой займается еще.

– Так ты вот что, Прохор, – обратился помещик к конюху. – Заложи нам гнедого в тарантас и сена положи. А ты, брат, пей поскорей чай да со мной поедешь.

* * *

Карев увидел, как к мельнице подкатил тарантас и с сиденья грузно вывалился барин.

Он, поздоровавшись, сел на лавку и заговорил о помоле.

«Хитрит, – подумал Карев, – не знает, с чего начать».

– Трудно, трудно ужиться с мужиками, – говорил он, качая трость. – Я, собственно… – начал он, заикнувшись на этом слове, – приехал…

– Я знаю, – перебил Карев.

– А что?

– Хотите сказать, чтобы я не совался не в свои сани, и пообещаете наградить.

– Н-да, – протянул тот, шевеля усом, – но вы очень резко выражаетесь.

– Я говорю напрямую, – сказал Карев, – и если б был помоложе, то обязательно дал бы вам взбучку.

Помещик сузил глазки и стал прощаться.

Работник насмешливо прикусил губы и хлестал лошадь. Тарантас летел, как паровоз.

– Гони сильней, – ткнул он его ногой.

– Больше некуда гнать, – оглянулся работник, – а ежели будешь тыкаться, так я так тыкну, что ты ребер не соберешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю